9
Эмилия предложила отвезти ее на машине, но она отказалась и взяла такси. Довольно уж и так наслушалась рекомендаций, обойдется без последних наставлений. Выйдя из такси и направляясь к заурядному коттеджу, какие строили в шестидесятых, она окончательно успокоилась. Ах, значит, ради вот этакого домишки он ее бросил? Профессор-то он профессор, однако и обывателем тоже стал! А может, он и в юности был обывателем?
Он сам открыл дверь. Она узнала его сразу: черные глаза, широкие брови, густые волосы, только совсем белые они теперь, четкий профиль и большой рот. Он оказался выше ростом, чем ей помнилось, худощавый, костюм с засунутым в карман пустым рукавом болтался на плечах как на вешалке. Он неуверенно улыбнулся:
— Нина!
— Это не моя затея. Эмилия, моя внучка, вообразила, будто бы я должна…
— Входи же! Потом объяснишь, почему ты не хотела сюда прийти.
Он пошел в дом, она — следом, в прихожую, оттуда в комнату, сплошь заставленную книгами, из нее на террасу. И тут открылся вид на фруктовые сады, луга и лесистую горную цепь.
Она была поражена, и он это заметил:
— Этот дом мне тоже сначала не нравился, но лишь до той минуты, пока я не очутился здесь, на террасе. — Придвинув ей кресло, он разлил по чашкам чай и сел напротив. — Так почему же ты не хотела прийти?
Она не могла разгадать, что означает его улыбка. Насмешку? Смущение? Сожаление?
— Не знаю. Мне была невыносима мысль, что я когда-нибудь увижусь с тобой. Может быть, я по привычке считала ее невыносимой. Но она была невыносима.
— А как же твоей внучке пришло в голову устроить нам встречу?
— Ах! — Она недовольно махнула рукой. — Я рассказала ей о нашем лете. У нее были самые вздорные представления о том, как люди в те времена жили, как любили… Настолько вздорные, что я не выдержала, ну и рассказала.
— А что ты рассказала ей о нашем лете? — Он уже не улыбался.
— Ты еще спрашиваешь! Кажется, сам был и на балу медиков, и когда целовались у подъезда, и в той сельской гостинице ты ведь был. — Она рассердилась. — И на перроне стоял ты, и в поезд сел ты, и уехал, и с тех пор ни разу не дал о себе знать!
Он кивнул:
— Сколько же времени ты тогда напрасно ждала?
— Не помню я, сколько дней или недель. Вечность ждала — это я отлично помню, целую вечность.
Он посмотрел на нее с грустью:
— Меньше десяти дней, Нина. На десятый день я вернулся и от твоей квартирной хозяйки узнал, что ты у нее больше не живешь. За тобой приехал молодой человек, отнес твои вещи в машину, и вы с ним уехали.
— Врешь! — Она чуть не задохнулась.
— Нет, Нина, не вру.
— Чего ты хочешь — чтобы я спятила? Чтобы перестала доверять своему рассудку, своей памяти? Чтобы я свихнулась? Да как у тебя язык-то повернулся! Что ты мне тут рассказываешь!
Он выпрямился и чуть отодвинулся от стола, потом провел ладонью по лбу и волосам:
— Ты помнишь, куда я тогда уезжал?
— Нет, не помню! Зато помню, что ты не написал мне, и не позвонил, и не…
— Я ездил на конгресс по философии, а проходил он в Будапеште. Оттуда нельзя было ни послать письмо, ни позвонить. Холодная война! И в Будапеште мне, собственно говоря, не полагалось находиться, потому я и не мог дать знать о себе. Но я же все это объяснил тебе до отъезда.
— Я помню, что ты уехал, хотя ты прекрасно мог бы обойтись без этой поездки. Но уж такой ты человек: на первом месте у тебя была философия, потом коллеги твои, друзья и только на третьем месте — я.
— И тут ты опять не права, Нина. Если я писал диссертацию как одержимый, то лишь по одной причине: я хотел поскорей закончить, устроиться на работу и жениться на тебе. Ведь ты хотела законного брака — я же понимал, а тот паренек из Гамбурга, он во всем меня обскакал. Вы же с ним знакомы с детства? И родители ваши дружили, и вдобавок он был ассистентом у твоего отца?
— Ничего подобного, и вообще, все неправда, что ты тут наговорил! Да, отец давал ему консультации, когда он был студентом и проходил практику, да, отцу он нравился, но ассистентом — что за ерунда! — мой муж никогда не был ассистентом у моего отца!
Он посмотрел на нее устало:
— Ты испугалась, что из своего буржуазного мира тебе придется спуститься в мой мир — мир бедняков? И ты не смогла бы иметь все то, что привыкла получать и без чего не умела обходиться? Я видел дом твоих родителей в Гамбурге… Я прав?
— Что еще за новости? С какой стати ты выставляешь меня этакой избалованной буржуазной фифой? Я тебя любила, ты все испортил, а теперь якобы ничего не помнишь!
Он не ответил и, отвернувшись, устремил взгляд на что-то вдалеке, в горах. Она поглядела туда же и заметила на склоне стадо овец:
— Овцы!
— Я сейчас их пересчитывал. Ты еще помнишь, что на меня иногда нападала дикая ярость? Наверное, этим я тоже тебя отпугнул. Я и теперь чуть что — закипаю от ярости, а как начну считать овец, сразу успокаиваюсь.
Она порылась в памяти, однако никаких вспышек ярости не вспомнила. Ее муж — о, вот кто донимал ее, нет, не яростью, а холодной злостью, от которой она буквально леденела. А уж когда он несколько дней кряду казнил ее своей холодной злостью, она места себе не находила от глубочайшего отчаяния.
— Так ты кричал на меня?
Вместо ответа, он попросил:
— Расскажешь мне о своей жизни? Я знаю, что ты разведена. Видел фотографию твоего мужа с другой женой — по случаю его восьмидесятилетия была напечатана в газете. Там, на снимке, были и дети. Это ваши с ним дети?
— Уж не думаешь ли ты, я скажу, что моя жизнь не удалась? И что надо было тогда дождаться тебя? Это ты хотел бы услышать?
Он засмеялся. И ей вспомнилось, как она любила его смех, безудержный, раскатистый, вспомнилось и то, как пугалась этого смеха. Но сейчас она заметила, что он засмеялся не над ее словами, нет, смехом он хотел разрядить напряжение, с самого начала разговора не покидавшее их обоих. Но собственно, что смешного в ее вопросе?
— Я однажды написал, что серьезные, действительно важные жизненные решения не бывают правильными или неправильными, просто начинается другая жизнь. Нет, конечно, я не считаю, что твоя жизнь сложилась неудачно.