ГЛАВА 45
Юрий пробыл в Орде почти два года и теперь возвращался победителем. Все замыслы его исполнились. Он женился на сестре Узбека, Кончаке, перекрещенной в Агафью. И теперь красавица с узкими, приподнятыми к вискам глазами с ревнивым обожанием то и дело выглядывает из возка: где он, ее золотой князь? Почто не сойдет с седла, не сядет близ нее на шелковые подушки в обитый мехом и такой уютный внутри возок, не коснется ее рукою, от чего все тело становится враз слабым и жарким… И она одна, одна у него! Урусутам Бог не позволяет иметь много жен!
Рабыни прикорнули в ногах, где тесно стоят сундуки и сундучки с драгоценностями, свернулись, как собачонки, в своих шубах из тонкого куньего меха. Кончака-Агафья выпрастывает руки в перстнях, с накрашенными длинными ногтями, из долгих рукавов собольего русского опашня. Поправляет украшения. Так непривычен еще золотой крестик на шее! Она капризно надувает губы: что же не идет к ней, не согреет, не приласкает, не развеселит ее ненаглядный алтын коназ?!
А Юрий скачет напереди, румяный от морозного ветра, забыв про жену. Что жена! Великое княжение — вот что подарил ему Узбек свадебным даром, приданым своей сестры! Ну, и самому прежде дарить пришлось! Каждому из князей ихних по золотой тетерке! Серебра ушло — прорва! Иван, получив заемные грамоты, за голову схватится. А — не беда! Теперь из казны великокняжеской расплачусь! Взовьется же Михайло теперича!
С Юрием идут два князя ордынских, Кавгадый и Астрабыл, два тумена татарской конницы ведут за собой, чтобы тверской князь не упрямился очень. С ним власть! Власть над страной, над Русью! С ним сладкая (и ладони аж зудят от нетерпения), прямо сладчайшая, слаще меда и сахара, предвкушением одним сводящая с ума похоть: разделаться с Михайлой и с его Тверью, увидать наконец въяве срам и унижение врага! Полузабытое, из дали дальней, из прошлых лет, приходит воспоминание о худом, дурно пахнущем старике, что, трясясь от бессилия и злобы, обличал его, Юрия, в тесном затворе в самом сердце Москвы и, обличая, знал, что сейчас умрет… И умер. И никто уже не вспомнит того! Нет, теперь бить, и бить, и бить, и добить до конца! Это они сейчас про Михайлу: великий да мудрый, а умрет — забудут! И могила не просохнет еще! Я буду мудр, я велик! Теперь Иван перстом не щелканет противу — добытчик! Пущай сидит на Москве да считает кули с зерном! На то только и гож! Мелко плавашь, брат! Размаху у тя нет! Вот я зять царев и великий князь! Всё вместях! Разом! И Новгород Великий меня принял! Вся земля в кулаке! А Михайлу… в железа его! Пущай хоша в яме посидит… И уже пахнет весной! Или это от радости, что даже ледяной февральский ветер кажется сладок, будто цветущие яблоневые сады? А солнце! А снега — скрозь голубые! Любота!
Он смело прошел сквозь Рязанскую землю, и его не тронули, даже дары поднесли. Москва встречала его жидким звоном («Ужо тверской колокол сыму, не так будут звонить!» — пообещал себе Юрий.) и густыми толпами горожан. Ахали, разевали рты. Верили и не верили. Да и дивно было: как же так вдруг, сразу? Тохта приучил к порядку, к тому, что все по закону, по ряду, по обычаям, а тут — нате! И великое княжение, и жена — царева сестра, и рать татарская! Поневоле закружится голова! Вся Москва выбежала встречу: взглянуть, подивиться своему рыжему князю — досягнул-таки!
— Вон он, едет из заречья, верхом на чалом коне, вон, вон, рукою машет! А в том вон возке супружница еговая, царская сеструха! Красавица, бают!
— А ты видала ли?
— А и не видала, дак люди молвят, не врут!
— Ну, за красивой-то велико княженье в придано дадут вряд ли? Поди, кривая кака да перестарок!
— Што и мелешь, милая, да нашему князю уж некрасовитой-то и в Орде не дадут! Сам из писаных писаной!
— А татар-то, татар с им навалило, страсть! Едут и едут с самого заранья!
Мишук стоял в охране пути и а ж охрип, усовещивая охальных. Бабы прямо на плечи лезли князя посмотреть, словно не видали допрежь! Он и сам, впрочем, сожидал Юрия как будто наново. Шутка, великое княженье получил! Что бы батько покойный-то нонече молвил? Не любил больно-то Юрия, а вишь, как оно поворотило!
Мечтая, как и все, увидеть Юрьеву молодую, Мишук тянул шею, ловил миг и прозевал-таки! Пока отпихивал толстую старуху, что лезла непутем под самые копыта поезжан, княгиня выглянула из окошка возка, махнула рукой и скрылась. Так стало обидно, чуть не ударил поганую старуху в гузно древком копья!
Призадумался он только вечером, когда, голодный и усталый, дождавшись наконец смены, добрался до своей хоромины. Хлебая перестоявшие щи и вполуха слушая воркотню тетки, он понял вдруг, что ведь будет опять война! Не таков же Михайло Ярославич, чтобы так вот просто уступить стол Юрию?!
Узнав назавтра, что объявили сбор рати, он почти не удивился тому, так уже и знал, что созовут в поход. Вот те и женитьба, что почти уже сварганила тетя Опросинья, вот те и жена молодая! Когда начали оборужать полки, Мишук так и предрек сотоварищам, что поведут их прямехонько на Тверь.
Полки, однако, вместе с татарской конницей двинулись на Кострому, где их уже ждали дружины князя Михайлы. С ним были суздальские князья со своей ратью, и у Михаила оказалось угрожающе много войск. Юрий скликал подручных князей, слал гонцов в Новгород, но шли к нему туго, предпочитали пережидать. Гадали, верно, чем еще кончится? Да и не верилось как-то никому, что это всерьез. Николи такого не бывало! При Андрей Саныче — так тогда в Орде был Ногай, пото и ратились, а теперь? Ни за что ни про што?! Мало ли кто женится в Орде, всем и велико княженье подавай? Словом, не шли. Юрий злился, войска проедались. Проходил март. Новгородцы были далеко, приходилось вести переговоры с Михаилом, что-то обещать, о чем-то уряживать… Добро, переговоры взял на себя Кавгадый! Юрий про себя чуял: он бы сорвался, натворил чего неподобного. Ратные, выступившие налегке, теперь приголадывали и зорили потихоньку округу, что тоже не прибавляло популярности Юрию. Татары, так те волокли добро и полон безо всякого. Весна шла ранняя, уже рушились пути, и новгородцы не могли выступить. Михаил сам соступился великокняжеского стола, требуя лишь обещаний, что Юрий больше его не тронет. И это приходилось обещать, хоть поначалу совсем не о том мечтал Юрий, вживе представлявший себе Михайлу с веревкой на шее у своих ног.
Мишук изводился стоючи, как и все в полку, и одно только было развлечение — выглядывать ордынских князей. Переняв несколько татарских слов от тетки, он заговаривал с ордынскими ратными, те отвечали охотно, съезжаясь, хлопали по плечу, звали к себе на службу. Мишук улыбался, отшучивался. Сам, робея, поглядывал — близко ли свои? Енти и силом увести могут, им што!
Ему показали и Кавгадыя и Астрабыла. Кавгадый и к ним в стан приезжал не пораз. Он был, сказывали, старшой. В пушистой лисьей шапке, в дорогой русской шубе — верно, даренной Юрием, — весь увешанный драгоценным оружием, изузоренным так, что было уму непостижимо, на узорном, в голубых камнях и серебре, высоком седле. Конь под шелковой попоной, и конь-то не простой, идет, как плывет! Сам Кавгадый был не столь высок, но плотен и, видимо, силен, с широким, мясистым, немножко бабьим лицом. Припухлые мешки над раскосыми глазами придавали ему вид лукавой старухи сводни, усы были тонкие, длинные, а бородка жиденькая и лицо плоское, как у большинства татар. Кавгадый прошал что-то у воинов, улыбался, кивал — точно по-бабьи! Но как-то раз, осердясь, вдруг глянул зло, обнажив зубы, почти не разжимая их, резко выкрикнул, и тогда на щеках у него звериным оскалом сложились две тугие страшные складки, и сошедшие в щели глаза глянули столь пронзительно-беспощадно, что Мишук шатнулся от него, едва не кинувшись в бег, хотя не к нему и не о нем был окрик Кавгадыя, верно, даже не заметившего одинокого русского ратника среди своих воинов.
Этот Кавгадый и устроил все. Михаил без бою уступил Юрию по царевой грамоте Владимир и великое княжение. Суздальским князьям Юрий обещал оставить Нижний за ними (уже начал понимать, что без союзников Михайлу и нынче не одолеть). А потом соступивший великокняжеского стола Михаил двинулся в Тверь. Астрабыл с половиною татар поворотил в степь, а Кавгадыя, после пиров и многой толковни с глазу на глаз, Юрий сумел оставить у себя, с одним туменом татар, которых на время весенней распуты частью расположили во Владимире, а частью в Переяславле — стеречь княж-Михайловых воевод, не сунулись бы невзначай! Сам же Юрий с Кавгадыем поскакал в Москву, где его ждала истосковавшаяся по нем татарская жена и где воеводы уже начинали, по его наказу, совокуплять ратную силу для войны с Михаилом.
От суздальских князей Юрий вскоре получил обещание выступить вместе с ним против Михаила, да и иные князья, помельче, поняв, что ярлык нешуточно перешел к московскому князю, присылали своих гонцов к Юрию, обещая помочь кормами и ратною силой тотчас, как свалят страду.
В Новгород на сей раз Юрий послал вместо себя Ивана — подымать новгородцев на войну. И Иван отправился без спора, готовно исполняя волю брата, теперь великого князя владимирского. Да, впрочем, Ивану спорить уже и не приходилось. Почти нарушив волю брата, он женился в его отсутствие на дочери московского великого боярина. И хоть Олена (так звали молодую) была и хороша собой, и кротка нравом, и хоть в приданое Иван получил несколько богатых сел под Москвой, много серебра, драгоценных портов, рухляди, коней, — брак этот возмутил Юрия и самоуправством Ивана, и тем, что Иван выбрал себе невесту не из княжон. Он даже хотел было развести брата с женой, но накатили дела ордынские, не до того стало. А в прошлом году у богомольного братца родился сын, Семен, — видать, не только молились они с женой по ночам! Так ли, иначе, брат вел хозяйство хорошо и в Новгороде урядил толково. Борису Юрий жениться не дозволял, да он, кажись, и сам уже не хотел того. Пока у Юрия была одна дочь и не было супруги, приходилось думать о наследнике московскому дому хотя бы и от Ивана. Теперь же Агафья, гляди, нарожает ему сыновей, и братьям уже плодить своих потомков неча! А то наследники и все княжество по кускам разволокут!
Юрий хотел напасть на Михаила летом, но все союзные князья жались и тянули. А Иван, воротясь из Новгорода, доносил, что и новгородцы хотят сперва управить с жатвою. Поход откладывался на осень, и Юрий злился, но поделать ничего не мог.
На увещания митрополита Петра не затевать братней которы, Юрий, бегая глазами, врал, что ничего такого не мыслит и лишь держит татар спасу ради, от возможных Михайловых угроз. Да и верно: Афанасий еще сидел в плену, и с новгородцами по-годнему уряжено не было.
Петр, разговаривая с Юрием, чувствовал то же бессилие, что некогда покойный митрополит Максим, и то же горькое сомнение приходило ему на ум: да верует ли Богу этот московский князь, получивший ныне ярлык на великое княжсние владимирское? Одно было видно: упорства и жажды достичь своего ему не занимать стать. Этого упорства в хотеньях здесь, во Владимирской земле, хватало с избытком у многих. В земле этой, в этом славянском племени нарождалась великая сила, и сколь надобно было силу эту поворотить на добро? А — не получалось. Пока не получалось. Медленно прозябают семена добра и мудрости — годы и годы, целые жизни проходят, прежде чем они процветут и дадут плоды. И сколь быстр и гибелен путь гнева, вражды и корысти! Что же одолеет в этой тысячелетней борьбе здесь, на Русской земле?
Михаил Ярославич не обманывал себя ни дня, ни часу. Он знал, что Юрии не успокоится и что с Москвою будет война. Но теперь, когда великое княжение в руках Юрия, от него и от Твери отступятся все. Даже суздальские князья, как он уже узнал, перекинулись на сторону Юрия… Будь жив Тохта, он бы не разрешил усобицы в своем русском улусе: настоял бы на съезде, на бескровном разрешении всех споров… Как возмущало их всех некогда это спокойное давление, строгая мунгальская воля, не дозволявшая «вонзить меч в ны» — затеять братоубийственную резню! И как не хватало ее, этой благостной воли, теперь, когда все вновь распадается и лишь иная, сторонняя сила могла бы уберечь страну от грабежа! Он знал, что будут сгоревшие деревни, трупы по дорогам, полон, бредущий в дикую степь, резня и осады городов, и сожженные хлеба, и голодные глаза детей… И он должен был противустать этому сраму, ибо Юрий не давал ему покончить миром, не зоря земли и не наводя татар на Русь… Не давал, или он сам не хотел уступить московскому мерзавцу? Было и это? Не хотел уступить. После всех трудов, после жизни, положенной им за эту землю, так просто уступить, уничтожиться, исчезнуть — он не мог. Мог бы, быть может, уступить дорогу достойному — тому, кто пусть иначе, чем он, Михаил, но столь же глубоко и ответно понимает нужду земли, кто мыслит и прошлым и грядущим, а не только единым сегодняшним днем, как Юрий. Но этому татарскому прихвостню, что, не задумаясь, примет любую веру, пойдет на любую пакость, лишь бы досягнуть вышней власти, — зачем?! Потешить самолюбие, боле незачем! Этому подлецу он даром уступить не может. Не способен. Права не имеет. Пусть, до часу, сидит на владимирском столе, но уже Твери он ему не отдаст!
Сразу после сева Михаил приказал скликать мужиков на городовое дело в Тверь. Кремник раздвигали почти вдвое в сторону владимирской дороги. Вели новый ров двадцатисаженной глубины, по насыпу ставили новые городни, засыпанные утолоченной рыжей глиной, подымали валы по Тьмаке и волжскую стену рубили и возвышали наново. Тысячи мужиков рыли землю, тысячи муравьиными бесконечными вереницами вывозили на телегах нарытое наверх, тысячи рубили городовые прясла и ставили костры. Работа не прекращалась даже на ночь. Михаил, не доверяя городовым боярам, сам объезжал жуткие развалы и осыпи липкой, глинистой, вставшей дыбом, изъезженной колесами, на себя не похожей, вывороченной до самого нутра почвы, потерявшей вид и форму тверди земной. Люди, выпачканные в земле, при всем своем муравьином множестве, казались малы перед страшною крутизною гигантских валов, которые уже никакие примёты не смогли бы засыпать, никакие вороги взобраться до верхних стрельниц и никакая татарская конница не сумела бы одолеть. Конь, напруживая жилы, неуверенно пробовал угрязающими копытами дорогу, вздрагивал и прядал ушами от гулких ударов дубовых баб по сваям, косился на тьмочисленное мелькание заступов. Рослый старик в посконине разогнул спину, сбрасывая пот со лба, оперся на заступ, передыхая. Михаил подъехал к нему, поздоровался, спросил об имени. Старика звали Степаном. Скоро вызнал Михаил, что он из дальней заволжской деревни, что один сын у него убит в сече под Торжком — осталась баба с внуком, — а другой сейчас с ним, возит глину на лошади.
— Близняки были робяты, дак вот и жалкует теперя!
Михаил смотрел на крепкого старика с распахнутым воротом, на его потную, с кожаным гайтаном креста, измазанную землею грудь, на твердые ключицы и могутные предплечья коричневых рук, на длани в мозолях, трещинах и грязи, плотно охватившие верхушку рукояти заступа, на твердые — даже на взгляд — руки пахаря, приученные к обжам сохи, топору, заступу и рогатине, а не к сабле и не к перу, коим пишется на дорогом пергамене или лощеной привозной бумаге история войн и бед народных.
— Задыхаюсь маненько-то, годы! — пожаловался старик. — Сам я из Переславля, вишь. От Дюденевой рати батько бежал да помер дорогою, а я уж и не похотел ворочаться. Да и некуда, поди… Окинф-то Великий в те поры, как Андрей Саныч помер, хотел было Переслав отбить, да сам голову тамо сложил. Мы уж за Окинфова сына Ивана, и заложились. Я и под Москвой на рати был, княже! Тебя видел еще, на вороном коне.
— Помер тот конь!
— Вот, вишь… Годы-то идут. Как оно в Орде-то положили, непутем!
— Я, Степан, тогда, под Торжком, вас, мужиков, нарочито сам во чело поставил, противу большого полка. Где сын-то у тя погиб. Не зазришь? — неожиданно сам для себя выговорил Михаил. Старик вздохнул, поглядел серьезно, устало.
— Рати без мертвых не быват! — сказал он, подумав. — Иного бы убили, тамотка тоже и отец, и детки, и женка, поди… Ты, князь, не казнись о том, можем и еще за тебя стати! Нашу деревню, вон, новгородчи не пораз жгли, могли и в родимом дому ево убить! А токо без княжой обороны и вдосталь разорили бы нас альбо в полон увели… Конешно, сердце иногды и повернет: думашь, лучше б меня, старого лешака, повалили, чем ево, парня-то! Уж и на возрасте, а по мне-то все отрок малый… У тя самого сыны, понимашь, дак! — прибавил он чуть дрогнувшим голосом. Чуялось, что смерть сына в чем-то уравняла его с князем.
Старик крепко отер лицо, постоял и, кивнув каким-то своим несказанным мыслям, взялся за заступ.
— Вона, едет сын-от! — кивнул он на подъезжавшую телегу, которой правил, стоя, молодой мужик, во все глаза уставившийся на князя.
— Ну, прощай, Степан, не кори! — сказал, отъезжая, Михаил.
— Прощай, княже! Ты свое доглядай, а мы не подгадим! — отмолвил старик, сильно и яро вгоняя заступ в землю.
Михаил ехал шагом, объезжая с каким-то новым, неведомым ему самому досель береженьем крестьянские, груженные рыжей глинистою землей возы, и, присматриваясь, подмечал у большинства яростное, как у того старика, Степана, упорство и наступчивость в работе: в том, как копали, как швыряли тяжелую землю, как круто заворачивали полные возы, как и там, наверху, дружно волокли бревна и крепко, без устали, махались блестящие секиры древоделей, как мельком, разгибаясь, сбрасывая пот со лба и щек, взглядывали на него — кто с промельком улыбки, а кто, подобно старику Степану, просто и строго, — и, глянув, тотчас вновь принимались яростно швырять землю, — по всему по этому видел Михаил, что эти люди верят ему по-прежнему и по-прежнему готовы за него драться.
Юрий двинулся в поход, едва собрали урожай. В конце сентября московские рати вкупе с татарами уже пустошили Тверскую волость.
Горели деревни. Который уже раз горели деревни! Ветер нес горький дым и чад, жалко блеяли овцы, надрывно мычали коровы, плакали дети, угоняемые в полон. Жаркими кострами, выметывая в небо снопы огня, горели скирды сжатого и необмолоченного хлеба. И потому, что татары, зорившие все подряд, шли вместе с москвичами, на москвичей смотрели тоже как на нехристей. Избегшие погрома мужики, устроив в лесах женку с детьми, кинув семью на стариков, шли, пробирались в Тверь. Шли с топорами и рогатинами, хоронясь дорог и пажитей, шли с черными лицами, со сведенными ненавистью скулами, шли, остро и слепо глядя прямо перед собой. Добираясь до Твери, не передохнув даже, приходили на княжой двор и тут получали миску щей и каши, шелом и щит и становились в ряды очередного городского полка.
Проходил октябрь. В мелких моросящих дождях, в наступавшем холоде шли и шли из лесов тверские мужики с туго сведенными скулами, оборванные, голодные, злые. Молча жрали черную кашу, давились, отвыкнув от еды. Молча разбирали оружие, рогатины, сабли, копья, сапоги и порты.
Михаил ждал. С Юрием поднялась вся земля, князья суздальские, ростовские и ярославские, стародубский, муромский, дмитровский, ополчения из волжских городов — Костромы, Городца, Нижнего, владимирцы, еще недавно ходившие под его рукою… Запоздав с урожаем, двигались к Твери новгородские рати. Земля в каком-то исступлении спешила разделаться с тем, кто вот уже полтора десятка лет был честью, славой и спасением Владимирской Руси! (Далекие потомки должны прибавить: и Руси Великой, — ибо в эти грозные годы только он, Михаил Ярославич Тверской, спасал и хранил страну от распада и исчезновения в волнах иных племен.) Михаил ждал. Запаздывали, боясь или не желая выступать, полки из низовых тверских городов. Кашинцы, как ни торопил их Дмитрий, продолжали медлить.
Епископ и ближние бояре, купеческая старшина не пораз являлись на княжой двор, с поклонами, но настойчиво звали князя на бой. Михаил медлил. Он сидел, большой, тяжелый, мрачно уставя выпуклые, широко расставленные глаза, уложив перед собою твердые могучие руки воина, и ждал. Анна, робея, приступала к нему, тормошили сыновья, приходилось отвечать епископу и избранным горожанам…
— Думаешь, Узбек разъярится, коли побьешь татар еговых? — спрашивала Анна. Михаил взглядывал на нее, молчал.
— Или сил мало у нас?
— И это. Кашинцы медлят, — коротко отвечал князь.
Епископу в очередной раз Михаил отмолвил:
— Достоит ли мне, владыко, битися с русичами, коих я, как великий князь, боронил от ворогов?
И Варсонофий не смог враз возразить князю…
— Отец, что же деется, московляне всю землю пусту сотворят! — восклицал Дмитрий, только-только прискакавший из-под Углича. Михаил подымал тяжелые глаза, долго глядел на сына и не отвечал ничего.
Вооруженные заставы, по слову Михаила, на всех путях перехватывали новгородских гонцов к Юрию. Пленных приводили в Тверь. Михаил выслушивал донесения, кивал, твердо наказывал и впредь стеречь пути. Было непохоже, чтобы он упал духом или потерял себя.
Уже на размешанную коваными копытами грязь полетели белые мухи и ледяные ветра рвали последние листья с дерев. Роптали кмети. Московляне, продолжая пустошить волость, двигались к Волге. Бояре с епископом паки и паки уговаривали князя дать бой ворогам, уверяя, что готовы главы своя положить за князя. Михаил глядел, выслушивал, думал. Боярам не отвечал ни да ни нет.
В ноябре, заслышав приближение Юрьевых разъездов, поднялись наконец кашинцы. Михаил тотчас стремглав поднял конные полки и повел к Торжку. Новгородцы, коих князь обошел, отрезав пути, пополошились и, не имея вестей от Юрия, поспешили заключить с князем мир, «яко никому не вступатися» в дела противной стороны. Это была первая и очень важная победа тверского князя.
Уже замерзала грязь на дорогах, и первый снег, укрыв колеистые разъезженные пути, сделал вновь прохожей и проезжей многострадальную русскую землю. И уже по снегу брели и брели в Тверь ратные мужики, беженцы, бабы с коровами, старики, собаки и дети. И даже привычным ко всему воеводам тяжко было зреть перепуганных сирых и голодных, помороженных дорогою селян, синих детей, точно хохлатые воробьи выглядывающих из телег и саней, в робкой надежде хоть здесь, в городе, обрести приют и защиту от зимы, глада и ворога.
Снег валил все гуще, заметая трупы на дорогах. Стоял декабрь. Уже почти три месяца продолжался грабеж Тверской волости.
Юрий ждал морозов, чтобы по окрепшему льду перейти на левый, пока еще не разоренный, берег Волги. Он уже почти не страшился Михаиловых ратей и говорил о противнике своем с откровенным презрением.
Полагаясь на татарскую помочь и на обилие собранных воев, Юрий выступил в поход, словно на пышную прогулку. Возы и возки с припасами, толпы слуг и походная кухня сопровождали московского князя от стана к стану. Кончака-Агафья ехала вместе с ним. Юрий устраивал медвежьи охоты, дарил жене соболей и тверских рабынь, ежедневно пировал у себя в шатре, одаривая и привечая татарских воевод. Поверив в собственные таланты, он сам разоставлял рати, сам водил полки, захватывая и зоря безоружные деревни, сам рубил с коня бегущих селян и, окровавив саблю, гордясь, возвращался к расписному шатру, где ждала его раскосая жаркая и неистовая татарка, с накрашенными ногтями и покрытыми хною ладонями рук, где ждали его роскошные блюда, дичина, рыба и хмельные пития, привезенные из греческой земли. С холодами Юрий начал останавливаться в боярских усадьбах, но все продолжались пиры и пышные приемы гостей, все продолжались охоты, облавы на людей и зверя, медвежьи потехи и соколиная охота, все продолжалось, не кончаясь, празднество, растянувшееся на три месяца, пир победителя, чаявшего уже так вот, пируя, войти и в саму Тверь.
Бой с войсками Михаила произошел в сорока верстах от Твери, под Бортеневом, 22 декабря 1317 года.
Заслышав о подходе тверских ратей, Юрий стянул полки московлян и союзных князей, сам, не слушая воевод, разоставил воев, повелев Кавгадыю выдвинуть татарскую конницу на левое крыло, в охват тверичам, дабы догонять бегущих, отрезая их от Твери. Полагаясь на превосходство в силах, Юрий надеялся истребить и забрать в полон всю Михайлову рать вместе с самим князем. От новгородцев все еще не было никаких вестей, и Юрий не знал о невольном мире, заключенном ими с Михайлой.
Гордясь собою, конем и оружием, ехал он утром этого дня по снежному полю и, любуясь, глядел, как движутся бесчисленные конные дружины его войска и как вдали медленно, словно бы увязая в снегу, ползут по скату холмов пешие ряды тверичей. Вспоминая, как рубил бегущих, он с удовольствием предвкушал побоище и зудящими ладонями уже как бы чуял крепкий замах сабли, падающей с высоты в удар, и, подобное снопам, мягкое падение в снег мертвых тел разбегающихся от него тверских пешцев. К нему подъезжали князья, он улыбался, радостно встряхивал рыжими кудрями, выпущенными из-под шелома на плечи, соколиным взором своих голубых глаз окидывал поле и холмы и бесчисленную, шевелящуюся повсюду рать, шагом и рысью проходящие дружины, гонцов, что в снежных вихрях проносились по полю к нему — всё к нему! — с донесениями от воевод, оборачивался назад, туда, где, едва видные отсюда, были раскинуты походные шатры и ждала Агафья, пожелавшая видеть бой и истребление Михайловых воев, — и серый зимний день казался ему солнечным, и уже достигнутою — победа над Михаилом. И проходили полки, и проплывали знамена, и приветно кричали при виде Юрия ратники, подымая над головами копья, горяча коней, — за три месяца безнаказанного грабежа все они, как и Юрий, уверовали в легкую победу и шли сейчас на рысях, убыстряя и убыстряя скок, почти не сомневаясь, что тверичи при их приближении ударят в бег и им придет только колоть и рубить бегущих.
Кавгадый столь же не сомневался в успехе, как и Юрий. У Кавгадыя, впрочем, на то были достаточные основания. Еще никто из побежденных Темучжином племен не разбивал в бою монгольскую конницу. Оставленные Юрием для конечного погрома тверичей татары медленно двигались по снежному полю к намеченным рубежам, берегли коней к последнему напуску. Справа, не видные отсюда, обходили тверскую рать, проламывая редкую поросль кустов и мелкого березняка, суздальские и владимирские полки.
Юрий остановился на высоком месте, оглядел дружину и стяг, реющий над ним в вышине, и — вспоминая далекий детский бой под Рязанью — картинно взмахнул воеводским изузоренным шестопером. Задудели и запищали дудки, ударили цимбалы, поскакали гонцы, и передние полки, с дружным кликом, переходя с рыси на скок, устремились туда, где виднелись плотные ряды тверской рати. Все, что произошло потом, было совсем непонятно Юрию. Конный полк, натолкнувшись на строй тверичей, начал, рассыпаясь, откатывать назад. Юрий бросил на приступ запасную рать, и она тоже, ткнувшись в ощетиненный остриями строй пешцев, откатилась, теряя людей. Крики, ржание коней, треск и лязг железа перекатывались по полю. Мчались и падали в снежных вихрях кмети. Юрий, задумав повторить поступок отца, сам повел было в напуск конный полк и оказался в каше бегущих, в круговерти падающих и взмывающих на дыбы коней, распяленных ртов, отверстых конских пастей с клочьями пены на удилах, в громе и реве, где уже никакие приказы были не слышны, и — самое страшное — он узрел близко-близко тяжело ступающую, мнущую снег лаптями и валенками, надвигающуюся на него, уставя рогатины, тверскую пешую рать. Все же было в Юрии что-то человеческое, потому как вспомнил он в этот миг свои забавы с безоружными, белые лица и вздетые руки тех, кого рубил, потехи ради, на скаку, — вспомнил и увидел в этих бородатых, страшных, оскаленных, с острыми ножевыми глазами ликах, в этих уставленных в душу остриях, в этом тяжко колышущемся, все подминающем под себя движении — словно гигантская борона волочилась по земле, вспахивая и уминая снег и трупы павших, — увидел, понял и почуял надвинувшуюся на него и беспощадную месть. Месть за все его шкоды, за всё, что натворили его войска в эти три месяца безудержного грабежа, и, поняв, почуяв это, уронил Юрий в снег вздетую было саблю, и, подняв на дыбы скакуна, поворотил его, и ринул в безоглядный бег туда, к шатрам, к спасению, — но спасения уже и там не было: по полю, наперерез, шла тверская конная лава, и Юрий зайцем устремился прочь от нее. Петляя, путая следы, растеряв чуть не всех своих дружинников, с горстью ратных, собирая по перелескам бегущих кметей, устремился Юрий сперва сам не ведая куда, а затем, озрясь и сообразив, где он и что с ним, поскакал, уходя от преследования, в Новгород. Только там надеялся он найти защиту и новую рать для войны.
Михаил в этом сражении опять и вновь положился на пешцев, и вновь мужики добыли ему победу. Отбив приступ конницы, они пошли встречу московлян, прикалывая спешенных кметей. Полон не брали, у каждого за спиною была своя сожженная деревня, кололи яро и молча, молча, сцепив зубы, умирали, падая в снег. Потому и конные лавы одна за другой разбивались о них и откатывали, редея.
Полк, в котором были Степан и Птаха Дрозд с сыновьями, простоял полдня за холмом и в дневном сражении не участвовал. Издали к ним доносились звуки боя. Мужики ждали, дрогли, переминаясь, опершись о рогатины. Жевали хлеб.
— Татар у ево нагнано, беда! — говорил кто-то в толпе. — Татары-ти свирепы кмети, их ить и не передолить!
— С Михайлой передолим! — отвечали ему, но в бодрой веселости голоса не хватало твердости. Татары страшили всех. От татар — уж так было заведено — бежали без боя.
А там накатывало и удалялось, орали, не поймешь: наши ли, московляне
— все одно русичи! Кто-то, протаптывая снег, полез было на холм, глянуть. Его враз шуганули:
— Не велено и носа высовывать!
— Що тако?
— А будто и нет нас тута!
— Чудеса!
— Михайло-князь тако постановил. Должно, нас к самой важной сече берегут! — высказал один, высокий и до того все молчавший, мужик в железном шеломе. На него поглядели с уважением: верно уж не к шапошному разбору такую громаду людей за холмом держать! Иные сидели на щитах, кто тягался за пальцы — погреться малость. И опять жевали хлеб, и ежились, охлопывая себя рукавицами. Серело, день понемногу мерк. Там, за холмом, то замирая, то усиливаясь, все длился и грохотал бой.
— А ну как наших побили? — высказал один тонкий и неуверенный голос.
— А мы стоим тута и не знаем ничего?
— Сопли утри!
— В портах поглянь, не накладено ль! — дружно, с гоготом, отозвались сразу многие голоса. Но уж и слишком дружно, и слишком натужно весело. Тихая неуверенность ползла где-то сквозь продрогшие, уставшие от немого ожидания ряды. И тут, уже в сильных сумерках, на холме перед ними показался сам князь Михайло на вороном коне. Князь сжимал в опущенной руке темную саблю, с которой капала в снег свежая человечья кровь. Он был один и, увеличенный тенью, казался очень большим и даже зловещим. Завидя князя, мужики завставали, спеша, пристегивая завязки шеломов, отряхивая щиты, прочнее ухватывая рогатины: «Князь, князь! Он!» Степан обернул мохнатое лицо к сябрам и сыну, бросил: «Михайла, сам!» И рядом тоже услышали, и волнами пошло по рядам, а князь, подскакав к полку, обвел ряды сумасшедшим сверкающим взором и крикнул страшно, так, как только на ратях кричал: «Татары!» И — поднял саблю. И замер на миг, на то краткое мгновение, в которое творится поражение или победа и пропустить которое полководцу значит — потерять бой. И — не упустил, и, еще подняв свой железный ратный зык, грянул:
— В полон — не брать! Резать всех! И не спеши, кучей! — И указал саблей. И еще выкрикнул: — С Богом!
И уже бы ничего не сказать было, ибо, как шум прорвавшейся воды, поднялся рев полка, но ничего и не надо было больше. Мужики, издрогшие на морозе, что несколько часов только слышали рев и гомон сражения, двинули, пошли, опустив и уставя рогатины, и шли плотно, пихая плечами друг друга, древками рогатин задевая по головам передних, шли сплошным железным ежом, с хрустом и чавканьем уминая снег, шли для того, чтобы не брать пленных, и так, всё наддавая и наддавая ходче и ходче, на самом изломе холма, лоб в лоб, столкнулись с катящимся на них валом татарской конницы.
Михаил знал, что делал, пряча полк за холмом. Татары не поспели взяться за луки, а сабли — плохое оружие против рогатин, и случилось чудо: непобедимая татарская конница начала густо валиться под ноги тверских мужиков. Храпели и хрипели кони, визжали татарские богатуры, взмахами сабель перерубавшие древко копья, и падали, пронзенные рогатинами, а мужики шли, добивая павших, и конница покатила назад, отстреливаясь из луков, все убыстряя и убыстряя скок, сама не понимая еще, что же такое произошло с нею? Ибо не бежали, никогда не бежали доднесь на ратях воины великого Темучжина! Разве в степных битвах против своих…
Михаил с дружиною трижды врубался в строй врагов, и трижды кровавый след его кованой рати, словно нос лодьи пенистые волны, разрезал полки московлян. Дмитрий рубился рядом с отцом и не посрамил воинской чести, многажды заслужив свое прозвище: Грозные Очи. Суздальцы и владимирцы, нерасчетливо посланные Юрием в охват, сами оказались в окружении и начали сдаваться и ударять в бег, как только увидели скачущих на них с тылу тверских дружинников. Мелкие князья бежали, почти не оказывая сопротивления. Огромное войско Юрия распадалось, как ком пересушенной глины, ибо все они пришли с победителем и к победителю и совсем не гадали и не хотели разделить участь побежденных.
Мишук в сече уцелел чудом и ускакал, потеряв поводного коня, тороченного нахватанным добром. Коня было жаль, добра — не очень. Продираясь сквозь густой ельник, поминутно оглядываясь — не гонят ли за ним? — Мишук запоздало вспоминал отцовы слова и каялся, что грабил, стойно прочим, тверских смердов. «Своих зорить — ето не дело!» Не дело и вышло. Теперь, едучи голодный и усталый, страшился он заезжать в испакощенные тверские деревин — убьют! И за дело убьют-то! Он был один из немногих, добравшихся до Москвы и принесших злую весть о полном разгроме Юрия.
Короткий зимний день мерк, и уже в сереющих сумерках добравшиеся до Юрьевых товаров тверичи зорили и пустошили московский стан. Толпы тверских полоняников с воем и плачем встречали своих. Кидались на шею ратным, там и тут женки узнавали то своего мужика, то знакомца из соседней деревни, смеялись от радости и тут же рыдали над павшими. Казну, рухлядь, припас и шатер Юрия, вместе с его женой Кончакой-Агафьей — все забрали в полон. Уже в темноте к Михаилу подскакал ратник, повестивший, что среди пленных оказался и княжич Борис Данилыч, брат Юрия.
Кавгадый, увидев полный разгром рати, приказал бросить стяги и отступить в свой стан. Татары ждали приступа и резни, но Михаил, отобрав у них весь тверской полон, распорядился самих татар не трогать, а Кавгадыя, через вестоношу, пригласил к себе в Тверь. Теперь, после сражения, надо было подумать о дальнейшем. Узбеку нельзя было показывать вражды. Даже победоносная Тверь в одиночку не сумела бы справиться с Ордой. Потому он и жену Юрия, Кончаку, приказал держать честно и отвезти в Тверь с береженьем, не лишая ни служанок, ни рухляди, ни драгоценностей.
Усталый и опустошенный, уже в полной темноте, ехал Михаил к себе в стан. Во тьме шевелились войска, вели пленных, гнали захваченных лошадей. Проходили нестройные толпы освобожденных полоняников, слышался говор и женский смех, молодой, грудной, счастливый. Проходили пешие полки и тоже переговаривали и смеялись. Путаным частоколом качались над головами положенные на плеча рогатины и копья. В телегах везли стонущих раненых. Темные фигуры бродили по полю, переворачивая мертвецов. Искали своих, подбирали раненых, одирали оружие и одежду с трупов. И таким малым было все это, и даже сегодняшняя победа, перед тем, страшным и неодолимым, чем была Орда! И он, победитель, должен сейчас будет унижаться и заискивать перед разгромленным им же татарским князем, в призрачной надежде, что тот заступит за него, Михаила, перед ханом Узбеком и не прольется на Русь, не затопит землю безжалостная и неодолимая (пока еще неодолимая!) татарская конница.
Горько унижать себя перед врагом. Того горше, когда это приходится делать после победы. Гнуть шею там, где гордость велит встать прямо… Но за ним стояла земля, и он знал, что не сможет, никогда не сможет, ежели бы и захотел, поступать стойно Юрию, не думая ни о чем, кроме себя самого. Как никогда раньше чувствовал Михаил в эту ночь — ночь после самой блестящей своей победы — бессилие перед грядущим и грозную поступь приближающейся к нему беды.