Глава первая
В старину государство о здравии твоем не печалилось. Хочешь – живи, хочешь – помирай. Это, мил человек, твое дело. И потому народ сам о здоровье своем беспокоился. Из народа же выходили и врачеватели народные, которых «лечцами» звали. Лечцы эти были бродягами-странниками.
Европа тоже имела давний опыт бродяжьего врачевания. Города отворяли перед врачами свои ворота, как перед фокусниками; исцелители разъезжали с балаганами, сопровождаемы музыкантами. Врачи обладали большой телесною силой и даром поэтических импровизаций. Слуги несли перед ними знамена с успокоительным девизом: «Только зуб – не челюсть!». При этом врачи, прежде чем зуб вырвать, должны были на площади произнести пылкую речь о своем искусстве… Это был праздник жизни, карнавал здоровья, победа над болью!
Русские лечцы пилигримствовали без знамен и без музыки. С древних времен славянские реки, что текли по великой русской равнине, несли в своих водах осадок, от которого в теле человека порождались зловредные камни. Оттого-то Руси и были нужны «камнедробители»; они издревле ходили по деревням и спрашивали, кто болен «камчюгом»? Без ножа, без боли, без колдовства – одними травами! – растворялись камни в больном, и лечец выгонял их прочь из тела. На пришло на Русь зловещее иго татарское, и секрет лечения «камчюга» был безвозвратно утерян. Лишилась его и Европа, в которой мрачное средневековье раздавило науку, уничтожив многие врачебные тайны – от египтян, от римлян, от греков, от арабов…
Анна Иоанновна ложиться под нож хирурга отказывалась, но архиятер Фишер брался ее вылечить, только… в марте!
– Ваше величество, сыскал я рецепт старинный, по которому надобно в марте зайчиху беременную словить в лесу, зайчат из нее недоношенных вынуть, потом их высушить, в порошок растереть мелко и добавлять больному в вино хлебное.
– А сейчас-то январь на дворе, – отвечала императрица. – Когда еще твоя зайчиха беременна станет?
21 января 1740 года, как уже заведено было, при дворе отмечался всеобщий день Бахуса. Это был день восшествия на престол Анны Иоанновны, и гостей от царицы выносили без сознания. Горе тому, кто рискнул бы остаться пьяненьким или пьяным – каждый, дабы восторг свой засвидетельствовать, обязан стать распьянущим. Начиналась же церемония Бахуса вполне пристойно: гость вставал на колени перед троном, а императрица вручала ему бокал венгерского (которое тогда заменяло на Руси шампанское). А потом уже начиналось пьянство грубейшее, пьянство повальное, лыка не вяжущее.
Бахус этот был парнишка каверзный – от винопития усердного императрица расхворалась. А вокруг ее постели, интригуя отчаянно, менялись лейб-медики – каждый со своим рецептом.
Боли в почках и особенно в низу живота были сильны по-прежнему, и она решилась:
– Пущай и христопродавец меня тоже посмотрит…
Явился к ней Рибейро Саншес; ученый муж, он бился над излечением болезней посредством русских бань. Русская парилка, где мужики целомудренно с бабами мылись, привела Саншеса в такой восторг, что он полюбил париться и сочинял трактат о банях, чтобы себя всемирно прославить.
– Ну, жид! – сказала ему Анна Иоанновна, до подбородка одеяла на себя натягивая. – Смотри мое величество…
Но одеяла снять не давала:
– Ты так меня… сквозь одеяло смотри!
Через лебяжий пух Рибейро Саншес прощупал императрицу. Определил места, при нажатье на которые императрица вскрикивала. Она сказала врачу, что глаза рачьи от палача знакомого мало ей помогли. Развязав на затылке черные тесемки, Саншес снял очки, просил продемонстрировать последнюю урину ея величества…
– Скажи мне, дохтур, чем вызвана болесть моя?
– Врачу, как и судье, положено говорить правду, и только правду. Вы слишком много пили и жирно ели. Приправы острые повинны тоже. А сейчас ваше величество изволит вступать в период жизни, который для каждой женщины является опасным.
Анна Иоанновна сердито нахмурилась:
– Какая же мне опасность грозит, дохтур?
– Вы прощаетесь с женской жизнью, отчего органы вашего величества, самые нежные, склонны перерождаться, – ответил Саншес.
– Твое счастье, что я больна лежу. А то бы я показала тебе, как я прощаюсь… Пиши рецепт, гугнявец такой!
Рецепт отнесли в Кабинет, где его апробовали кабинет-министры – Остерман, Черкасский, Волынский. От Саншеса был прописан красный порошок прусского врача Шталя и обильный клистир для очищения организма царицы. Анна Иоанновна снова возмутилась:
– Чтобы я, самодержица всероссийская, тебе ж… свою показывала? Да лучше я умру пусть, но не унижусь!
Рибейро Саншес вручил клистирную трубку герцогу:
– А я могу постоять за дверью…
Бирон с трубкой остался наедине с императрицей.
– Анхен, – сказал он жалобно, – сочетание светил небесных неблагоприятно… нас ждет ужасный год! О, как страшусь я сорокового года, который можно разделить на два и на четыре… Мужайся, Анхен, друг мой нежный!
Его высокой курляндской светлостью был поставлен клистир ея российскому величеству. Врачи стояли за дверью.
* * *
Облик царицы в этом году сделался страшен. Заплывая нездоровым жиром, чудовищная жаба в грохочущих парчою робах, Анна Иоанновна хрипло дышала на лестницах дворцовых. Глаза ее (без единой ресницы) побелели; зрачки, когда-то вишневые, теперь купались в студенистой мути. Невоздержанна стала к сладкому; пихала в рот себе лакомства парижские, жадно чмокала языком. Возраст и болезни не умерили жестокости ее, а теперь мучила и тоска злобная; она выдумывала для себя новые забавы. В последний год Анна Иоанновна полюбила частные письма за других людей писать. Особенно – к женам, которые с мужьями в разлуке находились. Выбирала для забавы, как правило, семью счастливую, где супруги в согласии проживали. Ждет, бывало, жена весточки от муженька ненаглядного и вот… получает: «Задрыга ты старая, ныне я тебя знать не пожелал, а сыскал в столице паненочку для нужд своих молоденьку и с нею беспечально играюсь…» Писал ей муж другое письмо – любовное, нежное, тоскующее. Но императрица велела его на почте изъять, а свое переслала на Москву дяденьке С. А. Салтыкову и велела ему указно: «…при отдаче онаго велите присмотреть, как оное (письмо) принято будет и что она (жена то есть) говорить при том станет».
Салтыков депешировал, что ревет жена от письма такого.
– Так вот ей и надобно! – радуется императрица…
Губернаторы российские к указам царицы уже привыкли. То захочет, чтобы ей белую ворону поймали. То велит всех седых баб остричь наголо, а волосы в Петербург для париков отправить. То коты ей «холостые» понадобятся, будто в столице все коты уже женаты. А то узнает, что в Сызрани дура проживает – такая уж дура, каких отродясь еще не бывало, и дуру велит к себе под конвоем доставить. Власти местные должны были в дурью башку втемяшить, чтобы дура не пугалась («зову не для зла, а для добра», – сообщала Анна Иоанновна).
Вот какие указы рассылала она в году этом:
«Уведомились Мы, что в Москве на Петровском кружале стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают, того ради имеете вы онаго скворца немедленно сюда к Нашей Милости прислать…»
Или – такой:
«В деревне у Василия Федоровича Салтыкова поют песню крестьяне, которой начало: „Как у нас в сельце Поливанцеве да боярин-от дурак решетом пиво цедил“. Оную песню велю написать всю и пришлите к нам немедленно, послав в ту деревню человека, который бы оную списать мог…»
В этой песне боярин-дурак в решете пиво варил. Дворецкий-дурак в сарафан пиво сливал. Поп-дурак ножом сено косил. Пономарь-дурак на свинье сено отвозил. Попович-дурак подавал в стог сено шилом. А крестьянин-дурак костью землю косил… Вот и нравилось Анне Иоанновне, что ни одного умного там нет – одни дураки!
Это был год последний – год самый тягостный, год небывалых потех и великой пышности, год самых жестоких казней. В этом году разбойники столь обнаглели, что средь бела дня напали на Петропавловскую крепость, где из канцелярии забрали все деньги.
А морозы стояли тогда страшные!
* * *
Об этой исторической стуже писались тогда трактаты научные. Морозы жестокие начались еще с 10 ноября 1739 года и устойчиво продлились до 16 марта 1740 года (с короткой неестественной оттепелью в день казни Ивана Булгакова). Старые люди припоминали, что давно такой суровой зимы не бывало. В лесах даже зверье померзло. По ночам кошки бродячие скреблись в домы людские, прося пустить их для обогрева. Волки забегали в столицу из-за Фонтанки, от деревни Калинкиной, с Лахты чухонской – выли в скорби!..
Бирон указал царице на замерзшее окно:
– Смотри, как омертвела вся природа… не к добру.
– Не бойсь, – отвечала Анна Иоанновна, спиною широкой печку загородив. – Нам с тобою бояться не пристало…
Калмычка, крещеная Авдотья Ивановна Буженинова, еще с прошлого года приставала к ней, чтобы ее «озамужили».
– Да какого дурака обженю я с тобой?
– Матка, – отвечала калмычка, – или дураков у тебя мало?
Бирон рассеянно следил за потугами шутов к веселью.
– Вот князь Голицын-Квасник, – сказал. – Разве плох?
За переход в веру католическую, за женитьбу на итальянке уже поплатился князь жестоко, ослабел разумом от унижения. И немцы придворные больше других шутов его шпыняли. За его фамилию громкую, за ученость прежнюю, за титул его княжеский… Все это давно размешано в грязи и облито квасом в поругание!
– Квасник, – позвала императрица, смеясь, – эвон невеста тебе новая… Оженить я тебя желаю. Рад ли?
– Ожени.
– Да на ком – знаешь ли?
– Знал, да забыл. Прости, матушка.
– Ты и впрямь дурак. Вот Буженинова… нравится?
– Хоть и косая баба, а добрая, – согласился Голицын. – И когда бьют меня, она всегда за меня вступится…
Анна Иоанновна уже зажглась новою забавой.
«…для некоторого приуготовляемого здесь маскарата выбрать в Нижегородской губернии из мордовского, чувашского, черемиского народов каждого по три пары мужеска и женска полу пополам и смотреть того, чтобы они собою не были гнусны, и убрать их в наилучшее платье со всеми приборы по их обыкновению, и чтоб при мужеском поле были луки и прочее оружие, и музыка какая у них потребляется; а то платье сделать на них от губернской канцелярии из казенных наших денег».
Одиннадцать губернаторов России получили такие уведомления от двора и встряхнули свои провинции к бодрости. Провинциями же заправляли воеводы, и они пошли рыскать по уездам на казенный счет, выбирая инородцев вида негнусного, с оружием, с музыкой… Всех привозимых в столицу сразу тащили в манеж герцога Бирона, где их кормили, мыли, ранжировали. Здесь и на Зверовом дворе репетировали «дурацкую свадьбу». Бирон в подготовку маскарада потешного не вникал. Мысли его были отягощены осложнениями жизни. Царица больна, а под боком завелся враг сильный, которого на своей груди он и вскормил. Волынский залетел уже высоко, сбить его будет трудно… Бирон вошел в конфиденцию с Остерманом и Куракиным; первый давал осторожные советы, второй обливал их слюною бешеной собаки. Герцог говорил:
– Надобно восстановить равновесие, которое пошатнулось от тяжести Волынского, для чего и желаю вызвать Бестужева-Рюмина.
– Михаила, что послом в Стокгольме? – спрашивали его.
– Нет, Алексея, что послом в Копенгагене, мы с ним старые приятели еще по Митаве. Будучи молодыми камер-юнкерами, сообща девок на мызах портили, и долги у нас были общие…
Тишком от ревнивой императрицы Бирон частенько навещал теперь цесаревну. Елизавета Петровна пугалась откровенной дерзости герцога. Без тени смущения он предлагал ей себя в любовники. Хотел он переменить хозяйку, но суть жизни своей оставить прежней. Состоял при Анне Иоанновне – будет состоять при Елизавете!
– Нет, – отвечала цесаревна. – Не надо. Что вы?
Бирон злобился оттого, что Елизавета никак не шла в сети его хитроумной интриги. Однажды он взял ее подбородок в свои жесткие пальцы, стиснул его так сильно, что она даже вскрикнула.
– Голубушка, – сказал герцог, в глаза ей глядя, – с такой трусостью вам никогда не сидеть на престоле российском.
* * *
Для свадьбы Голицына с калмычкой посреди Невы возводился Ледяной дом, – в такие-то морозы изо льда что хочешь можно соорудить! Ледяной дом настолько знаменит вышел, что название его стали писать с букв заглавных.
Для дураков он забавою был. Но только не для умных!
Мы, любезный читатель, станем относиться к нему двояко.
Как к высокому достижению народного разума.
Как к ловкому маневру заговорщиков против Анны Иоанновны.
Ледяной дом – это крепость, которую конфидентам следовало взять, засесть за его прозрачными стенками и – выстоять!