Глава семнадцатая
Академия де-сиянс проводила громадную работу. Сейчас надо было составить сложнейшие таблицы для определения времени по высоте солнцестояния. Все академики говорили, что для этих расчетов ученому нужно самое малое – три месяца.
– Дайте мне, – сказал Эйлер. – Мне нужно всего три дня!
И сделал за три дня. Но от напряженного труда ослеп на правый глаз. Когда Эйлер умрет, люди не скажут, что перестал жить, а скажут так: «Эйлер перестал вычислять…» Одноглазый гений жил в цифрах. И в море цифр ему было хорошо, как моряку в океане. По вечерам – короткий отдых, когда секретарь Фусс прочитывает ему газеты немецкие, а Эйлер в это время (чтобы без дела не сидеть) занят с магнитами. Стол перед ним, а на нем – пластинки; передвигая их, он слушает известия мира и силы магнетизма изучает.
– Довольно, Фусс, вам спать пора. Итак, до завтра…
Он открыл окно. Ладожский лед еще не прошел. Улица была пустынна. Лишь вдалеке, размахивая шляпой и танцуя, шел человек. Высокий, молодой, красивый и нарядный, он что-то напевал.
– Наверно, выпил лишку… Забавно тратят люди время, когда могли бы с большой пользой логарифмы вычислять!
Но это был не пьяный, а – вдохновенный композитор.
– О сударь мой! – сказал он Эйлеру, в окне его завидев. – Я так сегодня счастлив, закончив новое творенье. Не знаю, приходилось ли вам когда-либо испытывать восторг творца?
– Бывало, – буркнул Эйлер из окна. – И не реже вас!
Незнакомец с улицы представился, взмахнув шляпой:
– Меня зовут Франческо Арайя, я завтра с музыкой своей буду играть у графа Левенвольде. Но я наполнен ею так сегодня, что вам хотел бы что-либо из нее исполнить… Позволено ли будет?
– Браво! – ответил Эйлер и позвал лакея, чтобы тот впустил в дом композитора и клавесин к окну придвинул.
Франческо Арайя, с порога скинув плащ, присел за инструмент, пальцы его обнажились из-под манжет, хрустящих черными кружевами.
– Названье композиции такое – «Сила Любви и Ненависти».
– Я слушаю… извольте.
Он заиграл, а Эйлер поднял глаза к потолку, мысленно проведя через него диагональ. Расчет кубатуры помещения занял немного времени, но этот вдохновенный шелапут, кажется, еще не скоро кончит тарабанить…
– Вы не устали? – спросил его Эйлер, церемонно привстав.
– Как вы нетерпеливы, – возмутился тот, – я только начал. Прослушайте пассаж вот этот… И – как он показался вам?
– Вы в самом деле гениальны.
Исполнив свое сочинение, Арайя признался:
– Поверьте мне, я душу всю вложил.
– И это видно, – ответил Эйлер. – Но меня заинтересовала не ваша музыка, а… звуки.
Франческо Арайя был поражен:
– Я создавал не звуки, а музыку! Вы отвечаете ли, сударь, за те слова, что произносите столь легкомысленно?
– Вполне, – сказал на это Эйлер с улыбкой доброю. – Тем более что я живу в стране с таким суровым климатом, где за слова людей привыкли вешать… Что делать! Я до безумия влюблен в Большую Медведицу, и вот на корабле, наполненном моими иксами и тангенсами, переселился я поближе к Северу… Постойте же, куда вы?
Удержав артиста, Леонард Эйлер продолжил:
– Ваша музыка взволновала меня, как… подраздел богатой науки об акустике. Слушая вас, я невольно задумался об отношении между колебаниями струн и воздушной массы. Вы случайно не извещены – применял ли кто-либо из композиторов логарифмы для различия в высоте музыкальных тонов?
– Пожалуй, лучше мне уйти, – сказал Арайя, берясь за шляпу.
Эйлер смешал магниты на столе и воскликнул:
– Так и быть! Я напишу научный трактат о музыке.
Арайя возмущен был до предела:
– И это… все, что вы можете сказать о моей музыке?
– Еще не все. Гармония звуков непременно должна объединиться с гармонией красок. Я не побоюсь выдвинуть в науке новейшую гипотезу – музыка должна быть видима слушающему ее!
Арайя нахлобучил шляпу на пышный парик.
– Ты пьян… иль сумасшедший? – заорал он, убегая прочь.
Леонард Эйлер со вздохом произнес ему вдогонку:
– Это тоже гипотеза – гипотеза о сумасшествии Эйлера… А впрочем, – задумался математик, – я опять опережаю свое время.
На следующий день Арайя играл в покоях Левенвольде – на Мойке, в доме пышном и богатом. Он сумел понравиться обер-гофмаршалу. Оперу его поставили в придворном театре. Анна Иоанновна была ею довольна. Играя с князем Черкасским в квинтич на бриллианты, она прослушала музыку с удовольствием. Кантата же Арайи называлась так: «Состязание Любви и Усердия».
В кантате этой были такие куплеты:
Можно ль найти более усердия,
чем у тебя, августейшая самодержица,
и любовь более пылкую,
чем любовь твоих подданных?
Как не счесть звезды на небе —
так невозможно исчислить твои славные деяния.
О смелость композитора! Ты
потерпела аварию средь океана добродетели.
Солнце не нуждается в похвалах,
как и божественная русская императрица…
– А он и впрямь гениален, – сказала Анна Иоанновна. – Такого-то нам и надобно…
Придворные с восторгом окружили композитора:
– Ах, синьор Арайя! Как вы тонко поняли нашу добрую императрицу, как вы справедливо очертили ее ангельский характер…
Осыпанного милостями и золотом, его повели к присяге. У святого алтаря композитор, которому рукоплескали Рим и Тоскана, поклялся верой и правдой служить «ея императорскому величеству государыне…». Арайя, спору нет, был талантлив и трудолюбив. Он писал оперы. Балеты. Кантаты. Музыка его была приятна для слуха. Синьор Франческо Арайя почти всю жизнь провел в России, но Россия его не запомнила. Она не стала петь его арий. Хотя первая опера в России – это его опера!
Арайя приобрел печальное бессмертие…
* * *
Музыка надрывалась в ужасных воплях, оплакивая человека.
Шли ряды полка Ингерманландского – скорбные.
За ним – три фурьера верхами. Трубачи и литаврщики.
Шел поручик, весьма одинок, держа багровое знамя.
Шталмейстер. И – шестерка лошадей в попонах траурных.
Два маршала и чиновники коллегий российских.
Шагал рыцарь в светлых латах из серебра.
Шел флота лейтенант с белым распущенным знаменем.
Потом, опустив голову, двигался рыцарь в черных латах.
Гарцевал конь покойного (тоже в трауре).
Без субординации шли, разевая рты, синодальные певчие.
Голосили!
За певчими – духовенство столичное, чины синодские.
Выступал бригадир, плача. За бригадиром – полковники.
Нехорошо завывали на Невской першпективе смертельные гласы труб.
В окружении ассистентов пронесли на подушках вещи: каску – рукавицы – шпоры – шпагу – знак Александра Невского – знак Андрея Первозванного – жезл командорский.
По бокам процессии преображенцы несли пудовые свечи.
Показалась и сама колесница печальная…
– Кого хоронят-то? – спрашивал народ, по обочинам стоя.
А в гробу лежал он, генерал-прокурор империи, его высокое сиятельство, графы Павлы Иванычи Ягужинские, что ранее звались от императора «оком Петровым».
Теперь это «око» затворилось.
Каждоминутно с фасов крепости стреляли пушки.
Ягужинского опустили под пол церкви Вознесения, что в лавре Александро-Невской. Войска по обычаю воинскому дали троекратный салют из ружей. И тогда пушки замолчали. И разбрелись средь кочек могильных провожающие. И кареты разъехались. И тогда на кладбище опять стало тихо…
Генерал-прокурора на Руси не стало!
– А мне опять думать, – сказал граф Бирен своему фактору Лейбе Либману. – Сначала умер обер-прокурор Маслов, теперь горлопан этот… Кого еще я могу противопоставить мерзавцу Остерману, который день ото дня наглеет, набирая силу в государстве?
За окнами графской кареты скользила, почти не задевая Бирена, будничная суета Невской першпективы.
– Может… Волынского? – подсказал Либман. – Он верен вам.
– Он верен, как верны пантеры мамелюкам в Египте: сегодня она ласкова, а завтра рвет глотку своему повелителю…
Анна Иоанновна смерти всегда боялась (даже чужой). Имени покойного в разговоре с Остерманом старалась не упоминать.
– На место упалое кого думаешь поднимать? – спросила.
Чихнул Остерман, и стало тихо в апартаментах царицы.
– Никого, – ясно ответил Остерман.
– А как же империи без надзору прокурорского быть?
– Ваше величество, – уверенно заговорил Остерман, – за время мудрого царствования вашего нравы в народе вы столь исправили своим личным примером, что отныне и без генерал-прокурора нам обойтись можно, ибо кротость ваша тому способствует…
Так и сделали – прокурорский надзор уничтожили.
Теперь была открыта дорога любому беззаконию.
Воруй… грабь… режь… насилуй… убивай… жги!
Если ты богат и знатен, тебя никто не осудит.
Но на смену «остермановщине» из тени престола уже медленно подкрадывалась осторожная вороватая «бироновщина». Два паука в банке одной никогда не уживутся. И будут жрать один другого, лапы друг другу отрывая, пока один из них не испустит дух.
* * *
А далеко от двора и Петербурга жила особая Россия – Россия трудов и подвигов, поисков и находок. Окраины страны определяли будущее развитие Российской державы. Этим окраинам нужны были не сахар и не шелк, не пудра и не павлины, не Педриллы и не Арайи, – только головы – природные, разумные, дерзостные! Химия, металлургия, геология, физика – вот суть наук промышленных, и было решено отправить за границу трех учеников…
Выбрали из студентов – Ломоносова, Виноградова, Рейзера!
Барон Корф вышел к ним, чтобы проститься перед разлукой.
– Я верю, – сказал он, – что вас ждет славное будущее. Кто-либо из вас троих да будет прославлен! Может, это станете вы, – сказал он Рейзеру. – Надеюсь и на вас, сударь, – повернулся барон к Виноградову. – Или… вы? – неуверенно произнес Корф, глянув на Ломоносова. – В любом случае, – заключил барон свою речь, – я уверен в силе разума вашего, и пусть знания, обретенные вами за границей, обратятся в глубину России, которую вы должны прославить своей ученостью…
После чего Корф отправился в Курляндию, где на лесной поляне (рано на рассвете) он бился с Менгденом за руку и сердце прекрасной фрейлины Вильдеман. Пронзенный шпагой выше третьего ребра, Корф был сражен бесславно на поле чести и возвратился в Петербург, где его ждала отставка от дел академических.
– Безбожников я не люблю! – сказала ему Анна Иоанновна.
Корф, страдая от раны, с трудом согнулся в поклоне.
– Безбожники, – отвечал, издеваясь над ханжеством императрицы, – необходимы великому государству так же, как и святоши, помазанные лампадным маслицем… Ах, ваше величество! Приговорите же меня к делам самым безбожным и самым безнравственным.
И его сделали дипломатом (он укатил в Европу). Но все-таки, пока он правил академией, ему удалось свершить хоть одно доброе дело – Корф устроил судьбу трех безвестных юношей… «Как-то они там сейчас? Куда влекут их паруса европейской учености?»
Петр Рейзер сделается заправским уральским горняком.
Дмитрий Виноградов откроет «китайский секрет» и создаст для России фарфор, прозрачный и лучистый.
А вот Ломоносов… Кем станет Ломоносов?
Море жизни человеческой было очень бурным. Но и паруса судеб людских насыщены ветрами до предела.