Глава десятая
Ветка! Вот она, обитель беглых людей русских. На реке Сож, в поймах ее и на островах, по берегам приятным, белеют мазанки слобод раскольничьих – Марьино, Луг Дубовый, Крупец, Грибовка, Тарасовка, Миличи… Брызжет ярью малина над частоколами, несут детишки грибы из леса, над нехитрым мужицким счастьем стоят в карауле на крышах аисты польские…
С тех пор как Петр I разгромил скиты Керженца, а Питирим нижегородский (этот волк в рясе) пожег на кострах 122 000 раскольников, – с тех пор и стала зарубежная Ветка райским местом для всех несчастных, воли ищущих. В лесах Черниговщины, совсем недалеко от Ветки (но уже в России), лежало грозное, тишайшее Стародубье – там тоже «гнезда» были. А здесь, по реке Сож, словно город большой и вольный, цвела, шумела, пела, гуляла, сеяла, колосилась, жала, ела, пила и справляла свадьбы зарубежная непокоренная Русь!..
По всей стране вышел запрет от царицы, чтобы простые люди серебра монетного не имели. Ветка – напротив – имела серебра много. Епископа им своего захотелось. Серебро – в ход. Епифания Реуцкого, которого Феофан на Соловки ссылал, от солдат отбили, привезли на Ветку: священнодействуй! Земли в округе Ветки пану Халецкому принадлежали; пан на Ветку приедет – ему полный воз денег насыплют, за это пан своих смердов тиранит, а русских не тронет. Жизнь тут вольная: царя нет, пыток нет, поборов нет, – цветет в зелени садов, хорошеет и богатеет зарубежная Русь… По утрам гудит колокол церкви, и храм этот – единый, где за Анну Иоанновну крестьяне не молятся, а на Синод палаческий отсюда харкают, как на падаль поганую…
Вот сюда-то, в этот мир, и попал гулящий Потап Сурядов.
* * *
До Ветки следуя, он сильно сомневался – не изгонят ли?
Мерещилось, будто его тут станут пытать о правилах веры: как крестишься – двупало или трехперстно? Потапу все равно было – хоть кулаком крестись. Боязно было поститься да молитвами себя утруждать, – за годы эти гулящие отвык Потап от набожности церковной.
Однако опасался зря. Живи, трудись, не обижай других и сам обижен не будешь. Не было тут постников да молитвенников. Беглые солдаты и матросы галерные, мужики вконец разоренные, люди фабричные, но больше всего – крепостных! И нигде Потап столько богохульства не наслушался, как здесь, на Ветке, особо в дни первые… Ходил по деревням ветковским какой-то старый бомбардир с ружьем ветхим за плечами.
– Люди! – взывал он. – Заходите прямо в меня, будто в храм святой… Вот престол храма! – ударял себя в грудь. – Вот врата царские! – и при этом рот разевал. – А вот и притворы служебные! – на уши свои показывал…
Всех таких, как Потап, «из Руси выбеглых», собрали гуртом, и монашек веселый, руками маша, командовал:
– Которые тута еще не мазались, ходи за мной… Перемазаться греха нет! У нас, как и везде на Руси, молятся. Вот аллилуйя лишь сугубая, хождение посолонное, а заместо слова «благодатная» употреблять следует «образованная». Мирро у нас свое, сами вдосталь наварили. Вот и пошли дружно – перемажем вас!
Кисточкой чиркнули Потапа по лбу, запахло гвоздикой и ладаном. Отшибли в сторону. За ним другой лоб подставил. Потом «перемазанных» отпустили на волю вольную, и тут каждый должен был соображать – как жить далее. Потап – по силе своей – в паромщики подался. Ветка очень большая, народ в ней никто не пересчитывал, но в иные времена, говорят, до 100 000 скапливалось; на воде много деревень стоит, одному – туда, другому – сюда ехать, вот и крути громадным веслом с утра до ночи. Но еда была обильная, сон крепок и сладок в садах душистых, никто не гнался за тобой с воплем: «Карау-ул, держи яво!..» Чего же не жить?
Росла борода у Потапа – русая, с рыжинкой огненной, кольцами вилась. По ручьистым звонам, через темную глубину и русалочьи омуты, гонял он паром бревенчатый, ходуном ходило весло многопудовое, играла сила молодецкая. Иной раз так разгонял паром, что врезался он в берег с разлету: падали бабы, просыпая ягоды из лукошек, визжали девки, а кони ставили уши в тонкую стрелку.
В садах берсень и вишенье поспевали. Иногда и грустно становилось. Отчего – сам не знал, но вспоминался тревожно край отчий. И здесь тополя да вязы над водой никли, и здесь курослеп желтый да щавель красненький – а все не то… Будто не хватало чего-то!.. Речь поляков начал понимать. Украинскую – тоже. И кричали петухи по утрам. Заливисто и бодряще, как кричали они на Руси…
– Ах ты жизнь моя! Не сходить ли мне на Русь в гости?
Но его строго предупредили:
– Того не смей. От нас едино лишь начетчики-грамотеи ходят, по Руси «гнезда» вьют, они тропы заповедные знают. Тебя же ишо на Стародубье пымают. Есть там полковник такой – Афанасий Прокофьев Радищев, он людей толка нашего свирепым огнем палит. Серебро возами у нас вымогает. И ходить нельзя: вызнают что-либо – опять нам выгонка на Русь под ярмо станется…
Через поляков доходили до ветковцев слухи неясные. Говорили за верное, будто Миних уже отъехал на Украину, готовясь противу турка воинствовать. Армия же русская из Польши домой тронулась, а впереди себя гонит толпы беглецов русских. Всякого, кого увидят, обратно с собою уволакивают. Помещики же русские беглецов тех на границе ловят – кому какой достанется (тут уж не разбираются), и опять в рабство вечное закабаляют…
Но пан Халецкий однажды приехал, утешал ветковцев:
– Не бойтесь, хлопы москальски! Миних покинул земли Речи Посполитой, а обратно не вернется. Ваше государство иными заботами отягщено сейчас – поход на Крым готовят…
* * *
Кинуло цвет в завязь – твердую, кислую. Старики сулили хороший урожай яблок и груш. Крепко спал Потап на сеновале, ноги и руки разбросав по травам благоуханным. Снился ему Колывань-городок, где на Виру он калачи покупал… потом с калачом в руках его пред полком явили. Костер развели, и забили барабаны… Сам граф Дуглас схватил Потапа за ногу и потащил его к профосам, чтобы живьем его сварить в котле кипящем…
– Вставай, дурень! – сказали в ухо ему. – Выгонка учалась!
Вовсю стучали солдатские барабаны. Поздно было спасаться: три полка армейских, войско драгунское и казачье уже окружило слободы ветковские. Ветка горела, полыхали по берегам деревни. В огне корчились белые яблони, ревел в хлевах запертый скот, мчались через сады, ломая изгороди, длинногривые кони. Выскочил Потап на улицу да – к реке. Тут его ружьем по голове так ладно пригладили, что он покатился… Мужиков вязали накрепко. Баб отгоняли в сторону. Детей по телегам кидали. Через всю слободу шла старуха и, приплясывая, творила злобное причитание:
Не сдавайтесь вы, мои светики,
Змию царскому – седмиглавому,
Вы бегите от него еще далее —
Во горы высокие, во вертепы…
Тем и кончилась райская жизнь. Разлучив матерей с детьми, мужей от жен оторвав, гнали через рубеж, обратно в Россию, в рабство неизбытное… За ними догорала Ветка, еще вчера отряхавшая белые цветы. Потап в страхе был: что отвечать допытчикам, ежели спросят – кто таков и откуда сам?
Всех паромщиков к труду приспособили. Должны были они церковь, на Ветке бывшую, за рубеж перетаскивать. На переправе же через Сож церковка опрокинулась – бревна ее далеко уплыли. Решили хоть алтарь спасти. Артельно потащили на Русь алтарь, и Потап свирепо налегал в лямку. Гроза была ночью. Молния как фукнет с небес – будто, язва, из пушки прицелилась. От алтаря божиего – пырх! – одни головешки остались. Людей пожгло, Потапу бороду огнем опалило… Полковник Радищев разрешил ветковцам забрать с собою мощи нетленные от старцев святой жизни. Потап на себе тащил гроб старца какого-то Феодосия, а в гробу что-то подозрительно стукалось. Напрасно он мучился: когда на русской земле гроб открыли, там – никаких мощей, одни косточки.
Так-то вот приволоклись «выбеглые» в Стародубье. Афанасий Радищев тут объявил, что сидеть надо тихо. А подушный налог теперь, яко с отступников, будут с них двойной собирать. Годных же к службе воинской сейчас в рекруты запишут. Потап ног под собой не чуял – спасаться надо. Тут сбоку от него объявился человек незнаемый, который совет дал.
– Вишь, вишь? – сказал, на Радищева указывая. – Вишь, как зоб у него распухает? Сейчас в гнев войдет и льва библейского собой явит… Коли спасаться, так беги до города Глухова: тамо, слышал я от людей знающих, каждому дается сразу по бабе, по шапке, по волу, по сабле и по жупану… Станешь казаком вольным!
И Потап бежал…
* * *
В преддверии большой войны генерал Джемс Кейт объезжал украинские засеки и магазины, где все припасы давно сгнили, еще со времен Петра I сваленные в кучи. Появился на Украине и Карл Бирен – инвалид, брат фаворита. Начались его достопамятные зверства: гарем развел из девок малолетних, заставлял баб щенят на псарне грудью выкармливать…
Бунчуковый товарищ Иван Гамалея сидел в писарской избе войска Лохвицкого. На подоконнике дозревали арбузы. Один уже треснул. В раскол его, в самую-то сласть, в мякоть яркую набивались окаянные мухи. Бунчуковый писал жалобу графу Бирену – на братца его Карла Бирена:
«…в сиятельстве своем подманил на бахче девку малую Гапку, увел в садик за куренями и, учинив той девочке гвалт ее паненству и много своим мужским бесстыдием над оною паствячися, аж до смерти оную размордовал, отчего и вмерла Гапка на день вторый…»
Упала тень от дверей – загородила солнце. Бунчуковый глаза от писанины оторвал, на пришельца незваного глянул. Стоял перед ним молодой парубок, ростом под потолок, ноги босы и черны от пыли, рот широк, скулы остры от голода, а глаза голубые.
– Чего тоби? – спросил Гамалея.
– Пособи, пане, – отвечал тот. – В казачестве бы мне осесть.
– А ты кто таков? Чего-то я тебя на кругу не видывал.
Назвался парень Потапом (видать, беглый). Взял бунчуковый плетку, на стене висевшую, опять Гапку вспомнил.
– Иды, – сказал, – я тоби в сечевики зараз выведу…
Вывел Потапа на двор. И стал лупцевать, ожигая справа налево. Большая свинья терлась об тын, ко всему равнодушная, и гремели поверх тына горшки, раскаленные на солнце, один об другой стукаясь. А бунчуковый ожигал Потапа исправно, приговаривая:
– Оть, москальска хвороба! Развелось вас тут, бисово симя!
Вырвался Потап от бунчукового, убежал. И так стало обидно, что упал он в лопухи посередь площади. Шумела, горланила и плясала над ним в реве быков душная воловья ярмарка. А он лежал и плакал в лопухах, серых от пыли теплой…
– Ой, чоловики ридны! Бачьте, як москаль убивався…
Обступили Потапа хохлы. Стали горилкой потчевать. Давали тютюна нюхать с рук жестких, мозолистых. Пахло от стариков чесноком да яблоками, разило от штанов парубков дегтем колесным, и цветасто реяли ленты зубастых крепкощеких молодок.
– Тю! Тю тоби, – говорили все ласково. – Не убився…
Было это с ним в городе Глухове, где на себе изведал, какова вольность казачья. Под вечер ярмарка опустела. Арбузы лежали на арбах – любой бери. Волы дышали в темноте, как люди, устало и раздумчиво. Потап начал свою жизнь по косточкам разбирать. С чего же начались все несчастья его? Вспомнил он дом Филатьева на Москве и тот день, когда барин послал его на выучку к принцу Гессен-Гомбургскому, чтобы искусству сечения он обучился… «Может, – размышлял Потап, – мне бы тогда судьбу и повернуть? Надо бы не отпираться, как следует выпороть Ваньку Осипова, который ныне Ванькой Каином стал?..»
Прошел не день и не два. Волы привозили арбы с солью и арбузами. Волы увозили пьяных хохлов по домам. Вставали зори над садами и ложился мрак – теплый и волнующий – на землю, радугами осененную. А он все думал. И понемногу сложил в голове своей такое: «Окол народа завсегда толкусь, вот мне за всех и влетает. Не лучше ль жить от народа подалее?»
Даже плечами передернул – столь страшно от людей уходить. Но все же встал и пошел. На этот раз уходил Потап далеко – на Дон или на Кубань (сам не знал пути-дороги). Травы стояли высоко – по грудь. Солнце пекло нещадно. Изредка куреня встречались в степи. Там деды сидели в портах широких. Были деды молчаливы в древней и мудрой старости. Иногда выбредал Потап на засеку покинутую. Еще издали вышка виднелась, на вышке той сложен хворост горюч. Коли поджечь его, начнется тревога по всей Украине, поскачут в седла чубатые хлопцы, завоют их матери, долго будут бежать за конями девки («Татарин! Татарин идет…»). Но татар пока нету – чисто в степи утром. А закаты здесь быстротечны и неминучи, как смерть человеческая. Тьма, звезды, прохлада…
В одну из ночей высокий курган встретился. В тени его Потап и залег. Тихо потрескивал костерок, да скрежетали в ночи, будто сабли, острые иссушенные травы… Задремал Потап, сквозь сон слышал он лепет ветра, шелестевшего золою. Очнулся же от мягкого топота копыт. Глаза протер, спросонья даже оторопел.
– Эй, кто тут?
Прямо над ним нависала бездонная пропасть неба, и над этой пропастью вырастал неведомый… всадник.
Торчала над головой его остроконечная шапка.
– Добрый ли ты человек? – спросил его Потап с опаской.
– Поган урус, – услышал в ответ.
В воздухе свистнуло, жесткая земля, в кольцо собравшись, вдруг захлестнула его горло удавкой мертвой.
– Ах! – вскрикнул он от резкой боли, и что-то сильное потянуло его прочь от погасшего костра, потащило по земле.
А земля эта (такая нежная и мягкая) вдруг обернулась для него злой мачехой. Когтями, кустами, корнями, травами она раздирала тело Потапа, и катилась под ним в даль неизбежную, а топот лошадиных копыт то удалялся, то вновь настигал его. И разом померкло все, и погасли звезды на небе…
Очнулся, глубоко дыша. На шее уже нет аркана. Но зато намертво связаны за спиной его руки. Всадник слез с коня и стоял над ним; вдруг нагнулся, одним рывком поставил Потапа на ноги, снова запрыгнул в седло.
Ногайка взлетела – бац по коню. Еще взлетела – бац по Потапу.
Конь сразу тронул рысцой. Потап – за ним, и аркан от луки седла тянулся к рукам его. Было уже поздно исправлять судьбу. Так они и бежали рядом: конь с человеком и человек без коня.
Начиналось полонное терпение… Он попал к ногаям!