Глава одиннадцатая
И совсем потерялся средь волн арктических маленький дубель-шлюп «Тобол», принадлежавший Великой Северной экспедиции… Лейтенант Овцын с палубы не уходил. Сбоку от рулевого стоя, привязав себя к нактоузу компаса, помогал рулевому штурвалом работать. А внизу шлюпа – мокрынь, стужа, кости ломающая, сухари подмоченные, гуляет в трюме одинокая бочка с квашеной капустой. На верхний дек вылез подштурман Афанасий Куров.
– Отвязывайтесь, сударь! – он лейтенанту крикнул, и ветер разорвал его слова, относя в океан. – Сменяю вас…
Овцын с палубы не ушел. Пенные потоки сшибались в шпигатах, колобродя в узостях, как кипящие ключи. Корабль нес над собой громадные полотнища парусины, и «пазухи» кливеров были до предела насыщены свежаком. Отвернуть с курса их мог заставить только лед, а потому шлюп «Тобол» дерзал бороться с полярной стихией.
«Тобол» прорвался за Гусиный Нос, где на урочище хранили моряки запасы провианта. Пошли далее, и скоро в корпус дубель-шлюпа стали биться льдины. Расшатанное судно потекло, изнутри его наспех конопатили матросы, грели на жаровнях смолу, стучали мушкелями плотники. Приблудная собачонка Нюшка, которая, в калачик свернувшись, так уютно согревала по ночам ноги Овцыну, теперь озлобленно облаивала тюленей. Сильный туман тянуло вдоль берегов Обской губы, а пресная вода замерзла в бочках… Худо!
– Впереди уже лед, – доложил лейтенанту Куров.
– Ты глянь за корму, Афоня… Там тоже лед.
В промоине полыньи корабль качало меньше.
– А нас относит в сторону… Теченье сильное, вертлявое.
– Кажется, сломало лапы якорей… Эй, боцман!
Текли безжизненные берега. Тоска и запустенье. Хоть волком от безлюдья вой… Но долг есть долг, и Овцын продолжал работу. Геодезиста с рудознатцем послал на шлюпке – для съемки берегов на карту, для рудоискания. Они вернулись еле живы.
– Топь, – заявили кратко. – Добра не жди!
Никита Выходцев, мужик тобольский, признался Овцыну:
– Митрий Леонтьич, ты как хошь, а я скажу тебе открыто. Вертай назад, покуда целы. Мороз в баранку скоро закрутит, все передохнем здесь за милую душу…
Лейтенант созвал консилиум. В каюте запалили фитилек, светил он чадно. Овцын мнение каждого выслушал. Сам удивился, когда подумал, сколько учеников он выпестовал! Матросы все – мещане да казаки, а он обучил их наукам разным, а теперь они разумно говорят, как навигаторы толковые… В заключение он и сам сказал:
– Дивлюсь я! Наши предки давным-давно ходили в Мангазею, сей легендарный город, наполненный у края ночи мехами драгоценными, золотом и костью. А мы не можем пройти дорогою предков наших!.. Отчего? Видать, справедливо предание в краях местных, будто предки наши не из Оби в Енисей, а – наоборот! – с Енисея на Обь хаживали. Мы же здесь бьемся-бьемся… как башкой в стенку, все в этот лед проклятый! Ладно, будем стучаться и дальше. Все по местам стоять, к повороту генеральному – на курс обратный…
Глубокой осенью «Тобол» пришел в Обдорск, а на зимовку перебралась команда шлюпа в город Березов – ближе к людям.
* * *
Постылой жизнью проживали ссыльные в остроге Березовском. Князь Иван Долгорукий пил пуще прежнего, а Наташа страдала с детьми своими. Чай бы нужен! Чай от пьянства хорошо спасает, все нутро пьяницы от вина промоет. Да где взять чаю в Березове?
Катька же, невеста царская, жила весь год в томлении любовном, Овцына с моря поджидая. Младшие братишки Ивана, князья-отроки Николашка, Алешка да Алексашка, выросли заметно в заточении – стали узкоголовы, с плоскими от безделья ладонями, сварливые. Самый младший из Долгоруких – Александр уже попивать стал, на взрослых глядя; лейтенанта Овцына завидев, говорил ему отрок так:
– Чего пустой к нам ходишь? Чего винца не носишь?
Овцын повидался с князем Иваном Долгоруким:
– Не ты ли, Алексеич, братца малого в пьянство вовлек?
За мужа своего ответила лейтенанту Наташа:
– С моего голубя ненаглядного и того станется, что сам пьет. Нет, сударь, Алексашка по высшему велению запил.
– Это как же вас понимать, Наталья Борисовна?
– А так… Порушенная царица наша братца спаивает.
В долгие ночи полярные сладостны объятия любовные. До чего же жгучи поцелуи женщины, которая царскую корону на себя примеряла. Все это уже в прошлом для Катьки, и осталось ей, ненасытной, только одно: чтобы на груди ее лежала голова чернобрового любовника в чине скромном – лейтенантском…
Под утро Овцын как-то спросил Катьку:
– Зачем ты, Катерина, братца к винопитию приучила? Как бы, гляди, худа не случилось. Вино в радости хорошо пьется, а коли в горе пить – еще горше станется…
Хорошо было Овцыну зимовать в городишке заштатном. Березовский воевода Бобров – мужик добрющий, майор Петров с женою – люди грамотные, книгочейные. Обыватели тоже неплохи, доверчивы, ласковы. Природа суровая да пища грубая нежностям не мешали. Приятно было Митеньке и друга своего встретить, Яшку Лихачева – вора бывшего, а ныне казака доброго. Яшка предупредил лейтенанта:
– Ой, Митя, молчать не стану – честно поведаю. Тут, пока ты на «Тоболе» путей до Туруханска ищешь, подьячий Оська Тишин к Катерине Лексеевне твоей липнет, будто смола…
Лейтенант знал, что любим Катькой – пылко, до безумия. А подьячий Тишин – гнусен, пьян, и воняет от него.
– Атаман, – сказал лейтенант, – дураков на Руси учат.
– Золотые слова, Митя: подьячего поучить надобно…
Зажали они прохиндея в темном углу и стали вразумлять. Овцын разок по зубам треснул и отстал. А потом метелили Тишина на кулаках двое – атаман Яшка Лихачев да Кашперов, провинциал старомодный, который во всю жизнь далее Березова не выезжал. Потом Овцын с князем Иваном Долгоруким пошел в баню париться. Туда же (день был субботний) и Тишин приволокся. Подьячий обиды вроде не держал. Помимо веника, он в баню вина еще притащил. В предбаннике компания вино то сообща выпила. Говорили о разном, кому что в голову взбредет. А князь Долгорукий, охмелев, сказал:
– Фамилия наша совсем пропала. А все эта вражина виновата!
Тишин тоже в разговор сунулся.
– О каких врагах говоришь, князь? – спросил он Ивана.
– Да об этой толстозадой, кою народ наш глупый императрицей считает, а она корону царскую на титьках своих носит!
Подьячий едва от испуга оправился:
– Уйти мне от вас, а то греха не оберешься… Тебе бы, князь, за государыню нашу, голубицу пресветленькую, бога молить денно и нощно.
Долгорукий еще вина себе подлил.
– А много ты, – спрашивал, – видел людей, которые бы за ту курвищу маливались? Погоди, придет времечко, за все сочтемся. Мы здесь сидим в снегу по макушку, а корни-то от зубов еще не выдернули… Болят они, корни эти! У нас и в Париже конфиденты тайные сыщутся, они за нас, бедных, хлопочут…
– Уйду я, – изнывал подьячий. – Слышать вас страшненько!
– Может, донести желаешь? – наседал на него Долгорукий. – Ну, доноси! Тебе же первому башку срубят… Да где тебе доносить! – отмахнулся ссыльный князь. – Ты в Березове тоже варнаком сделался, а Сибирь доносчиков не терпит.
– Коли не я, так майор Петров донесет.
– А майор не станет поклепствовать: он человек честный…
Тишин – к Петрову: мол, так и так, зло явное наблюдается.
– Помалкивай! – отвечал майор. – Много ты в мире добра и зла разбираешься… Молчи уж, а то тишайше пришибем тебя здеся!
Тишин, чтобы себя оберечь, на всякий случай за рубль подговорил одного сопитуху, чтобы тот «слово и дело» за собой сказал. Тот как раз в белой горячке пребывал и стал орать на весь Березов. Повезли его, орущего, к саням привязав, в Тобольск, где он и рассудка лишился. Стали его палачи на дыбе трепать, а доносчик про курочку-рябу чепуху несет. На этот раз беда миновала жителей березовских. Но Тишин не успокоился – зло свое затаил. Катьку иногда встречая, говорил ей со значением:
– Так поцелуешь меня аль нет? Дай, красавушка, хоть разочек под тебя подвалиться. Утешь ты меня, Христа ради.
– Ты под каргу свою старую подваливайся, сколько хошь.
– Ой, пожалеешь ты! – угрожал Тишин. – Я ведь, когда в губернии живал, законы царские изучил. Могу и со свету сжить…
– Я сама любого из вас сживу! – отвечала Катька…
Овцын всю зиму по-прежнему с людьми своими занимался. Натаскивал их в навигации и в астрономии, матросов писать и считать учил. Преподавал знания, без которых корабля в море не вывести. И душевно радовался, что умнеют подчиненные, стараются.
– Быть вам после меня офицерами, – обадривал он их…
Отправил рапорт в Петербург о плавании бывшем. «А от болезни цинготной, – сообщал Адмиралтейству, – ныне мы никто никакой тягости не имели». В этом была заслуга его великая. Таких «безцинготных» плаваний в Арктике еще не ведали до Овцына на флоте российском. Но ему даже спасибо никто не сказал. Во времена те страхолюдные народу было не до Овцына, и не знали о нем в России… А лейтенант под парусами дубель-шлюпа своего науку русскую двигал во мрак ночи арктической!
* * *
Иван Кирилов тоже науку продвигал в желтизну степей оренбургских. А рядом с ним двигал пушки генерал суровый – Александр Румянцев. Несоответствие получалось: одной рукой для башкир школы строить, другой – в этих же башкир кидать ядра огненные!
А башкиры бунтовали. Оренбург обкладывали конницей, ни одного обоза в город не пропуская. Оттого в гарнизоне много народу за зиму вымерло – от голода, от стрел.
Кирилов говорил Пете Рычкову:
– С народом надобно не в сердцах общаться, а с сердцем! Любого злодея давайте мне – я ласкою из него пса верного сделаю…
Пока генерал Румянцев с пушками развлекался, Кирилов волею своей указал штрафы с башкир поснимать, чтобы они жито на семена торговали, стал их к труду на медных заводах приохочивать, а платить за работу велел честно – хлебом! Все эти «мягкости» сурово осудил в своих доносах к императрице Василий Никитич Татищев: возводил он вину на Кирилова, что тот «весьма много оным ворам (бунтовщикам-башкирам) в указах своих послабил». Где только Кирилов шахту какую откроет или завод новый поставит, Татищев тут как тут – опять с доносом. Мол, и шахта обвалится, мол, и завод этот сгорит; Кирилов же, если верить Татищеву, лишь о своих доходах печется («на свою персону прихлебствует»).
А в это время Кирилов с женою и сыном-малолеткою, бывало, куску хлеба радовались. Царица ему копейки из казны в карман не опустила: мол, и так проживет. Семью статского советника подкармливал Петя Рычков, у которого в Вологде родители да дядья были очень богаты с торговли. Но бодрости Кирилов не терял.
– Гляди, Петрушка, – говорил он Рычкову, – худо-бедно, а мы движемся… Сколь уже бастионов и городов заложили, карты составили. Эльтон солнечное затмение пронаблюдал, ныне он нижнюю Волгу описывает. Илецкая соль на рынок от нас поехала. Флот на море Аральском заведем. Гейнцельман, ботаникус ученый, немало уже травок ко здравию человека сыскал. Живописец Джон Кассель не токмо рисует, но и дипломатничает в орде хана Абулхаира… Чего бы не жить нам с тобой? Да вот, брат, помирать надо.
И ложился он помирать на лавку. Уже привычно. Топилась печка кизяком душистым. Через окошко – размером в лист бумаги писчей – текло светом пасмурным. Приходил священник. Приносил «святые дары». Убивалась с горя жена, руки своего кормильца целуя. Пугался сынишка, когда Кирилова к смерти причащали.
Но Иван Кирилович снова оживал.
– Ульяны Петровны, – жене говорил, – мундир мне… еду!
Издалека он соблазнял в письмах и рапортах императрицу посулами: «…земля черная, леса, луга, рыбные и звериные ловли». Недостатка у Оренбурга ни в чем нет – нужны только люди, чтобы край этот заселить и промышленно освоить. Он знал, чем надо искушать царицу-дуру: Кирилов посылал ей наборы камней оренбургских – порфир, яшму, агаты и малахиты редкостные. А по Руси уже струились слухи такие: есть далече землица, где воля вольная, а царем там сидит советник один, – и всех принимает с радостью. Из деревень нищих, из городов сожженных уходили искать эту землю солдаты беглые, каторжники да люди гулящие…
– Принимать всех, – распорядился Кирилов, – всех, хотя меня за это и не помилуют. Буду писать патронам своим, чтобы людей крамольных отныне не ссылали в края гиблые, где совы с них мясо дерут, а слали бы к нам…
И была у Кирилова мечта, еще давняя, устремленная к берегам морей, вечно ликующих, издревле Русь зовущих.
– Петя, – признался он однажды Рычкову, – неужто пришло время, когда от мечты той отказаться надо? Видать, уже не побываю я в Индии… Ладно, не я, так другие. Кликни Джона сюда!
Явился живописец-англичанин Кассель, почтительный.
– Джон Иваныч, вы еще молоды. Я уже не способен до Индии ехать, но хочу вас послать… Поверьте, страна эта – удивительна! Россия вас никогда не забудет, ежели вы ее в политике соедините дружбой с народом индийским. Согласны на путешествие?
– Я только что вернулся из орды казахской, – ответил Кассель, – а там с меня живьем чуть не спустили шкуру. Я не пришел еще в себя, а вы мне предлагаете вояж опасный… Нет, не могу!
Петербург еще не ведал, что Кирилов населяет Новую Россию беглыми крепостными и солдатами. Они здесь оживали. Соха уже воткнулась в целину, и первые борозды украсили землю – черную, жирную, сытную… Сенат вошел к императрице с прошением от Кирилова.
– О чем он просит, этот прибыльщик? – удивилась Анна Иоанновна. – Ежели виноватого не в Сибирь на шахты ссылать, то где еще страшнее место найти, чтобы верноподданных запугать?
– Ваше величество, – вмешался князь Дмитрий Голицын, – только взгляните на карту. Вы ошибаетесь! Русский человек Сибири давно не боится, ибо чем дальше от Петербурга, тем вольготнее и прибыльнее живется. Даже каторга не стесняет мужика нашего больше, нежели стеснен он в отеческой части России. Хотите и далее народ свой пугать – так пугайте не Сибирью, а Оренбургом…
– Уговорил! – произнесла Анна Иоанновна и глазами стрельнула злобно на старого верховника.
* * *
Осенью 1736 года прибыл в Оренбуржье первый обоз с ссыльными из России. С утра сыпали тяжелые дожди, земля намокла, чавкала под ногами, леса шумели печалью. Поддерживаемый своим бухгалтером, Иван Кирилов вышел обоз встретить.
– Теперь заживем, – говорил. – Население прибывает…
Подводы подъехали, а на них люди под дождем мокнут. Да люди ли это? Приехали обрубки какие-то, от бывших людей оставшиеся. Привезли их – прямо из пытошных, после клещей и огня. У кого носа нет, у кого уши обрезаны, кто безглаз, кто обезножен. Словно куски мяса сырого завернуты в тряпки грязные. А одна бабка старая была на дыбе совсем изуродована. Перебитые руки ее к двум доскам привязали, чтобы кости срослись поскорее. И она, убогая, эти доски-руки под дождем растопырила. Так и сидит на телеге, будто квелая курица…
Кирилов, спотыкаясь, подошел к прибывшим.
– Господи, – простонал, – да кто ж вы такие?
– Присланы, барин… город городить. Прими уж…
– Не оставь в милости, – кричали вразброд, – не гони нас от себя. Совсем пропадем… Дай хоть помереть под крышею!
Ближе к ночи Кирилов велел печи топить, перья заточил.
– Я не стану молчать! – жене он сказал. – Ульяны Петровны, вы спите, а я писать сяду… в Петербург. Бессовестный я был бы человек, если бы промолчал, когда народ тиранство такое терпит, а членовредители в чинах высоких кровью их умываются. Прислали вот… от Ушакова да от Феофана Прокоповича – один по гражданским делам лютует, другой за духовные дела казнит.
Статская советница за голову схватилась:
– Батька ты мой драгоценный, да опомнись ты! С кем спорить-то хочешь? Ты думаешь, во дворце не знают о пытках? Или уши царицы заткнуты? Всё кровососы знают, они сами тому потатчики…
Кирилов озаглавил доклад свой: «О пытках и публичных наказаниях, о натуральных смертях, о долговременном держании (в тюрьме, понимай) и о протчем, к тому же касающемся». Деловито разбил он доклад на пункты, за каждый из которых его могли на колесе четвертовать. В избе уфимской сидючи, под шум дождей осенних, советник статский обличал Анну Иоанновну в преступлениях против народа…
На полатях причитала жена, беду предчуя.
– Оставь, – молила мужа. – Замучают ведь тебя изверги. Подумай о себе, где ты завтра проснешься? Вот приедут и схватят, как Жолобова схватили! Не гляди, что далеко забрался – у них руки-то длиннее твоих.
– Не мешай, мать, – отвечал ей Кирилов. – Я не за тем сюда ехал, чтобы весь срам российской жизни пред дикими племенами выявлять наглядно… Уймись ты, все равно напишу и отправлю!
Средь прочих пунктов Кирилов спрашивал у властей столичных: в чем состоит воспитательный смысл вырываний ноздрей до обнажения носоглоточной кости? На что уродовать человека, созданного по подобию божиему? И почему, спрашивал, людей под следствием томят многие годы: войдет в тюрьму молодым, а выходит стариком, и ему говорят: «Извини, брат, ошибка вышла…»? «Калек, к труду неспособных, – писал Кирилов, – вы вот мне прислали, а подумали ли в Петербурге, что калеками Арала и степей не освоить?..»
Великое дело свершил Кирилов – многие тысячи людей он спас от огня и дыбы пытошной.
Императрица указала Ушакову и Феофану Прокоповичу:
– Образумьтесь! Допрос виноватого не обязателен пыткой быть. Эдак-то вы всех людей мне переломаете… Помучай немного, но не тирань, и, пока не ослабел еще, сразу в Оренбург его!