ГЛАВА СОРОКОВАЯ
В Нижнем Василий Дмитрич просидел до самого Рождества, уряживая дела управления, назначая даругу, мытников и вирников для сбора лодейного и повозного, весчего и «конского пятна» – всех тех многоразличных даней и вир, из коих складываются княжеские доходы в большом торговом городе. Замысел подчинить себе крепко-накрепко оба Новгорода – зачинающий и завершающий великий торговый путь сквозь Русскую землю от Варяжского моря и до Орды – все четче вырисовывался у него в голове.
Меж тем дела складывались совсем не так легко и просто, как казалось поначалу. В Нижнем начинался ропот: мол, надобен нам свой, природный, нижегородский князь, а не московит, и то самое капризное «мнение народное», свергнувшее старого князя, теперь постепенно поворачивалось лицом к его изгнанным наследникам. В Новгороде же Великом дела обстояли еще хуже. Посольство Московского князя не возымело никакого успеха. Ни княжчин, ни черного бора новгородцы не давали, а о грамоте, положенной в ларь Святой Софии («О судех: что к митрополиту на Москву им не зватися, а судити было своему владыке»), то ни отослать Киприану, ни порвать эту грамоту, как предлагали послы, новгородцы не соглашались, заявляя, что «готовы честно главы своя приложити за Святую Софью», а к митрополиту на суд не поедут.
Сверх того, тяжело заболел самый близкий Василию человек, боярин Данило Феофаныч. Трудно кашлял, перемогался, а потом и слег. И, уже не вставая, повелел отвезти себя на Москву: мол, авось там полегчает, а и придет умереть – все не на чужбине, а в родном терему!
В канун самого Рождества Христова старый боярин отправился из Нижнего на Москву в дорожном возке своем, сопровождаемый княжою охраной. И дома достиг, и Святки встретил! Лежа на постели, принимал в своем терему ряженых, посмеивался, благостно глядя на то, как изгилялись, визжали и лаяли личины и хари, как прыгала «коза», как водили «медведя», как вносили в терем «покойника» со срамным символом жизнерождения… Когда кончились Святки, надумал было искупаться в крещенской проруби – едва отговорили домашние. Даже и встал! Тут еще и князь прибыл из Нижнего. Прибыл – и сразу в терем к возлюбленнику своему: как себя чувствует? Не легче ли? Нет, легче не становило! Поднявшись было на Масленой, прокатился боярин на тройке с бубенцами в ковровых расписных санях, хлебнул морозного воздуху, долго кашлял потом, опоминаясь, и снова слег, теперь уже насовсем.
Василий, мотавшийся по городкам и волосткам княжества, готовя рати к походу на Новгород (шили сбрую, чинили брони, собирали сулицы, связки стрел и круги подков, свозили снедный припас – мороженое и копченое мясо, сухари, сушеную рыбу, везли с Волги вялых клейменых осетров), забегал к боярину своему когда только мог. Данило Феофаныч встречал князя с вымученною улыбкой. Когда молчал, выслушивая, когда давал дельный совет. И тогда особенно остро подступала к сердцу Василия пронзительная тревога: к кому после него, к кому пойти за советом, за помощью, кто обнадежит, наставит да и остановит порой? Дети, оба сына Даниловы, не отходившие от постели отца, увы, не могли заменить в совете государевом старого своего родителя. Данило Феофаныч и сам понимал это. Как-то, оставшись наедине с князем, посоветовал ему обратить внимание на племянника, Данилу Александровича Плещея: «Тот тебе добрый будет слуга! » Умирающий боярин и на ложе смерти первее всего думал о благе родины.
Так вот, среди пиров, встреч, рождественских и масленичных гуляний полным ходом шла подготовка к войне с Новгородом.
Святками Василий Дмитрич побывал у Владимира Андреича.
Софья за время отсутствия Василия в Нижнем поправилась, округлилась и похорошела, налилась женскою силой. Нюшу почти не кормила, сдав на руки нянькам и кормилицам. Брала на руки, только уж когда молоко слишком переполняло грудь. Князя встретила прежнею гордой сероглазой красавицею. Долго мучила, прежде чем отдаться в первую ночь, хотя пост уже кончился и можно было грешить невозбранно. Наконец заснула в объятиях Василия, разметав по взголовью распущенные косы, в порванной сорочке и с пятнами-синяками на груди и шее от поцелуев супруга. И уже когда муж спал, изнеможенный, подумалось вдруг, что, наверное, счастлива. До рождения дочери у нее с Василием никогда еще не было такого. Привлекла сонного к себе, стала вновь жадно целовать, часто и жарко дыша…
И все же, когда он намерил пойти ряженым, спесиво задрала нос: как можно! Князю! Сором!
– По-нашему можно! Што я, нелюдь какой? – возразил Василий, надев вывороченный тулуп, харю с козлиными рогами – и был таков.
Софья с опозданием поняла, что сглупила, не поддавшись общему веселью, и уже не в последний ли день сбегала, в посконном сарафане и личине, с боярышнями и холопками, ощутив ту пугающую и сладкую свободу, которую дает святочное ряженье, во время которого великую боярыню посадские парни могут с хохотом вывалять в снегу. Личин снимать не полагалось ни с кого, не узнался бы кудес, а вот задрать подол да посадить в сугроб – то было мочно, и раскидать дрова, и завалить избяные двери сором, и выхлебать чашу дареного пива, заев куском аржаного медового пряника, и кидаться снежками во дворе, блеять козой – то все было мочно! В святочном веселье смешивались возраста, звания, чин и пол: бабы рядились мужиками, содеяв себе толстый член из рукавицы, а мужики – бабами, набивая под грудь титьки из разного тряпья и обвязываясь по заду подушками. Рядились животными, чертями, лесовиками, кикиморами и всякою нечистою силой.
Софья вернулась с горящими от мороза, снега и радости щеками, улыбалась, рассматривая себя в серебряное полированное зеркало, ощущая стыдную радость от хватанья за плечи и грудь, от нахальных тычков и валяний по снегу, закаиваясь наперед никогда не чураться святочных забав. А Василий на Святках забрался в терем к дяде Владимиру и тут узрел написанный на стене Феофаном вид Москвы, поразивший его своей красотой.
Прежде долго плясали и куролесили. Но дядя признал-таки племянника, подозвав, увел за собой в каменную сводчатую казну, расписанную гречином Феофаном. Василий долго смотрел, скинувши харю, потом поклялся себе, что повелит греку содеять такую же роспись у себя во дворце и поболе, на всю стену, в праздничной повалуше, где собиралась на совет боярская Дума. Пущай смотрят, какова она, наша Москва!
Потом, отложивши улыбки, поговорили о грядущем походе. Дядя уверил, что ждет токмо зова и готов подняться хоть сейчас. Порешили сразу же после Масленой ударить на Торжок. Перенять торговые обозы, по зимнему устоявшемуся пути устремлявшиеся из Нова Города на низ.
– Ну, беги, племянник! – присовокупил Владимир Андреич. – Я, быват, тоже с холопами своими медведем пройду! А мои люди ждут! Не сумуй!
На открытых узорных санях возил Василий Софью на лед Москвы-реки смотреть бои кулачные. Вдвоем ездили и к иордани, где Софья ойкала, когда московские молодцы в чем мать родила кидались в дымящую черную крестообразную прорубь и выскакивали, точно ошпаренные, красные, топчась на снегу, торопливо натягивали порты, кутались в шубы, а молодки и девки сладострастно ахали, глядючи на голых мужиков. А до того – горело на снегу золото церковных облачений, гремел хор, и сам митрополит Киприан трижды погружал крест в воду, освящая пробитый заранее и украшенный по краю клюквенным соком иордан. Взглядывала на супруга, смаргивая иней с ресниц. Почему в прошлом году не участвовала, да что, не видела как-то, не зрела всей этой красоты! А безусые парни и бородатые широкогрудые мужики, что сшибали друг друга с ног кулаками в узорных рукавицах, показались ныне ничуть не хуже западных рыцарей в их развевающихся плащах и перьях во время турниров.
К Даниле Феофанычу они тоже, как-то еще до Масленой, заглянули вдвоем. Василий острожел ликом, почти забыв про жену, слушал и обихаживал старика, отстранивши на время прислугу… Когда вышли на крыльцо, вопросила:
– А меня тоже будешь так-то переворачивать, коли заболею?
Глянул скоса, отмолвил:
– Мужику ето сором! На такое дело холопки есть!
– Ну, а не было б никого? – настаивала Софья.
– Дак и не был бы я тогда великим князем! – возразил. – К тому же у нас в любой деревне повитуха али травница отыщется, жоночью работу мужики никогда не деют!
Опять это несносное «у нас»! У них! Будто где в иных землях хуже живут.
– Не хуже, а – не свое! – отверг, услыхав. – На корову ить седло не наденешь, а и без молока малых не вырастишь, чтобы потом умели на коня сесть!
На Масленой, уже к февралю, Василий Дмитрич явился к Даниле Феофанычу один и долго сидел у постели боярина. Старик спал, трудно дыша. Говорил давеча сам: грудная у меня болесть, дак вот, вишь! И в бане парили, и горячим овсом засыпали. Ничо не помогат!
Не заметил, задумавшись, Василий, как Данило проснулся. Поднял голову молодой великий князь, увидел отверстые внимательные глаза, уставленные на него, вздрогнул. Старик тихо позвал его:
– Васильюшко! Подсядь ближе! Помираю, вишь, а таково много сказать хотелось… Жену люби, но не давай ей воли над собою! Витовта бойся! Он за власть дитя родное зарежет и тебя не пожалеет, Васильюшко, попомни меня! А пуще всего береги в себе и в земле нашу веру православную. Потеряем – исчезнем вси! Не возлюбим друг друга – какой мы народ тогда? Чти Серапиона Владимирского речи! Бог тебя разумом не обидел, сам поймешь, что к чему… Сына она тебе родит, не сразу только… А веру береги! Без веры ничо не устоит, без нее царствы великие гибли… Без веры православной и Дух ся умалит в русичах, и плоть изгниет. Учнут мерзости разные деять, вершить блуд, скаканья-плясанья бесовские, обманы, скупость воцарит, лихоимство, вражда… Пуще всего вражда! Помни, Русь всегда стояла на помочи! Лен треплют и прядут сообча, молотят – толокою, домы ставят помочью. Крикни на улице: «Наших бьют! » – пол-улицы набежит! Драчлив народ, а добр. Отзывчив! Бабы наши хороши, не ценим мы их. Иному мужику што кобыла, то и баба, токо бы ездить. Для всего того поряд надобен, обычай, устав, дабы не одичали в лесах, што медведи. Надобны и крест, и молитва, и пастырское наставление! Пуще всего веру свою береги! На тестя не смотри, на Витовта, мертвый он, не выйдет ничо из еговых затей! Потому – Бога нету в душе! Так он и землю свою погубит! А наши-то холмы да долы батюшка Алексий освятил, и Сергий Радонежский его дело продолжил… Святые они! – вымолвил старик убежденно. – И Русь от их святая стала! Я ить дядю до сих пор помню! Вот как тебя… Пото и говорю: святой был муж!
Старик от столь длинной речи задышался, замолк.
– Вот, – изронил устало, – хотел тебе перед смертью свой талан, значит, передать… Не сумел! Ну, и сам многое поймешь! Токо береги истинную веру! Кто бы там – ни жена, ни Витовт – ни сбивали тебя – береги!
Данило Феофаныч замолк, мутно глядя в потолок. Прошептал, качнувши головою:
– Ну, ты поди! Я тебе все сказал!
Василий сидел, пригорбясь, завороженный этою грозною кончиной, а все не верил, не верил, даже когда Данило посхимился, пока восемнадцатого февраля не прибежали к нему в терема, нарушая чин и ряд, с криком:
– Данило Феофаныч кончаютси!
Пал на коня, проскакал, свалился с седла, вбежал. Данило, уже не приходя в сознание, хрипел. И умер, почитай, на руках у своего князя. Похоронили боярина у Михайлова Чуда, рядом с могилою его знаменитого дяди.
Василий, отдав все потребные обряды, не выдержал под конец и заплакал, облобызав холодное глинистое чело. Земля есть и в землю отыдеши!
Плакал не потому, что не верил в воскресение и в бессмертие души, а затем, что оставался теперь один в этом мире и полагаться должен был отныне на одного себя, без старшего друга и наставника, которым не стал ему Киприан и уже не мог стать покойный Сергий. Плакал долго и жалобно, забывши про окружающих, про полный народу собор, и, подчиняясь невольно горю своего князя, многие иные тоже украдкою вытирали слезы с ресниц.
Уже когда начали закрывать крышкою домовину, Василий затих, скрепился и немо дал опустить в землю то, что было живым мужем, старшим наставником его ордынской юности и последующих скитаний по земле и стало ныне прахом, перстью, ничем…
Он глядел отчужденно на лица, платки, склоненные головы – и все они тоже уйдут? Как ушли их пращуры! И народятся, и подрастут новые? И так же будут трудиться, плакать, петь и гулять?
И как же он мал со всеми своими страстями, страхами, горечью и вожделениями, такой живой и такой неповторимый, как кажешься самому себе… Как же он мал перед этим вечным круговращеньем жизни! И как же безмерно необъятна река времени, текущая из ниоткуда в никуда, великая нескончаемая река, уходящая во тьму времен и выходящая из тьмы бесчисленных усопших поколений… Жизнь не кончалась, жизнь не кончается никогда!
Вот он оплачет наставника и друга своего, потом его самого оплачут еще не рожденные им дети, потом…
И ему предстоит ныне исполнить суровый долг, вытереть слезы, стать снова князем, главой земли, чье слово – непререкаемый закон для всех, и бояр, и смердов, и нынче же, отложив сомнения, посылать полки на Торжок!