Книга: Каждому свое
Назад: 4. Пожалеем собачку
Дальше: 6. Нетерпение

5. Скрестим оружие

Об этих днях Моро позже вспоминал: «На меня смотрели с особенным вниманием и доверием… Мне предлагали раньше, и это всем известно, стать во главе движения, чтобы произвести переворот, какой был сделан 18 брюмера… Мое честолюбие, если бы его оказалось достаточно, было бы оправдано общей пользой нации и чувством любви к отечеству… но я – отказал!» Наверное, Моро отказал напрасно, и не в этом ли отказе заключалась очень сложная трагедия его жизни?

 

* * *

 

О событиях в Сен-Югу он узнал позже, увлеченный делами сердечными. В плеяде славных, вернувшихся с Бонапартом из Египта, был и молодой еще генерал Луи Даву, с которым Моро встретился случайно.
– Слушай, Моро, – сказал Даву, – я не хочу вмешиваться в твои дела, но знай, что по тебе… плачут.
– Плачут? Кто? Где? Когда?
– Девица Гюлло. Вчера в пансионе. Я навещал там свою прелестную Любу Леклерк. Неужели ты снова кипятишь остывший бульон с увядающей актрисой Дюгазон? Не смеши нас, Моро… Александрина Гюлло знает, что ты в Париже. Учти, – предупредил Даву, очень сметливый, – у ее матери плантации сахарного тростника на Маскаренских островах, и я не пойму, что еще тебя, невежу, смущает?
– Чужие глаза. Чужое внимание. Чужие сплетни.
– Не дури, Моро! Сахар приносит большие доходы. Из-за морской блокады англичан цены на сахар подскочат еще выше. Чтобы не было сплетен, я не пользуюсь калиткой. Для чего же для нас, храбрецов, существуют заборы и окна?
Мысль о том, что он поступил несправедливо с наивным существом, влюбленным в него, была для Моро невыносима. Он посоветовался с адъютантом о наряде:
– Рапатель, я должен быть неотразим..
Он и без того умел нравиться. Держался прямо, с большим достоинством. Глаза большие, серые. Красивый изгиб рта. Жесты скупые, но выразительные. Моро натянул тесные замшевые панталоны. Доминик Рапатель собрал волосы в пучок на затылке генерала, перевязал их красивой ленточкой. Мундир украшало золотое шитье, с голенищ свисали длинные, вычурные кисти с бахромою. Генерал сел в карету.
– Квартал Сен-Жермен, – велел кучеру, – улица Единства, закрытый пансион мадам Кампан… прямо к калитке!
Писательница Жанна Кампан (из придворных дам казненной королевы), по сути дела, готовила в своем пансионе жен, давая им уроки кокетства, чтобы вернее пленять мужчин с завидным положением в обществе. Это ей удалось! Ни одна из учениц Кампан не стирала потом бельишко, не моталась по базарам с корзиной, выискивая луковицу подешевле и покрупнее. Весь выводок мадам Кампан впоследствии дружно расхватали маршалы и придворные Наполеона, делая своих жен герцогинями и маркизами… Кампан одобрила выбор Моро:
– Девица Гюлло достойна вашего обожания. За благонравие она отмечена бумажною розой для ношения возле сердца. Я разрешаю Александрине выйти в сад для прогулки с вами. Но будьте благоразумны, генерал, с невинностью…
Наконец-то он увидел ее – застенчивую смуглую креолку – и снова поразился, как она молода, как она хороша. От девушки исходил нежный запах пачулей, напоминавший о родине, затерянной в Индийском океане…
– Вы жестокий… – упрекнула она его.
Наивная умиленность юного создания восторгала Моро, и генерал сочувственно ахал, когда Александрина, округлив глаза, сообщала ему:
– Сегодня за обедом мне стало дурно… Вы не поверите, генерал: в моем шпинате сидел паук, сидел и убежал.
За ними, отстав шагов на десять, чинно шествовала гувернантка и, поджав губы, на ходу довязывала длинный чулок. Моро шепнул девушке, что еще не потерял надежд на семейное счастье и одно лишь ее «да» может решить судьбу. Но при этом (осторожный, как все бретонцы) он предупредил, что торопить Александрину тоже не желает:
– В любой первой же атаке я могу оставить голову, а свою жену вдовою. Мысль о том, что вы с моим именем станете устраивать новое счастье, эта мысль невыносима для меня.
Александрина протяжно вздохнула:
– Мадам Кампан учит нас, что в любви самое приятное не любовь, а лишь признание в любви… Правда, генерал?
– Возможно. Но где же ваше «да»? Положительный ответ прозвучал иносказательно:
– Я родилась на островах, о которых, как о рае земном, писал Бернарден в своих волшебных романах. И мальчика следует назвать Полем, а девочку – Виргинией…
Надзирательница, не сокращая приличной дистанции, проявила беспокойство.
– Мадемуазель Гюлдо, не пора ли вам вернуться в свою келью и прочесть молитву? Вечер сегодня холодный.
– Пхе! – фыркнула с досадой девица.
Моро вздрогнул. Это резкое «пхе» сразу напомнило ему недавнюю встречу с роялисткой мадам Блондель…

 

* * *

 

Сен-Клу – загородная резиденция королей, в верхнем зале Марса собирался Совет Старейшин, в нижнем зале Оранжереи – Совет Пятисот с президентом Люсьеном Бонапартом. Все два этажа до предела насыщены возмущением: насилие над Директорией угрожало насилием и над депутатами.
– Нас окружают войсками и артиллерией, ссылаясь на заговор, о котором никто и ничего не знает.
– Директоры сами ушли в отставку, – убеждал Люсьен, – а Сийесу ничто не угрожает. Но подлая рука врагов народа уже протянута к горлу Франции, чтобы удушить священные права свободы… Спокойствие, граждане, спокойствие!
Перед Советом Старейшин с растерянным лицом, похожий на лунатика, предстал Наполеон Бонапарт, и его от самых дверей затолкали, выкрикивая в лицо ему проклятья, – он видел перекошенные от ярости рты депутатов, его рвали сзади за воротник мундира, чьи-то очень сильные пальцы пытались схватить за горло… Всюду слышалось:
– Для чего ты приносил Франции победы? Отвечай! Чтобы затем стать тираном Франции? Отвечай! Бонапарт стал жалок в своем бормотании:
– Я только солдат. Пришел спасти… нет, я не Цезарь, нет, я не Кромвель… солдат… спасти Францию! Его крутило в тесноте, в давке.
– Где ты видишь опасность? – спрашивали его.
Бормотания делались бессвязнее и глупее:
– Я рожден под сенью богини счастья… меня вел бог удачи. Я говорю вам о божестве… я вижу свою звезду!
Кто-то (преданный ему) шептал в ухо:
– Сумасшедший! Что ты несешь? Здесь не мамелюки Каира, а представители Франции… опомнись, глупец!
Бонапартисты, увидев, что их кумир заврался и уже не понимает, что мелет, выдернули его из этого зала. А в нижнем этаже Люсьен Бонапарт звонил в колокол, требуя тишины. Журдан надрывался в крике, что не потерпит деспотов:
– Лучше смерть! Бонапарта – вне закона…
Коридоры дворца наполнил грохот барабанов, в зал Совета Пятисот явился Бонапарт, а с ним – четыре гренадера.
– Вот он! Объявить его вне закона…
Шум, неразбериха, гвалт, вопли, звоны колокола. Уже взметнулись кулаки, где-то блеснул кинжал.
– Зарезать тирана! Мы – свободные граждане…
Это был день 19 брюмера. Толпа скандировала:
– Вне за-ко-на… в Кайенну его, в Кайенну!
На первом этаже было страшнее, чем на втором. Бонапарт вмиг потерял загар, обретенный в Египте, и упал в обморок. Гренадеры вынесли его на руках. Люсьен Бонапарт трясущимися руками слагал с себя инсигнии – знаки президентского достоинства. Рядом с ним бушевал Журдан:
– Нет, не удерешь, скотина! Прежде утвердим декрет о внезаконности твоего братца, которого и сошлем завтра в Кайенну – на потеху кобрам, вампирам и москитам…
На улице Наполеон Бонапарт упал с лошади (обморок повторился). Люсьен проник в кабинет, где бледный Сийес прощался с жизнью. Сийес и сказал ему:
– Если не очистить зал, мы… мы погибли! Выбежав на площадь, Люсьен обратился к войскам:
– Во дворце засели убийцы… агенты английской плутократии! Еще мгновение колебаний, и они убьют Бонапарта, моего родного брата и вашего доброго отца!
Войско не колыхнулось, и тогда Люсьен, выхватив кинжал, занес его над своим полуживым от ужаса братом.
– Клянусь! – возгласил он. – Я сам зарежу его, если он осмелится когда-либо нарушить права граждан!
По рядам солдат пробежал трепет, минута была решающей, и Мюрат понял, что промедление губительно.
– Я всех пошвыряю в окна! – обещал он.
Наполеона еще шатало. Глаза блуждали.
– Да, да, – велел он Мюрату, – не бойся колоть штыками. Сегодня для Франции я должен стать божеством…
Люсьен спрятал кинжал и – шепотом:
– Дуралей, что ты опять бредишь о божестве?
За плечами Мюрата моталась пятнистая шкура барса. Двери палаты разлетелись настежь, выбитые ударом ноги:
– Эй вы, дерьмо! Вы…… отсюда, пока не поздно!
Виртуозная грубость выражения ошеломила депутатов. Увидев, как надвигаются ряды штыков, они бросились в окна.
– Помогите им прыгать, – указал Мюрат солдатам. – Хотя и невысоко, но я хочу слышать хруст их костей…
Через минуту зал опустел. Никто не задавал вопроса: «А если бы не хвастун Мюрат? Что было бы?..» Наполеон Бонапарт с трудом, еще бледный, взобрался на статную лошадь:
– Выдайте солдатам деньги и водку…
Он ехал молча. За ним шагали восемь тысяч гренадеров в мохнатых шапках и распевали «Марсельезу».
– Все в порядке! – кричали они прохожим. – Мы спасли своего капрала, а он спасет республику.
Обо всем, что произошло в Сен-Клу, генерал Моро узнал позже и уже в ином освещении, более героическом. Не довелось Моро присутствовать и при следующей омерзительной сцене, когда пьяный Ожеро явился на улицу Шантрен, где Бонапарт, уже свежий и бодрый, выдрал его за ухо:
– А, храбрец Ожеро! Теперь ты будешь паинькой, и передай крикуну Журдану, что Бонапарт всех прощает. Пора уже знать в Манеже, что я выше всех партий… Партия, к которой я принадлежу, состоит из одного человека – это я!
Вместо Директории было учреждено Консульство из трех консулов: Дюко, Сийеса и Бонапарта. Если власть завоевана, ее надо делить. Бонапарт сказал Сийесу:
– Я думаю, среди трех консулов кто-то из нас должен быть ПЕРВЫМ, дабы от имени нации воспринять всю полноту власти. Учитывая особые заслуги Сийеса перед революцией, именно ему и доверим назвать имя первого консула…
После такого деликатного предложения Сийес уже не мог показать на себя пальцем, он уступал власть Бонапарту:
– Я предполагал, что ваша шпага длиннее обычной.
– Дело не в шпаге! Тут надобна метла… Под скромным титулом «первого консула» зарождалась единоличная диктатура будущего императора. Он обещал:
– Мое правление будет правлением ума и молодости. Я ничего не желаю для себя, готовый служить народу…
Французы ждали порядка и – мира, мира, мира!
Настал 1800 год; в самом, его начале английский король Георг III отверг мирные предложения Франции. Ответ из Лондона был грубым, бестактным, чудовищным. Главный смысл его был таков: мир в Европе невозможен, пока на престол Франции не вернутся Бурбоны… Бонапарт созвал генералов.
– Видит Бог, как я хотел мира, но Францию снова принуждают к войне… Готовьтесь снова скрестить оружие!

 

* * *

 

Закончив одну войну, армия не расходилась по домам, ожидая второй и третьей. Ветераны, давно оторванные от семей и регулярного труда, изучили одно ремесло – воевать, и мир в Европе их уже не устраивал. Так постепенно солдаты буржуазной Франции превращались в профессионалов войны, ничего, кроме войны, не знавших и знать не желающих. В тихом Дижоне, вдали от посторонних глаз, генерал Бертье уже формировал резервную армию, о чем тогда догадывались немногие. Бертье был правой рукой Бонапарта, его мозгом, его канцелярией, даже его «чернильницей». Мундир этого человека оставался незапятнан. Когда Массена обчистил кладовки даже у папы римского, он хотел взвалить вину за грабеж на Бертье, на что Бертье спокойно отвечал: «Пусть он не врет…»
Бонапарт ожидал возвращения из эмиграции Лазара Кар-но, которого он и встретил щедрыми, великодушными словами:
– Для вас что угодно, когда угодно, сколько угодно…
Лазар Карно, ученый и математик, стал его военным министром. Он предупредил Бонапарта: закон воспрещает первому консулу водить армии. На это Бонапарт ответил:
– Я поручаю армию Бертье, а в законе не сказано, что первый консул лишен права находиться при армии…
Карно был автором доктрины революционных войн, именно он научил французов побеждать опытного противника с генералами-дилетантами и солдатами-недоучками. Моро и Карно были проповедниками будущего аэронавтики, но, встретившись, они беседовали совсем о другом.
– Я всегда считал вас умным человеком, – начал Карно, – и мне не понять, отчего вы сглупили 18 брюмера, пропустив Бонапарта впереди себя? Я ведь лучше вас знаю этого человека, в душе которого бушуют вулканы непомерного честолюбия и таятся бездны презрения ко всему человечеству…
Карно сам был членом Директории, знакомым с ее секретами. Он сказал, что Бонапарт, одерживая победы, слал в Париж кучи награбленного добра, не требуя отчета у Барраса, почему и Баррас не требовал отчета у Бонапарта.
– Это был, если хотите, негласный альянс двух матерых: разбойников, и Директория, обставляя свои комнаты антикварными ценностями, расплачивалась с поставщиком ценностей нещадным воскурением ему фимиама… К чему мы пришли? – рассуждал Карно. – Теперь вместо прежнего братства с народами Европы явилось чувство превосходства над другими народами. Это упоение опасно для самих же французов! А тяга к военной добыче стала для генералов естественна – как желание есть, пить и спать. Я иногда с ужасом спрашиваю себя: чем это кончится? Завоевательная политика Франции сначала приведет к диктатуре армии над народом…
– Кажется, уже привела, – заметил Моро.
– А затем армия породит и диктатора – и над собою, и над народом… Не думаю, чтобы Бонапарт мог быть человеком вроде Вашингтона, который, свершив необходимое для страны, отступил в тень инжирного дерева, наслаждаясь прохладой… Кстати, Моро! А какие у вас отношения с Бонапартом?
– Ни одного упрека за поражения в Италии от него я не слышал. Я принят в Мальмезоне, Бонапарт прост и любезен, а Жозефина крайне мила… Он покоряет, она обвораживает!
О войне старались тогда не думать, хотя Бонапарт все чаще уединялся с Бертье, раскладывая карты Италии:
– Придется снова отбирать у австрийцев все то, что Моро сдал русским, а русскими победами воспользовались в Вене. Бертье, где это дурацкое место, возле которого даже не Суворов, а князь Багратион всыпал Моро как следует?
– Это случилось у деревни Маренго, вот здесь.
– Именно здесь я разрушу австрийское могущество в Италии, Маренго войдет в МОЮ историю, а имя генерала Моро сохранится лишь в комментариях к этой битве…
При свидании с Карно первый консул велел:
– Распорядитесь, чтобы всех русских, плененных в Голландии и при Цюрихе, собрали в лагерях Милле и Камбре. Я не желаю ссориться с Петербургом, а война с Россией – это бессмыслица! Что она даст Франции, если нам с русскими нечего делить? Мальту я решил вернуть России, а из пленных составим два русских полка – это, считайте, уже готовый гарнизон для размещения его в фортах Ла-Валлетты…
Париж долго говорил о безумном расточительстве Та-лейрана, давшего в своем доме праздник в честь семьи Бонапарта. Гости были удивлены, когда хозяин с салфеткою через плечо, подражая лакею, появился с подносом, на котором шипел в бокале прозрачный оршад. Прихрамывая, этот инвалид протащился через зал, и Бонапарт принял от него напиток, а Талейран застыл перед ним в выжидательном поклоне. И тут все поняли, что Бонапарт для Талейрана – это не только первый консул, он для него что-то иное, что-то высшее…
Среди многочисленных гостей была и Жюльетта Рекамье. На ней не было никаких драгоценностей: красоту не украшают – красота сама по себе. Правда, в прическе женщины была скромная ленточка, но ее выдернул из волос Бернадот, сказавший, что это – ценный сувенир для его погибшего сердца:
Подвинувшись ближе к Моро, женщина шепнула ему:
– У Талейрана глаза мошенника, торгующего из-под полы фальшивым жемчугом, а руки красные, как у прачки, которая не успевает перестирывать чужое белье.
Моро был человеком наблюдательным:
– На тебя очень пристально глядит Бонапарт.
– Да. Я тоже это заметила…
Рекамье поникла с таким видом, будто хотела у всех мужчин выпросить прощения за свою красоту.
– Слишком любима всеми, – тихо сказал ей Моро, – способна ли ты любить только одного?
Через складки веера он услышал ее шепот:
– Я истосковалась в разлуке с тобою… приезжай. Я как раз обещала гостям показать Авейронского дикаря!
Назад: 4. Пожалеем собачку
Дальше: 6. Нетерпение