Глава шестая
Трепетные фон Кишкели (отец с сынком, зело умеющие конверты клеить) предстали пред грозные очи великого инквизитора империи Российской… Андрей Иванович Ушаков спросил их:
– А вот эти пятьсот рублев Волынский сам из канцелярии Конюшенной взял или поручал кому их взятие?
– Прислал за деньгами человека своего – Кубанца.
Ушаков вызвал Топильского:
– Ванюшка, дело тут новое заводится, в коем сама светлость герцогская заинтересована… Кубанец такой, – слыхал? При дому Волынского маршалком служит. Ты его ни разу еще не нюхал?
– Нюхал! Кто говорит, что он калмык астраханский. А кто – татарин кубанский. Волынским выпестован для дел своих скрытных, грамоте обучен, господину своему служит лучше пса любого.
– Крещен?
– Во святом крещении давно обретается. Из басурманства был наречен Василием Васильевичем по купцу Климентьеву в Астрахани. А господину своему предан искренне… Я же говорю – аки пес!
Ушаков табачку в ноздрю запихнул.
– И ты, дурак, веришь в сие? – спросил чихая. – Учу я тебя, учу, балбеса, а все без толку… Нешто не понять, что раб никогда не может быть верен господину. Мужики, они умнее тебя, ибо ведают, что, сколь волка не корми, все равно в лес глядит. Тако же и раб – его хоть пастилой насыть, все равно он будет свободы алкать, и корка хлеба на воле ему слаще меда…
Выговорясь, сколько хотелось, Ушаков повелел:
– Этого Кубанца осторожно ко мне залучить.
– На што?
– Я в душу ему загляну и душу из него выну…
Ушаков знал людскую породу гораздо лучше Волынского!
* * *
Март прошел в спокойствии. Гриша Теплов разрисовал яблоки золотые в древе родословном Волынского, кисти собрал и, денежки получив, ушел… Все было пока тихо, но Хрущов предупреждал:
– Слышно в городе, что подзирают за нами, будто худо то, что по ночам к тебе, Петрович, съезжаемся…
Волынский за устроение свадьбы в Ледяном доме получил 20 000 рублей для покрытия долгов и опасения от себя отводил:
– Государыня ко мне милостива, а Бирон пускай злобится. Ныне вот гвардия в столицу вошла, так можно и начинать…
Петр Михайлович Еропкин советовал:
– Может, народу свистнуть, чтобы с дубьем сбежался?
Волынский отнекивался. Соймонов кряхтел, вздыхая:
– От таких дел важных простолюдье не следует отвергать. Мы только на уголек горячий фукнем, а народ-то пожар дальше раздует так, что… ой-ей-ей!
Но Волынский народа боялся, говоря:
– До дел коронных людей подлых допущать нельзя… Не бунт нужен, а переворот престольный, какие во всех королевствах бывают.
Между тем Остерман не сидел сложа руки. Иогашка Эйхлер, ненавистник вице-канцлера, прибегал второпях, выкладывал, какие сплетни по городу ползают. Будто Волынский и его друзья по ночам сочиняют «бунтовскую книжищу», по которой учат народ бунтовать и всех немцев резать.
– Говорят, – сообщал Иогашка, – будто сам ты, Петрович, на место царское сесть вознамерился.
– Совсем заврались! Я наговоров злых не страшусь.
– А разве наговор, что ты пятьсот рублей из казны взял?
– Ну и взял… Ну и верну! Это фон Кишкели гадят… Опасней другое – битье Тредиаковского под гербом герцогским.
Слухи росли, будоража столицу. Говорили, что страшные пожары в Москве и Петербурге устроил Волынский, дабы этими поджогами власти устрашить. Выборг с Ярославлем сгорели тоже по его вине! Остерман щедро бросал в это злоречие все новые семена: Волынский подговорил башкир к бунту, отчего и родилось восстание на окраине империи… В сплетнях столичных Артемий Петрович представал извергом и злодеем, который сознательно вошел в дружбу с Бироном, змеей прокрался в доверие доброй и жалостливой императрицы. Волынский и сам знал, что чистым перед правосудием никогда не был. Взятки брал, народец поборами грабил, случалось, и убивал кое-кого, чтобы жить ему не мешали…
– А они-то каковы? – вопрошал теперь в бешенстве. – Кто судит меня? Я хоть в зрелости совесть обрел, на одних долгах жизнь свою веду. А другие и в гроб за собой последнюю полушку из казны утянут… Нет! Сволочь придворная, меня хулящая, искупительной жертвы жаждет. Во мне они себя покарать хотят…
Пришел суровый друг Белль д’Антермони, долго тянул с локтей шершавые краги, шмякнул их на стол перед собой.
– Петрович, – сказал врач, – утихни пока. Скройся…
Волынский отъехал к себе на дачу, чтобы подалее от него вода мутная отстоялась. А на даче было ему хорошо. Здесь тишина и рай. Среди лесов едва наметилась просека Загородного проспекта, что уводила в слободу Астраханскую и далее – до деревни Калинкиной, куда чины полицейские отводили в ссылку «баб потворенных». Проституция тогда по закону приравнивалась к ночному разбою, и промысел «потворенный» был опасен… На даче Волынского жили тогда шестеро англичан-спикеров, которые недавно привезли ему свору собак для продажи. Здесь же содержались и парижские псы, присланные в дар царице Антиохом Кантемиром; псы эти были натасканы так, что умели под деревьями трюфели выискивать. Волынский среди собак всегда хорошо себя чувствовал, играл с ними в саду часами, окликая по именам нерусским:
– Отлан! Трубей! Гальфест… ко мне, подлые!
Собаки в дружеской радости беззлобно валили егермейстера в глубокий снег. А по ночам от дороги слышался скрип. Это качалась под ветром старая виселица. Клочок веревочной петли еще болтало по ветру, и под этот скрип поздно засыпал кабинет-министр. Снились ему сны – холодные, бесстрастные. Невестами он уже перестал заниматься, да и отказали ему в доме графов Головкиных:
– Молода еще невестушка… пущай подрастет.
Где же молода, ежели стара? Двадцать лет девке.
Не хотят родниться! Видать, карьера шатается…
Под скрипы виселицы он раздумывал: «Ништо! У меня в запасе на крайний случай волосатая баба имеется… Подарю ее царице, и все враги рядом умолкнут»… Виселица скрипела, проклятая.
* * *
Вокруг Бирона и Остермана сбивалась в масло рыхлая простокваша русской знати, униженной от немцев и оскорбленной, которая не могла простить Волынскому его высокого взлета… Князь Дмитрий Боброк, что выехал в XIV веке на Русь с Волыни, дав начало русской фамилии Волынских, затерял потомство свое в глухой чащобе времен давних. А в «Бархатной книге» о Волынских вообще сказано: «Сей род пресекся…» Пресекся? Кто же он тогда, этот кабинет-министр, который шумит больше всех? За что ему такая фортуна завидная?.. Слухи о «бунтовской книге» Волынского перепугали вельмож. А сплетни о «Генеральном проекте» переустройства всей системы государства вгоняли вельмож в отчаяние. Привыкли уже воровать и грабить, насильничать безнаказанно. Случись, проект Волынского государыня одобрит – тогда прощай привычная жизнь. И русские стояли в карауле на страже Бирона и Остермана, готовые принять на себя нападение конфидентов…
– Вообще я сглупил с Волынским, – признавался теперь Бирон. – Это человек, которому прежде надо высадить все зубы камнем, а потом уже с ним разговаривать. Плуту один конец – веревка!
На пасху святую разговляться к Волынскому придворные уже не ехали. В тоске лютой христосовался кабинет-министр с Кубанцем своим, с дворней, с дровосеками и конюхами. Конфиденты, ради осторожности, более не собирались в доме его. От стола с куличом и пасхой, оставив детей играть с «крашенками», Артемий Петрович махнул на лошадях прямо к Миниху – врагу своему! Косо они глядели друг на друга после кровавой осады Данцига, после бездарного штурма при Гегельсберге… Но Миних-то – враг и Бирона, потому Волынский просил у фельдмаршала заступы перед гневом растущим. Миних долго соображал, потом решился:
– Зла не таю, хотя ты, Волынский, немало повредил мне во мнении перед Бироном. Так и быть, заступлю слово за тебя перед государыней.
Анна Иоанновна на «заступление» ответствовала Миниху:
– Не пойму, из-за чего сыр-бор разгорелся? Волынского я знаю как облупленного. Вспыльчив и шумен, но служит настырно, охотно. Нешто я поверю, будто он Выборг и Ярославль поджигал? Глупцы городят несуразное… Пусть он служит и не тужит!
Шпионы герцога кинулись сразу к Бирону с доносом:
– Волынский-то ужом извернулся, в дом Миниха пролез, милость себе сыскал у графа, теперь они сообча вашей высокой светлости у престола самого мерзничают…
Бирон поделился с Рейнгольдом Левенвольде:
– С Минихом, который силен в своем закостенелом невежестве, мне сейчас не справиться. Но с императрицей о Волынском всегда столкуюсь. Кабинет-министр не так уж чист, каким рисуется ныне. Его грехи следует копать с Казани… по конюшням, по зверинцам!
От академического врача Дювернуа герцог потребовал точного протокола об избиении Тредиаковского. Врач охотно подтвердил, что спина поэта измолочена палками от самого копчика до лопаток. К тому же левый глаз сильно отечен от удара кулаком.
– Вот и отлично, – сказал Бирон, протокол к себе забирая. – Поэты иногда очень нужны для дел прозаических…
Из далекой Дании уже ехал в Россию человек для Бирона нужный, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, лакей угодливый, дружище бессовестный. Навстречу ему был выслан из Петербурга с гонцом указ: Бестужев заранее производился в действительные тайные советники. А это очень большая шишка! В таком же чине по Табели о рангах состоял и сам герцог Бирон – по званию обер-камергера. Два сапога – пара. Вот они столкуются, что делать дальше…
В марте месяце, шума не делая, арестовали Василия Никитича Татищева, отвели его в Петропавловскую крепость на расспросы. Иогашка Эйхлер принес эту новость Волынскому.
– Я уже вызнал, Петрович: его о нас не пытают. У него свои дела – по Оренбургу, по Самаре, по горе Благодати, дрался он с обер-бергмейстером Шенбергом, не давая ему Урал для Бирона разворовывать…
Татищев сидел под семью замками, изнемогая в борьбе непосильной, и печалился из заточения в таких словах: «…от злодеев мощных исчезе плоть моя, и вся крепость моя изсше, яко скудель…»
Молчи, Никитич! Ты себя уже спас!
* * *
В конце марта разом подобрела природа, повела зиму на уклон, солнце щедро обрызгало столицу. Под первыми его лучами начали таять купидоны на крыше Ледяного дома, намок и отвалился хобот слона, растаяла чалма белоснежная на голове ледяного перса, перс этот растолстел, расплылся, обрюзг и… не стало его. Ледяной дом всю весну простаивал настежь – входи и бери что хочешь. Но воровать не хотелось: что ни скради, а домой принес – одна лужа останется. Так вот, сама по себе, умирала под мартовским солнцем удивительная красота зимы русской и таланта умельцев русских…
Настал апрель, и зазвенели рассыпчатые ручьи.
Весна румяная предстала!
Возникла юность на полях;
Весна тьму зимню облистала!
Красуйся все, что на землях.
Зефиры тонки возвевают,
На розгах почки развивают.
Заботливые отцы семейств уже запасались свежими розгами для нравоучения чад любимых. До чего же хорошо сечь ближнего своего по весне, когда все в мире поет и расцветает, жизни радуясь!
Вот и кошки окотились в столице. Почасту ходили горожане по улицам, а из-за ворота шубы торчала смешная рожица котенка. Несли петербуржцы котят в забаву детям (под мышкой – пучок розог).
Весна, весна… Ах, как дышится весной!