Книга: Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: Эпилог

Глава пятнадцатая

А в Оренбуржье уже растеплело… Кирилов перед смертью жену с сыном из избы выслал, Рычков руку его в свою взял и заплакал.
– Не плачь, друг мой. Весна скоро… хорошо будет…
А умирал он в черной меланхолии. Раньше мыслилась ему землица райская: сады в цвету белом, дети пригожие в чистых рубашках, жеребиный скок по холмам чудился в ржанье вольном, да чтобы бабы вечером шли с поля домой с граблями, сами веселые.
– Не удалась жизнь, – говорил Кирилов.
Все случилось иначе: скорбные виселицы на распутье шляхов, пальба пушечная, лязг драгунских подков и мужики без ноздрей, и бабы пугливые. Кирилов, на лавке лежа, содрогался телом:
– Не хотел ведь того, иного желал… Прости меня, боженька; может, и не надо бы мне сюда ехать?
В полном отчаянии он отошел в жизнь загробную. И рука его, к далекой Индии протянутая, упала в бессилии. Снег уже таял, когда его хоронили. Петя Рычков тащился под тяжестью гроба, и край гробовой доски больно врезался в плечо оренбургского бухгалтера.
Великого рачителя и наук любителя не стало у нас!
* * *
В ту же ночь, когда умер Кирилов, в ту самую ночь (странное совпадение!) открылась в Шлиссельбурге дверь темницы князя Дмитрия Михайловича Голицына… Увидел узник палача с топором большим и сразу все понял:
– Неужто меня, будто скотину, рубить станете?
Ванька Топильский даже взмок от жалости:
– Прости, князь. Но так велено…
– Да уж знаю, кем велено, – ответил Голицын и стал ворот рубахи расстегивать, чтобы шею для топора освободить.
– Может, перед часом смертным сказать чего-либо желаешь? Так ты скажи. Мне приказано тебя выслушать.
– Сказать уже нечего мне, – усмехнулся Голицын. – Повторю лишь то, что говаривал в Кремле московском семь лет назад, когда кондиции наши царицею разодраны были… «Пир был готов! Но званые гости оказались недостойны его. И те, кто заставил меня тогда плакать, будут плакать долее моего…»
Солдаты из полу одну половицу вынули.
– Ложись вот так, – велели, – а голову эдак-то свесь…
– Чистоплотна царица наша, – сказал Дмитрий Михайлович, ложась. – Пуще всего боится она, как бы ей полы не испачкали кровью.
– Князь, – спросил Ванька, крестясь, – спокоен ты будешь или лучше повязать нам тебя по рукам и ногам?
– Я уже мудр, – был ответ. – Я не дрогну!
В проеме половицы видел он подпол темничный: сыро там, грязно, крысами пахнет… Жестокий удар настиг его сверху.
– Держи его, – суетился Топильский, – выпущай кровь!
Из обезглавленного тела долго вытекала кровь в подпол.
Потом солдаты опять половицу на прежнее место настелили. Всадили для прочности два гвоздя по углам. Топильский прошел вдоль ее – славная работа, даже не скрипнет! Порядок был полный, будто ничего и не случилось. Только голова сенатора в уголку лежала, от тела отделенная, с глазами широко распяленными.
Много знала та голова. О многом она грезила…
– Хосподи! – прослезился Ванька. – Помилуй мя, грешного.
Вошла в камеру старуха – улыбчивая, ласковая, чистенькая немочка, и ее наедине с телом оставили. Взяла г-жа Анна Краммер голову мертвую и примерила ее к телу сенатора. Ловко и быстро (работа издавна привычная!) она пришила голову Голицына к телу его. Затем шею мертвеца туго перекрутила шарфом и вышла из темницы, довольная.
– Где деньги-то мне за труды получить? – спросила Краммер по-русски. – Не обманете меня, сиротинку бедную?
В ограде Благовещенской церкви, что стоит среди крепости Шлиссельбуржской, появилась могила с «приличною» надписью:
НА СЕМ МЕСТЕ ПОГРЕБЕНО ТЕЛО КНЯЗЯ ДМИТРЕЯ МИХАЙЛОВИЧА ГОЛИЦЫНА, В ЛЕТО ОТ РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА 1737, МЕСЯЦА АПРЕЛЙА 14 ДНЯ, В ЧЕТВЕРТОК СВЕТЛЫЯ НЕДЕЛИ, ПОЖИВЕ ОТ РОЖДЕНИЯ СВОЕГО 74 ГОДА, ПРЕСТАВИЛСЯ.
Ушаков по-божески с Анною Краммер расплатился и велел на казенный счет отвезти ее в Нарву, где проживала эта «дивная» мастерица. А императрице он доложил, что князя убрали без шуму и чисто.
– Вот и ладно, – ответила Анна Иоанновна, довольная. – Все-таки добралась я до шеи его. А то выдумал, черт старый, мечтанья несбыточные, дабы царям самодержавными на Руси не быть… Велите же родне покойника объявить, что князь Димитрий естественной смертью помре от хворей застарелых. Хирагра более мучать его не станет. А ты, Андрей Иваныч, разоряй гнездо голицынское дотла, не жалей никого и не бойся гнева божия… С богом я сама договорюсь!
Ушаков помялся:
– Матушка, да как мне гнездо разорять, ежели сын Голицына на твоей же племяннице Аграфене женат? Нешто тебе свою родную кровь не жалко?
– А ты ей, дуре, повели от меня, чтобы мужа бросила. Другого женишка ей сыщем! Да подумай сам, как бы извести Голицына князя Сергия, что на Казани губернаторствует. Уж больно хитер да молчалив, голыми руками не ухватишь его. Опять же, у меня будучи перед отъездом к шаху Надиру, напиться пьян отказался. Я к таким людям подозрительна. Не жди добра от трезвенников…
Но изводить князя Сергия не пришлось. Когда в Казань дошла весть о гибели отца в застенке Шлиссельбурга, губернатор в рыданиях вскочил на лошадь и поскакал из города в поле отъезжее.
Черные тучи клубились над лесом. Громыхнул гром.
– Всевышний! – закричал Сергей Голицын, к небу обращаясь. – Есть ли место для правды в мире твоем или забыл ты о людях?..
Молния клинком обрушилась на него с небес…
Князя нашли на другой день – он лежал с головою, обугленной от нестерпимого жара.
– Велико предзнаменование сие! – радовалась Анна Иоанновна. – Сам бог заодно со мною. Я только подумала о человеке дурно, как бог сразу его и покарал. Выходит, божествен промысел мой!..
Вера в этот «промысел» больше не покидала императрицу.
* * *
Еще земля не просохла на могиле Кирилова, как бурей налетел на Оренбургский край Татищев:
– Плохо здесь все! Напортили тут… изгадили!
Родовитый дворянин ничего не прощал простолюдину.
– Человек из подлого состояния вышедши, – утверждал Татищев, – географии познать не способен. Вот и карты все, Кириловым сделанные, худы и неверны. Так и ея величеству отписывать стану…
Карты Оренбургского края были правильны! Татищев и сам знал это. Но спесь старобоярская задушила в нем справедливость. Аки пес, слюною брызжа, накинулся потом Никитич на канцелярию:
– Почто порядку уставного не вижу? Отчего бумаги дельно не пишете? А ты чего тут расселся, будто мухомор какой?
Встал перед ним (руки по швам) рослый юноша:
– Рычков я Петр… при бухгалтерии состою.
– Бухгалтер? Ну, значит, ты и есть ворюга первый!
Донос за доносом – на мертвого. Брань и кулаки – живым.
Попался на глаза Татищеву ученый ботаник Гейнцельман:
– А ты почто на носу своем очки водрузил? А ну, сними их сразу же. – Робкий ботаник очки снял и поклонился Татищеву. – Ты меня зришь? – спросил его Татищев. – А коли так, так на што тебе очки эти нашивать?
Выяснилось, что «ботаникус» по-русски едва понимает.
– Ах, так? – озверел Татищев. – Так за што же ты, очкастый, деньги за службу брал? Гнать его в три шеи отсюда…
Только выгнал немца, как напоролся на англичанина:
– Джон Кассель я, живописец и бытописатель здешний…
Изгнал и британца за компанию с немцем.
– Всех прочь! Набрал тут Кирилов дармоедов разных, которые и по-русски-то не разумеют. А в дерзостях еще мне являются…
Скоро из иноземцем остался в Оренбургской экспедиции только британский капитан Эльтон. Но Татищеву просто было до него никак не добраться: Эльтон описывал земли, что лежали возле того озера, которое называется его именем – озеро Эльтон (возле Баскунчака).
Коли уж взялся ломать, так ломай, чтобы все трещало.
Вот Татищев и сокрушал…
А когда все начинания Кирилова были уже во прах повержены, тогда Татищев нацелился на… Оренбург!
Пригляделся он к городу и сказал с подозрением:
– Город-то… ой как худо поставлен!
Тут сразу все закачалось.
– Перенести Оренбург, – распорядился Никитич. – Перетащим его в место лучшее, какое я отыщу…
Очень был деловит Татищев и небывало скор на руку:
– Эвон место ниже по реке, возле горы Красной… Посему и приказываю: кириловский Оренбург задвинуть за штат, а новый город офундовать у Красной горы!
Только в России такое и возможно: поехал Оренбург со всеми причиндалами на место новое, а там еще с весны трава пожухла, дров совсем нету, люди там мерли, как мухи, сами неприкаянные, опаленные солнцем…
А на том месте, где Кирилов заложил столицу степной России, жизнь угаснуть не смогла. Сначала там прижился тихий городок, где жители топили сало да мяли кожи; мужчины взбивали масло, а женщины долгими зимними вечерами вязали дивные пуховые платки. Кирилов верно соорудил город, на добром месте, и сейчас там живет гигант промышленный – по названию Орск!
После Кирилова даже могилы не осталось, но он еще ждет памятника себе. Только не в уютном Оренбурге, а в грохочущем металлургией, огнедыщащем нефтяным заревом Орске… Там! Именно там надо ставить памятник российскому прибыльщику, который умер в нищете, оставив потомству богатства несметные.
* * *
В одной коляске отъезжали Гейнцельман с Касселем.
– Ну что ж, – сказал ботаник, опечаленный. – Пока я проживал в Оренбурге, мое имя стало известно в Европе. Теперь мои каталоги флоры местной вся Европа изучает в университетах.
Живописец английский отвечал ботанику немецкому:
– А я успел описание казахов и башкир сделать с рисунками… Поеду издавать атласы в Лондон и тем на родине прославлюсь…
Приехав в Самару, они зашли на почтовый двор. Стали пить вино, поглядывая на кучу навоза, сваленного посреди городской площади. Солнышко уже припекало, и навоз курился волшебным паром. Гейнцельман, задумчивый, сказал:
– С нами получилось так оттого, что русские ненавидят иноземцев, причинивших им немало бедствий.
– Неправда! – возразил Кассель. – Русские ненавидят иноземцев, при дворе царицы состоящих. Но мы же не придворные прихлебатели, наши труды царице и не нужны – они нужны России… Нельзя так с нами поступать, как поступил Татищев!
Красавец петух заскочил на верх навозной кучи и радостным клекотом созвал куриц самарских.
– Нальем пополнее, – предложил «ботаникус». – И выпьем сейчас за благородного герра Кирилова.
– Да, – прослезился Джон Кассель, – что касается сэра Кирилова, то мнения наши сходятся: это был настоящий джентльмен!
Ученые допили вино до конца и (пьяные, шумные, огорченные) разъехались, чтоб навсегда затеряться в безбрежии мира человеческого. Нехорошо поступили с ними. Даже очень нехорошо!
Если ты ненавидишь графа Бирена и всю придворную сволочь, возле престола отиравшуюся, то зачем свой гнев бессильный обращать на ботаника, на живописца, на математика?
Ведь не все наехавшие на Русь были плохими!
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: Эпилог