Книга: Похвала Сергию
Назад: Глава 20
Дальше: Глава 22

Глава 21

Не пришлось изучать Варфоломею ни риторики, ни красноречия, ни греческого языка. Новая беда пронеслась над городом Ростовом, сокрушив, походя, ихний боярский дом и заставив невезучую семью искать пристанища в иных землях.

 

* * *

 

Свадьбу юного князя Константина Васильевича с Марией, дочерью Ивана Даниловича Калиты, справляли пышно. Молодых от самого собора до теремов вели по красным коврам. Радовались неложно, чая от московского великого князя заступы и обороны по нынешней неуверенной поре: всего год назад страшно разгромлена Тверь, излиха досталось от проходящей Туралыковой рати и ростовским украинам. Нынче и самые упорные доброхоты тверских князей притихли, выжидая, – что ся содеет? Как повернет оно под новою, московской рукой? И то, что князь Иван вскоре купил у хана ярлык на Ростов, мало кого испугало поначалу. Ну что ж! Пущай сами попробуют с мыта, да с весчего, да с лодейного, да с повозного, опосле Шевкалова раззору получить поболе наших даньщиков да бояр! Земля разорёна, в торгу скудота, сами ся убедят, дак посмирнее станут той поры! Так и встретили первых московитов: престарелого боярина Кочеву с дружиной. Постойте-ка сами у мыта! Посбирайте дань татарскую! А мы – поглядим!
Когда Мина с молодцами вступил в Ростов, Кирилл был у себя в загородном поместье. Гонец от Аверкия примчал в потемнях, когда уже в доме сряжались опочивать.
Кирилл с неохотою оболокся, застегнул серебряный пояс и, отмахнув головою на заботное вопрошание встревоженной Марии: – «Московиты чего-сь-то шумят, купили ярлык, дак и нейметце теперя!» – полез на коня. Все же встревожен был и он. Стефану, что тоже было намеривал скакать с отцом, непривычно строго велел сидеть дома; холопам, что сопровождали господина, приказал вздеть брони и взять оружие; Даньше поручил разоставить сторожу ради всякого случая, не сказав, впрочем, какого и против кого, и что делать, ежели нагрянет и впрямь какая ратная сила?
На вечереющей дороге затих топот копыт. Потянулись часы, полные ожидания и смутной, немой тревоги. Мария, уложив детей, так и не легла, молилась, волнуясь все больше и больше. Обещанный Кириллом ратник так и не прискакал, и в доме не знали, что тотчас вслед за тем, как Кирилл с провожатыми достиг Ростова, московиты переняли все ворота и назад из города не выпускали уже никого.
Кирилл в улицах дважды натыкался на оружные отряды московитов, все еще не понимая, что происходит во граде? Беда? Какая? То, что московские бояре порешили, оцепив город, силою собирать серебро для князя Ивана, – такого помыслить Кирилл и вовсе не мог.
Градского епарха, Аверкия, в его тереме он не нашел. На широком дворе суетились в потемнях люди, трещали факелы. Кто-то, пробегая, повестил, что господин поскакал на княж двор, где остановились московские бояре. Кирилл решительно повернул коня к терему князя Константина. Но, не доезжая площади, они наткнулись на рогатку. Московские ратные с руганью остановили Кирилла. Заставили слезть с коня, долго выясняли, кто и зачем? К теремам допустили его одного с одним пешим холопом и без оружия. Прочих Кирилловых ратных решительно заворотили назад. Тыкаясь у коновязей, пробираясь и оступаясь в долгой своей выходной ферязи, сквозь смятенную толпу нарочитых граждан, собравшихся перед теремами, Кирилл растерял весь свой гнев и решительность, с какой кинулся было несколько часов назад на подмогу Аверкию. Когда повестили, что молодого князя со княгиней нет в городе, ему стало совсем зябко, и уже он в безотчетном желании бегства искал глазами холопа своего, все еще не понимая, что же творится тут, и какая беда собрала ночью у теремов почитай всю городскую старшину? Когда ты привык быть при оружии и в почете, ведать за спиною дружинников, что послушно лягут костьми за своего господина, – вдруг оказаться одному, обезоружену, зажату в испуганной полоненной толпе не то ходатаев, не то жалобщиков, – ужас охватит и не робкого. Где Аверкий? Где иные думные бояре ростовские?! Наконец отыскались двое знакомцев, но и они не ведали ничего.
Нестройной толпою меж двух рядов ощетиненных железом московитов они были пропущены, наконец, в думную палату. В уши бросился хриплый, надсадный крик Аверкия:
– Не позволю!
И едва успел уяснить себе боярин Кирилл, что же происходит во граде, едва успел разгневать на самоуправство московских бояр, – а все казалось: надобно только отыскать князя Константина, повестить ему да пасть в ноги великому князю Ивану Данилычу, и само собою будет исправлено днешнее непристойное нестроение; московитов уймут, и всё воротит на своя си, по старине, по обычаю, како от дедов-прадедов надлежало… Того, что сейчас, тотчас, Аверкия нелепо повесят за ноги, стремглав, головою вниз, не знал, не мог и помыслить такого боярин Кирилл, и когда свершилось, когда маститый старец повис перед ними с разинутым ртом и задранною бородою, с павшими на плечи полами долгой боярской сряды, непристойно обнажив пестротканые порты на дергающихся худых старческих ногах, когда достиг его ушей булькающий хрип и взлаивающий кашель главы городского, – в глазах Кирилла поплыло все, и, наверно, имей он оружие при себе, невесть что и створил бы, ибо паче смерти позор и глум, паче смерти! Но рука не нашарила на поясе дорогой сабли, снятой давеча за рогаткою и отданной своим холопам, и – ослабла рука, и задрожали и подогнулись ноги, и рыдающий вопль исторгся из груди, а кругом также падали на колени, также молили пощады… Перед лицом наглой торжествующей силы, потерявши достоинство свое, они теперь соглашались на все – на грабеж и поборы, лишь бы уцелеть, опять уцелеть, опять отсидеться за спиною сильного, дозволяя ему творить с собою все, что захочет…
Домой воротился Кирилл утром, пьяный от устали и ужаса. В глазах все стоял кровавый лик Аверкия, уже снятого с веревки. Из ушей старика текла кровь, а глаза, в мутной, кровавой паутине, почти уже не видели ничего…
Его трясло, когда он слезал с коня. Мария только от ратных дознала, что и как створилось во граде.
…И когда назавтра пожаловал к ним в поместье сам Мина с дружиною, Кирилл только глухо отмолвил жене, кинувшейся к супругу:
– Доставай серебро!
Он и здесь, однако, не понял, не сумел постичь до конца тяжкого смысла происходящего. Вздумал откупиться, выплатить серебряный долг драгою рухлядью, – не тронули б родового добра! Кинул четыре связки соболей (Мина взял, не поморщась), сам вынес бесценную бронь аравитской работы, мысля дать ее в уплату ордынского выхода.
Драгая бронь тяжелым, жарко горящим потоком излилась и застыла на столе. Синие искры, холод харалуга и жар золотой насечки на вогнутых гранях стальных пластин, покрытых тончайшим письмом, серо-серебряная чешуя мелких колец, слепительный блеск зерцала… Ратники смотрели, ошалев. Мина странно хрюкнул, набычась, сделал шаг, и вдруг, твердо положив руку на бронь, выдохнул глухо:
– Моя!
Кирилл глянул на широкого в плечах москвича с высоты своего роста, чуть надменно, и, помедлив, назвал цену брони в новгородских серебряных гривнах. Мину дернуло, он повел головою куда-то вбок, рыжими глазами яростно вперясь в ростовского великого боярина, хрипло повторил:
– Моя! – И, в недоуменное, растерянное, гневное лицо Кирилла выдохнул: – Беру! Так! – Он когтисто сграбастал бронь, чуть согнувши над нею толстые плечи, повторил яро и властно: – Так беру! Даром! Моя!
Ратники, рассматривавшие бронь, восхищенно цокая, приобалдев, раздались в стороны, глядючи то на своего, то на ростовского боярина: – «Что-то будет?» – Голубые очи Кирилла огустели грозовою синью, казалось… Показалось на миг… И волчонок, старший ростовского боярина, вывернулся было, – не в драку ли готовясь, – в пахучую густоту мужских тяжелых тел, тяжкого злого дыхания ратны… Но вот угасли синие очи ростовского боярина. Голова склонилась на грудь, и голос упал, теряя силу и власть, когда он вопросил москвича затрудненно:
– По коему праву, боярин?
– Праву? Праву?! – повторил, якобы не понимая, Мина. – Праву? – выкрикнул он, сжимая кулак. – Не надобна тебе бронь! Вот! – Он потряс кулаком перед лицом Кирилла. – На ратях бывал ли когды? С кем вы, ростовчане, ратились доднесь? Бронь надобе воину! Оружие какое – отбираю! Моим молодцам, вот! – выкрикнув, он повел глазами, и округ него враз довольно загоготали и – двинули, и начался грабеж!
– Не замай! – выкрикнул еще раз Мина, сильно толкнув в грудь Кирилла, не хотевшего отступить. Ратники уже ринули в оружейную. Кирилловы кмети , кто растерянно, кто гневно взглядывая на своего господина, нехотя, под тычками и ударами московитов, расступались посторонь. И уже те несли шеломы, волочили щиты, копья, колчаны и сулицы, радостно оборужаясь даровым боярским добром. Это был грабеж уже ничем и никем не прикрытый, разнузданное торжество силы над правдой. И высокий, красивый ростовский боярин вдруг сломался, потерянно согнул плечи и, закрыв руками лицо, выбежал вон. И не то даже убило, срезало его в сей миг, что у него на глазах грабят самое дорогое, что было в тереме, что теперь уже и даней не собрать ему, не выплатить без «насилования многого» дани неминучей, – проклятого ордынского выходного серебра, – а то, что московский тать сказал ему горчайшую правду: воинскую украсу свою натягивал на себя Кирилл многажды на торжественных выходах и выездах княжеских, в почетной стороже, на встречах именитых гостей, но так никогда, ни разу во всей жизни, не привелось ему испытать драгую свою бронь в ратном бою! И в этом горьком прозреньи, в стыде, укрыл боярин Кирилл лицо свое от слуг и сына Стефана, коего сейчас свои же холопы оттаскивали за предплечья – не натворил бы беды на свою голову, невзначай, – укрыл лицо и сокрылся, убежал, шатаясь, туда, в заднюю, где и рухнул на ложе, трясясь в задавленных рыданиях…
Варфоломей в этот час бессовестного разгульного грабежа бродил один по дому, среди перепуганных суетящихся слуг и шныряющих там и тут московитов, спотыкался о вывороченные узлы с рухлядью, сдвинутые и отверстые сундуки. Со страхом зрел, как мать, с пугающе-тонким, в нитку сжатым ртом, с запавшими щеками, с лихорадочно светящим взором на белом бумажном лице, разворачивала портна, открывала ларцы, словно чужое чье-то кидая в большой расписной короб серебряные блюда и чаши, драгие колты и очелья, перстни и кольца, и даже, морщась, вынула серебряные струйчатые серьги из ушей и, не глядя, кинула их, невесомо-сверкающие, туда же, в общую кучу домашнего, и уже не своего, серебра…
А там, вдали, на деревне, куда ушла запасная дружина москвичей, тоже вздымался пронзительный вой жёнок, и блеяние, и мычанье, и испуганное ржанье уводимых коней, и звонкое хлопанье дверей, и крики, и гомон… Каждый московит уводил с собою по заводному коню, иной и другую какую скотину прихватив: – В Ростов послали, дак не зевай! Князю серебро, а кметю конь, да справа! Тем и рать стоит! А бабы, глупые, дуром верещат, – татары бы тута и их самих во полон увели!
Жрали, пили, объедались, резали чужую скотину, торочили на поводных, награбленных коней награбленное добро: скору, лопоть, оружие и зипуны. Старшие, не слушая брани и бабьих завываний, взвешивали и пересчитывали серебро, плющили, сминали блюда и чаши, те, что попроще, без позолоты, письма и камней, – все одно, в расплав пойдет! Иные, воровато озрясь, совали за пазуху: князь – князем, а и себя не забудь! Вой стоял на деревне – как по покойникам.
К вечеру Мина, сопя, сам взвешивал заново веские кожаные мешки, безжалостно бил по мордам, разбивая в кровь ражие хари своих подопечных: вытаскивал из пазух и тороков утаенные блюда, кубцы, достаканы и связки колец. Брать – бери, рухлядишко там какое да животишко, а серебро штоб все Ивану Данилычу на руки! Меру знай! Князеву службу худо сполнишь, в другу пору и за зипунами тебя не пошлют!
Спать улеглись вповал, на полу, на сене, в Кирилловой молодечной. У скрыней, ларей, сундуков и мешков с набранным добром всю ночь стояла, сменяясь, недреманная сторожа. Теперь и сам Мина нет-нет да и напоминал ратным о двух казненных великим князем за грабительство на Москве молодцах:
– Ополонились? То-то! Неча было и шуметь не путем! Данилыч, он и строг, и порядлив зело! Ему служи верно: николи не оскудеешь!
В сумерках на дворе сиротливо и тонко ржали чужие кони у коновязей, напрасно подавая голоса хозяевам своим. Притихла ограбленная деревня, стих, разоренный и опозоренный, боярский двор. Едва теплит одинокий свечной огонек в изложне, где вся семья собралась, точно на пепелище, не зная, то ли спать, то ли горько плакать над новою бедою своей, которая, уже понимали все, сокрушила вконец и до того уже зело хрупкое благополучие их обреченной семьи. Отец сидит молча, на сундуке, он так и не лег, потерянно и тупо глядит на свечной огонек. Уста шепчут беззвучную молитву, он разом остарел и ослаб. Мать тоже не спит, что-то сердито штопает, склонясь у огня, со стоическим, отемневшим ликом. Нянька дремлет, вздрагивает, вздергивая голову в сонной одури, тупо взглядывает на госпожу, не смея лечь прежде самой Марии. Стефан лежит ничью, вытянувшись, зарыв лицо в красное тафтяное зголовье, тоже не спит, думает, хотя в голове уже гудит, и хоровод мыслей колеблет и шатает, словно свечное вздрагивающее пламя. Давеча его только-только успели оттащить, не то бросился бы в драку с оружием на обидчиков своих, а сейчас думает и не может решить. Вспоминает отцову бронь и стыдный покор московита, о том, что бронь надобна воину для ратного дела… Но что можно одному? Против многих? Но что можно одному, Господи, когда сам отец, когда даже отец!.. Кинуться, умереть… И кто пойдет вослед тебе? Или и это гордыня? Так почему же он не погиб, не умер, он, боярский сын и воин, почему?! И кто враг? Они? Эти вот? Или все же Орда? Литва? Католики? Или главный ворог – робость своих же ростовчан? Разброд русичей, братоубийственная пря Москвы с Тверью, доносы друг на друга? И что должны были бы делать они, эти вот?! Не брать отцову бронь? Заплатить за нее? Чем? Воин живет добычей, а даньщик корыстью. Никто же весть, в самом деле, сколько заплатил Иван Калита в Орде за ростовский ярлык! Никто же весть… Что ж сами-то мы, сами на что?! Почто ж бы сами-то… Как отступил, как сдался отец! Не думать, не думать! Он краем глаза взглядывает в сумрак, туда, где потерянно, все так же шевеля губами, сидит родитель, и тотчас отводит глаза, оборачивая взор в иную сторону, рядом с собою. Петька спит, вздрагивая, а Олфера тоже не спит, сидит на постели и молится.
– Ты что? – шепчет Стефан, едва шевеля губами. Варфоломей готовно ныряет в постель, прижимаясь к брату. Его тоже трясет и колотит нервная дрожь. И они молчат, лежат, обнявшись, братья сброшенные, потерянные и затерянные в неисходной пустоте сегодняшнего погибшего дня. И оба не знают, что делать им, что думать и как строить вперед свою жизнь, не ту, внешнюю, где слуги, хлеб и где с голоду не умрешь, – всё одно принесут из деревни, – а внутреннюю, духовную, важнейшую всякой другой? Куда направить теперь ум и силы души?
И Стефан не слышит, не чует, не знает: Варфоломей сейчас весь как струна кимвальная: до хруста сжимая зубы, молится, упорно ломая себя, повторяет святые слова, зовет Господа, молит, велит, заклинает – помочь! Не отцу, не семье, не матери; помочь детскому уму своему и детскому сердцу не огореть, не ожесточеть от всего, что преподносит ему жизнь, а понять, постичь высший горний смысл и горнюю волю, над всем этим позорищем распростертую.
Или, вручив им, малым и сирым, свободную волю свою, Господь и сам теперь ждет от них решения? Ждет, что же сами они содеют, и найдут ли вернейшее и нужнейшее в жизни сей? Ибо тогда, иначе, быв вынуждену вмешиваться раз за разом в людские судьбы, стоило ли ему и создавать этот тварный мир и все сущее в нем?
– Господи, воля твоя, сила и слава твоя! Научи! – молча и строго, по-взрослому молит отрок Варфоломей. – Христиане же они, такие, как и мы, православные, не орда, не вороги! Как совокупить нас и их после всего сущего в братней любви? Дай постичь, Господи, я всё приму, но дай постичь волю твою и веление твое!
– Господи! Сотвори что-нибудь, из бездны воззвах к тебе! Повиждь и пойми, что так больше нельзя, неможно! Дай мне силы вынести все это, помоги! – молча молит Стефан.
– Господи, воля твоя! Помилуй меня, Господи! Господи, помилуй меня! Господи, помилуй, Господи, помилуй! – потерянно шепчет в своем углу их отец, боярин Кирилл.
Назад: Глава 20
Дальше: Глава 22