Глава шестая
Наестся меч мой мяс от тела…
Вас. Тредиаковский
Армия Ласси безнадежно застряла под Гданском: с одной стороны – мужество жителей и крепкие стены фортов, с другой – нищая, полураздетая армия солдат, не имевших горячего варева и припасов. Голыми руками крепости не возьмешь! Отшумели дожди осенние, с моря вдруг рвануло метелью – подступила зима. Русские солдаты остались зимовать в открытом поле, а защитники Гданска, отвоевав день, шли по домам, где их ждал хороший ужин с музыкой и танцами… Миних еще осенью предсказывал:
– Ласси я не завидую. Он расквасит себе лоб, но Гданска не возьмет. Тут нужен гений – такой, как я…
Миних ужинал при свечах, при жене, при сыне. Он много ел и еще больше хвастал. Пустые бутыли из-под венгерского летели под стол, катаясь под ботфортами. Сочно рыгнув и ремень на животе раздернув, фельдмаршал сказал своим самым близким людям – жене и сыну:
– Бирен, конечно, подлая свинья! Остерман – грязная скотина! Братья Левенвольде – подлецы и негодяи… Разве эта шайка способна осиять Россию славой непреходящей? Конечно, нет… Один лишь я, великий и славный Миних, способен свершать чудеса!
Когда в доме Миниха погасли свечи, в камине что-то зашуршало. Часовой, стоя у крыльца, видел, как нечистая сила вылезла из печной трубы и, оставляя на снегу черные следы, спрыгнула с крыши в сугроб… Черные следы привели от дома Миниха к дому Бирена.
Нечистая сила предстала перед обер-камергером.
– Ну, рассказывай, – сказал граф. – Что ты слышал обо мне? Так ли уж справедливо то, что фельдмаршал хамелеон?..
На третий день камин в доме фельдмаршала затопили, и раздался вопль обожженного человека. Миних был солдатом храбрым: выгреб огонь внутрь комнаты и сам, прямо от стола, взбодренный венгерским, нырнул в черную дыру. Из печки долго слышалась возня, и вот показался громадный зад фельдмаршала, который тащил за ноги человека.
Миних приставил шпагу к груди шпиона:
– Кто научил тебя подслушивать мои разговоры?
– Его сиятельство… граф Бирен… Но – пощадите.
Удар – и конец шпаги выскочил из спины. Миних вытер лезвие о край скатерти, выпил еще вина, позвал лакеев:
– Мертвеца подбросьте к дому Бирена… В ответе я!
И лег спать. Бирен же, проснувшись поутру, выглянул в окно: на снегу лежал черный человек – его шпион.
– Ну, это даром ему не пройдет… зазнался Миних!
Миних получил приказ: очистить свой дом, который нужен для размещения растущего двора принцессы Анны Леопольдовны и жениха ее, принца Антона Ульриха Брауншвейгского.
– Что-о? – рассвирепел Миних. – Очистить дом? Мне?
Было приказано повторно: дом освободить, а самому переселиться на Васильевский остров. Значит, теперь от двора и Анны Иоанновны его будет отделять бурная Нева: весной – ледоход, осенью – ледостав, и фельдмаршалу ко двору не добраться. Кинулся Миних за милостью к Бирену, но вышел Штрубе де Пирмон и объявил, что из-за сильного насморка его сиятельство принимать никого не велят.
Миних извлек из штанов потаенный кошелек:
– Если его сиятельство стало таким сопливым, то покажите ему вот эти монеты. Насморк пройдет от такого подарка!
И монету Золотой Орды («денга») и монету Тмутараканского княжества («Господи, помози Михайле») вернули ему обратно.
– Его сиятельство, – объявил де Пирмон, – весьма благодарны вам, но поручили мне сказать вашему высокопревосходительству, что эти монеты в коллекции уже имеются…
Через город, через Неву потянулись громадные обозы: везли на Васильевский остров живность и мебели Миниха. Впереди на рыжем громадном коне величаво и торжественно ехал сам фельдмаршал. Он был оскорблен и мечтал о подвигах… Бирен из окон дворца с удовольствием наблюдал за движением миниховского обоза.
– Ну вот, – сказал весело, – а теперь мы его опозорим в глазах истории на весь век восемнадцатый!
– А как вы сделаете это? – спросил Либман.
– Очень просто: я пошлю его искать себе славы под Гданском. Петр Ласси отличный генерал, но крепости взять не может. Пусть же Миних порвет свои великолепные штаны под Гданском…
Расчет был тонким: Гданск – такая крепость, где любой полководец может свернуть себе шею. Да и мужество поляков – опасно! В эти дни обер-камергер был особенно ласков с императрицей, он расслабил ее сердце любовью, и Миних получил грозный указ: взять Гданск наискорейше, а короля Станислава Лещинского пленить…
Миних разгадал замысел Бирена, но не устрашился, как и положено солдату. Он заглянул в камин, под стол (там никого не было) и тогда сказал своим самым близким – жене и сыну:
– Этот мерзавец хочет, чтобы я обесчестил себя под Гданском. Как бы не так… Я угроблю миллионы солдат, но Гданск будет взят. Шпагу! Платок! Вина! Перчатки! Прощайте! Я еду!
На прощание императрица поцеловала фельдмаршала в потный, мясистый лоб. И подозвала к себе Бирена.
– Эрнст, – сказала, прослезясь, – поцелуй и ты Миниха!
Бирен широко распахнул свои объятия фельдмаршалу.
– Мой старый друг… – сказал он, лобызаясь.
– Мой нежный друг… – с чувством отвечал ему Миних. И – поскакал. Прямо из дворца – под Гданск!
* * *
Король прусский в политике был изворотлив, аки гад: пропустил он через свои владения короля Станислава, теперь пропускал через Пруссию фельдмаршала Миниха, который ехал, чтобы того короля живьем брать… Миниха, как родного, встретили прусские офицеры и всю дорогу от Мемеля сопровождали его конвоем, воинственно лязгая бронзовыми стременами, крича при въездах в города:
– Вот он – великий Миних! Слава великому германцу…
Тридцать тысяч червонцев звонко пересыпались в сундуках, на которых восседал фельдмаршал, поспешая к славе. Вот и Гданск – опаленные огнем крыши, острые шпицы церквей, апроши и батареи. На Диршауской дороге, под местечком Пруст, поник флаг главной квартиры Ласси. Город был обложен войсками, но – боже! – что за вид у солдат: босые и рваные, ноги обмотаны тряпками, заросли бородами, варят муку в воде и тот белый липкий клей едят… Звякнули сундуки с деньгами – это Миних бомбой вырвался из кареты.
– Солдаты! – возвестил он зычно. – Перестаньте позорить себя поганым супом… Вот перед вами город, полон добычи! Я поведу вас завтра на штурмы, и каждый из вас сожрет по целой корове! Каждый выпьет по бочке вина! Каждому по четыре бабы! Каждому по кошельку с золотом! Мужайтесь, мои боевые товарищи…
К нему, полузакрыв глаза, издали шагал тощий Ласси.
– Добрый день, экселенц, – сказал фельдмаршалу Петр Петрович. – И Гданск перед вами, но армия… тоже перед Гданском. Что можно сделать еще, помимо того, что я сделал? Солдаты обворованы, они раздеты и не кормлены… Под моей рукой всего двенадцать тысяч, четыре пушки и две гаубицы! Конфедераты польские смеются над нами…
– Штурм! – гаркнул Миних. – Императрица жаждет штурма!
– Кровь уже была. Наши ядра не долетают. Артиллерия завязла. Надо пощадить солдат, мой экселенц.
– А где австрийские войска? – огляделся Миних.
– Об этом надобно спросить у Остермана, – отвечал Ласси. – Вена любит втравить Россию в драку, много обещать и ничего не дать, рассчитывая только на силу русских штыков. Это же подлецы!
– Цесарцы – дрянь, я это знаю. Но где же саксонцы?
– Саксонцы там, вдоль берега… Август Третий прислал сволочь, набранную из тюрем, они насилуют женщин в деревнях пригородных и жгут окрестности. Я порю саксонцев и вешаю, как собак! Вешайте и вы, экселенц…
– Он еще там, этот шарамыжник-король? – показал Миних тростью на город.
– Да. Король там… С ним примас Потоцкий, по слухам, каждый вечер пьяный, и французский посол маркиз де Монти. Теперь они ждут прихода эскадры французских кораблей.
Миних раздвинул тубусы подзорной трубы, положил конец ее на плечо Ласси, осматривая город… Был ранний час, Гданск – весь в туманной дымке – курился уютными струями, неприступно высились серые форты – Шотланд, Цинкенберг, Зоммершанц, Гагельсберг.
– Звать совет, – решил Миних. – Пусть явятся начальники…
В глубине шатра фельдмаршала накрыли стол, застелили его парчой, красное вино рубинисто вспыхивало в турецких карафинах. Первым притащился, хромая, Карл Бирен – брат графа, ветеран известный. Без уха, один глаз слезился, вчера ядро проскочило между ног Бирена, ошпарив ему ляжки. Он излучал запах крови, табаку и водки. Сел, ругаясь… Пришел генерал Иван Барятинский, худой и небритый, всем недовольный. Но вот распахнулся заполог, и, низко пригнувшись, шагнул под сень шатра Артемий Волынский, на груди его тускло отсвечивали ребра жесткого испанского панциря… Миних сразу душу свою излил:
– А-а-а, вот и вы, сударик! Помнится мне, ранее, после тягот казанских, вы милостей моих униженно искали… А ныне, говорят, в силу великую вошли и новыми патронами обзавелись? Чаю, мне и кланяться вам теперь не надобно?
– Отчего же? – сказал Волынский и поклонился Миниху…
Расселись. Шумела река Радоуна, со стороны соседней корчмы Рейхенберг вдруг заливисто крикнул петух (еще не съеденный). Карл Бирен сразу навострил на петуха свое единственное ухо.
– Петух, конечно, не курица, – сказал инвалид. – Но его тоже сожрать можно. Боюсь, как бы саксонцы нас в этом не упредили!
Миних нетерпеливо взмахнул фельдмаршальским жезлом.
– Штурм! – воскликнул он. – Имею повеление матушки-государыни нашей поступать с городом без жалости, крови не боясь. Предать Гданск резне и огню! Таково велено. А людишек не жалеть.
– Вот то-то, – вставил Барятинский.
– С нами бог! – упоенно продолжал Миних. – Дух великой государыни Анны Иоанновны ведет нас к славе бессмертной…
– Оно, конешно, так, – задумался Волынский. – Слава дело хорошее. И в расчетах политичных галантности не бывает. Однако штурм Гданска из Питерсбурха приятно видится, а… попробуй возьми его! Сколько солдат положим? А за што – спросит солдат у меня. За то, что поляки худо короля выбрали…
– Вперед… хоть на карачках! – закричал инвалид Карл Бирен, карафины к себе двигая. – Нас ждет слава бессмертная!
– А ты, Карлушка, совсем дурак, – ответил ему Барятинский.
Урод выхватил шпагу, она молнией блеснула над столом. Но Миних ударом жезла своего выбил шпагу из рук инвалида, и, тонко звякнув, она отлетела прочь, ткани шатра разрывая.
– Петр Петрович, – сказал Миних, – а ты молчишь?
– Молчу, – ответил Ласси, – ибо от крика устал, фельдмаршал. Ты пушку Гагельсберга все равно не перекричишь. А скажу тебе так: утомив армию походом до Варшавы, теперь Питерсбурх от нее славы и побед требует? Лбом стенок шанцевых не прошибешь! От сырости местной эспантоны офицеров – ржавы, и в бою ломаются, будто палки. Солдаты, сам видел, каковы стали… Я против штурма!
– И то согласую с тобой, – поддержал его Волынский. – Штурму делать мочно, когда артиллерию морем подвезут. Когда флот из Кронштадта придет. Когда цесарцы проклятые, согласно договору, плясать перестанут да воевать возьмутся… Людишек, может, жалеть и не стоит, – заключил Волынский, – но солдата русского поберечь надо… Я сказал!
– А ты, Ванька? – Миних жезлом ткнул в Барятинского.
– А с Ваньки и спрос малый, – обиделся Барятинский. – Куды больше голосов скинется, туды и Ванька ваш кинется…
За немедленный штурм крепости выпали два голоса: самого Миниха да еще Карлушки Бирена, и эти два голоса забили честные голоса Ласси и Волынского… На следующий же день Миних послал в осажденный Гданск трубача с манифестом.
«Даю вам слово! – возвещал фельдмаршал, —что по прошествии 24 часов я уже не приму от вас капитуляции… И, согласно военным обычаям, поступлю с вами, как с неприятелями. Город ваш будет опустошен, грехи отцов будут отомщены на детях и внуках ваших, и кровь невинная рекой прольется рядом с кровью виновных…»
Варварский «манифест» перепечатали газеты всего мира, выставляя напоказ звериное естество России (России, а не Миниха!). Где-то далеко отсюда, под дуновением ветров, плыла эскадра французов, и Миних велел заранее выжечь огнем штранд Вейксельмюнде: французы, высадясь на берег, увидят только прах и пепел. Итак, пора на штурм… Началось! Взяли Цинкенберг, заложив на нем редуты; главная квартира перекочевала ближе к Гданску – в предместье Ора; пушки, ставленные на плоты, плыли по Висле, сметая польские батареи; русские войска в схватках отчаянных отвоевали ретраншементы Винтер-шанца и Шидлиц; пробились штыками на контрэскарпы Гданска и сели прочно меж ворот Гагельсбергских…
Миних, стоя в клубах дыма, бахвалился удачами:
– Генерал Ласси, вы поняли – как надо воевать?
– Эдак-то и я умею, коли крови людской не жалеть.
– Кровь – не деньги, ее жалеть не надобно…
Полуголые солдаты копали люнеты. Противным слизнем сошлепывалась с лопат земля – сочная, червивая. Петербург торопил Миниха, возбуждая в нем ревность к славе. Ночью Волынский выглотал полную чашку вудки, куснул хлебца, с бранью выдернул шпагу долой:
– Пошли! Раненых подбирать, а мертвых не надо…
И повел колонну на штурм форта Шотланд, где мясо, вино, порох, ядра… Босые люди в разодранных мундирах, крича и падая, бежали за ним. Артемий Петрович шагал широко, взмахивая тонким клинком, и две пули тупо расплющились об его стальной панцирь.
– Езус Мария! – кричали поляки. – За убиты естем!
– Святый Микола, не выдавай нас! – горланили русские…
В схватках на люнетах трещали багинеты солдат. Волынский дрался на сыпучем эскарпе, пока в руке не остался один эфес. В смерть свою он не верил и не боялся ее. «Умру, но токмо не теперь!» – думалось ему в битве, и после боя долго и брезгливо чистился…
С воем, источая гул в поднебесье, волоча за собой хвосты огня, словно кометы, плыли на город русские ядра. В эти дни Артемий Петрович сочинял письма противу Миниха, сообщал в столицу о реках крови, об отчаянном изнурении солдат…
Однажды среди ночи его разбудили – вызывал Миних.
– Зложелательство ваше, – сказал фельдмаршал, – выше меры сил моих. Доколе терпение мое испытывать клеветой станете?
Волынский разругался с Минихом и пошел к врачам полковым, прося «диплома» о болезни причинной. «Диплом» врачи ему выдали:
«Имеет болезнь авъфекъцию ипохондрика, и понеже в оной болезни многие приключаются сипътоми в воздыхании, временем имеет респуряцию несвободною, и хотя в пище имеет охоту, однакож, по принятии оной пищи, в животе слышит немалую тягость и ворчание…»
С таким «дипломом» – ложись и помирай. Волынский был здоров как бык. А эти болваны написали такое, что и правда заболел.
– У меня, – жаловался повсюду, – респуряция несвободна. Что такое респуряция – убей бог! – не ведаю. Но и сам чувствую, что несвободным часто бываю… Оттого и лечиться ехать надобно!
Миних его отпустил, и Волынский укатил в Петербург, навстречу новым взлетам карьерным. А фельдмаршал, озлобленный изветами и попреками царицы, стал готовить войска к часу смертному, – теперь перед ними возвышался знаменитый форт Гагельсберг.
28 апреля 1734 года (ровно в полночь) «со всевозможным мужеством» русские солдаты тремя колоннами свалились в глубокий ров. Нахрапом взяли польскую батарею из семи пушек. Ура! Они уже на валу… И тут их накрыло огнем. Мужество осаждающих разбилось о мужество осажденных. Русские с вала не ушли. Мертвые, осыпая груды песка, съезжали в глубокий ров. Живые падали на мертвых. Мертвецы закрывали живых.
Миних повернулся к своему штабу:
– Господа офицеры, вас учить не надо… Вперед!
Все офицеры штаба, как один, пали на валу замертво. Прошел час. Теперь войска было не стронуть: ни вперед, ни назад. Второй час! Ров уже доверху наполнился телами. Третий час…
Медленно розовел восток – со стороны России.
– Теперь, – сказал Ласси, – пойду вперед я! Не ради славы, а ради спасения тех, кто еще жив…
Ласси солдаты уважали, и генерал знал, что его послушаются. Не сгибаясь под пулями (в руке опущенной – шпага), Ласси уходил по холмам – маленький и беззащитный, ветер Балтики сорвал с головы парик, трепал седые волосы генерала… Храбрецам везет: Ласси сумел дойти до вала живым.
– Робяты! – сказал он просто. – Выбора нам не стало. Пришел час стыдный, но зато нужный – необходимо назад повернуть!
Рога протрубили отход печальный, ретираду постыдную. Две тысячи человек остались во рву; живые там еще ползали среди мертвых. А над ними, глухо и слепо, стояли стены Гагельсберга! Беда не приходит одна: под утро с моря подошла французская эскадра…
– Бог не с нами! – сказал Миних и отказался от завтрака.
Французы сбросили с кораблей десант. Мушкетеры сошли на топкий берег, под их ботфортами колыхались болотные кочки. Предместья штранда Вейксельмюнде были заранее выжжены – прах и пепел. Крепость была хорошо видна французам, но до нее надо было еще дойти. Бригадир Лаперуз решил, что это ни к чему. Французы сели обратно на свои корабли, с миром отплыли в Копенгаген…
– С нами бог! – ободрился Миних, плотно пообедав. – Жаль, что они шли при звуках моего великого имени… Очень жаль! Сибирь нуждается в даровых руках для извлечения руд драгоценных…
* * *
Людовик Ипполит де Бреан граф Плело – поэт, солдат, ловец птиц, ныне посол французский в Копенгагене. Он счастлив оттого, что он француз; в развратный век он сохранил любовь к жене, в идиллиях воспев свою к ней страсть… Над башнями древнего Копенгагена всходило солнце, юная жена еще дремала в тени алькова, когда Плело растворил окна. Прекрасно море, плещущее у замка Эльсинор! Но… что это такое?
Заходят в гавань корабли – шестнадцать кораблей под флагами с бурбонскими лилиями. Этого не может быть!
Граф Плело встретился с бригадиром Ламот де Лаперузом:
– Если Гданск не взят, то как посмели вы вернуться?
– Болота там, все выжжено на взморье… Не пройти.
– Флаг Франции, – отвечал Плело, – впервые за всю историю мира показался в морях Европы северной… Зачем? Чтобы, насмешив русских, тут же бежать в страхе обратно? Ни слова больше, бригадир. Сейчас же поднимайте якоря – плывем обратно мы, под Гданск!
Нарочного послал в посольство с запискою к жене, она ответила ему тоже запиской: «Я обожаю вас, любимый мой, и буду обожать всегда». Вот прекрасные слова прекрасной женщины!.. Королю он отправил эстафет. «Стыд и позор, – писал Плело в Версаль, – могут быть стерты победой или кровью. Победить или умереть!»
Корабли уже выбирали якоря…
В погожий майский день, под солнцем ослепляющим, когда цвели на берегу ромашки, эскадра Франции опять вошла в устье Вислы, и три полка – Блезуа, Ламарш и Перигор – вновь ступили на выжженную землю штранда Вейксельмюнде. Плело обнажил шпагу поэта и дипломата. Розовый кафтан в сиреневых кружевах раздуло ветром…
Взбежав на холм, поросший вереском, взывал он к совести французов:
– Честь! Доблесть! Слава! Бессмертие! Король! Франция!
Полки тронулись. Туфли графа Плело, сверкая бриллиантами, месили грязь болот приморских. За ним шагали, тяжко и решительно, три тысячи королевских мушкетеров. Звенели панцири, сверкала сталь и бронза боевая. Гремели рукавицы жесткие, пузырями топорщились красные штаны.
За ними сочно и неистово гремел прибой…
Корабли эскадры жгли на марсах сигнальные огни, призывая жителей Гданска выступить из фортов. Воздев рога, трубили трубачи. Они бодрили души слабых и насыщали смелых жаждой подвигов. Уже видны за лесом ретраншементы русские, но… тишина. Какая тишина царит над миром! Как он чудесен, этот мир воздушный, и запах с моря перемешан с запахом цветов весенних. И первая пчела, летя за медом, жужжит над головой, счастлива трудолюбием своим.
Тра-та-та-та! – стучат барабаны. Ву-у… ву-у – нехорошо завывают горны. Идут мушкетеры, хваленые мушкетеры, которым сам черт не страшен. А впереди – изящный, словно мальчик, граф Плело – поэт, и птиц ловец, и счастья баловень привычный.
Ретраншементы рядом… в сорока шагах. Какая тишина!..
– Выходим к первой линии, – подсказал Лаперуз.
Грянул залп, насыщенный пулями. Вперед, мушкетеры!
Истекая кровью, во вдохновенье боя, граф Плело провел войска через первую линию. Осталась – вторая, и он воскликнул страстно:
– О славный Блезуа! О доблестный Ламарш! И ты, полк Перигорский, знамена которого прославлены храбростью… Умрем за короля!
Три раза бежали французы от русских, и граф Плело трижды возвращал их в атаку. Потом шагнул в завесу дыма едкого и растворился в нем – так, будто никогда и не было его на свете. Французы в ужасе бежали снова к штранду, где качались паруса их кораблей. На песчаных пляжах Вейксельмюнде, окруженные топкими болотами, они провели ночь, пока птицы не разбудили их…
Рассвет вставал над морем – свеж и розов. Со стороны русской вдруг забубнили барабаны, потом заплакали русские флейты и гобои полков армейских. К морю спускалась мрачная процессия. Русские солдаты, головы опустив, под музыку войны, терзающую души, несли тяжелый гроб, наскоро сколоченный за ночь… Французы не стреляли, завороженные. А русские шагали мерно, придавленные гробом, который плавно качался на их плечах. Впереди – офицер с обнаженным эспантоном, клинок обвит был лентой черной, и черный флер печально реял над шляпой офицера. Дойдя до лагеря французов, солдаты русские гроб опустили бережно на землю. А офицер сказал:
– Смелые французы! Мы, русские, восхищены мужеством вашим… Вы отлично сражались вчера, и сегодня примите выраженье восторга нашего перед лицом противника, в бою достойного!
В гробу, осыпанный весенними ромашками, покоился Плело.
(«Я обожаю вас, любимый мой, и буду обожать всегда…»)
* * *
Что же он натворил, этот поэт? По его вине произошло событие историческое: впервые французы встретились с русскими на поле чести бранной, чести национальной. Мужество графа Плело было мужеством не солдата, а поэта. Как он писал стихи – с наскока и по случаю, так и в войну вошел – наскоком и случайно. Их было как бы два графа Плело: один увлекал за собой мушкетеров короля, а другой шагал с ним рядом, восхищенный собственным мужеством.
Порыв отчаяния и гордости – порыв поэта, но не солдата.
Шестнадцать ран на теле – как венок сонетов на могилу.
Венок из славянских ромашек на груди его, и слава воина, которой суждено пережить славу поэтическую… Прощайте, Плело!
Европа очень долго говорила о нем. Говорила и Анна Иоанновна. Велела она портрет его сыскать и у себя в спальне повесила. Теперь, когда она грешила с Биреном, то смотрели на нее две парсуны из углов разных. Тимофей Архипыч – юродивый из села Измайловского, бородой заросший, весь в веригах («Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич!»). А из другого угла спальни взирал, возвышенный и тонкий, поэт и баловень Версаля – граф де Бреан Плело…
Осада Гданска продолжалась. А пока русские солдаты умирали за престол польский для Августа III, он весело кутил на лейпцигской ярмарке. Сейчас он занимался тем, что скупал на ярмарке ненужные ему безделушки. И ни о чем больше не думал.
Только время от времени король спрашивал:
– Брюль, а есть ли у меня деньги?
– Полно! – отвечал Брюль, ставший его любимцем…