Глава двенадцатая
Ах, что за дни были над Флоренцией! Сочные, золотистые…
Карета плавно вкатилась на мост Понте-Веккио, и сразу потухло солнце: из-под арки прохладной щелью врубилась улица Уффици в древние камни. А в конце ее, на ярко-синем мареве итальянского неба, вздыбилась башня Палаццо-Веккио. И так тонко, и так протяжно пел камень… Хорошо! Сытые кони развернули карету. Вот и Лоджия… Дверцы распахнулись – длинная нога в дешевом чулке нащупала под собой горячий камень двора. Потом – трость, и локти острые (в штопках). И вот он сам: князь Михайла Голицын.
– Почтенный форестир, – склонился мессер Гижиолли. – Великий дож Флоренции, Джиованни Медичи, готовы дать вам аудиенцию прощальную… Вас ждут, князь Микаэль!
Гость был крепок и грубоват. Из коротких рукавов торчали широкопалые руки. На голове – берет священника. Мимо «Персея» Челлини, мимо «Сабинянок», мимо цветников и пушистых львят, забегавших перед человеком, играя, он шел через двор Лоджии, стуча башмаками по раскаленным плитам. И мессер Гижиолли видел, следуя за ним, стоптанные каблуки гостя из Московии.
Пять дверей сразу – в которую идти?
– В эту? – вскинулась трость Голицына.
Но мессер распахнул совсем другую, узкую, и московит, крепко выдохнув запах чесноку, протиснулся в нее широкой грудью. Брызнуло солнцем откуда-то сверху, через узорчатые стекла, и блекло засветились россыпи старинных майолик.
Д о ж… и князь Голицын поклонился низко и учтиво:
– Великий дюк, по случаю отъезда на родину, счастлив буду откланяться вашей светлости…
Джиованни Гасто (последний из рода Медичи) даже не поднял глаз. Рано состарившийся дегенерат, он умирал, хилый и мерзкий. Говорил за него мессер Гижиолли, нарочито громко:
– Вы не первый из русских, кто бывал во Флоренции, и дож рад выразить вам внимание. Флоренция не забывает, что здесь расцветилась кисть русского художника Ивана Никитина, который стал знаменит в отечестве своем. И, счастие имея писать царя Петра живым, он, по слухам, до нас дошедшим, изобразил его на ложе смерти… Но вы, принц Микаэль, кажется, покинули Сорбонну?
– Да, – отвечал Михайла Голицын, – я прошел науки в Сорбонне, в нашем семействе не любят неучености!
Медичи зябко пошевелил пальцами в теплых перчатках.
– Россия, – продолжал мессер, – дала титул Великого покойному царю Петру. Но Европа предвосхитила Россию, присвоив титул Великого, задолго до Петра, князю Василию Голицыну, который пострадал за пристрастие к царевне Софье… Дож любопытствует: «Кем он приходится вам, принц Микаэль?»
– Это мой родной дед, – ответил Михайла Алексеевич. – Вместе с ним я отбывал наказание в странах полуночных, после чего служил матросом на галерах балтийских…
Гижиолли склонился к уху Медичи:
– Русский принц был гребцом на галерах. Внук Великого Голицына был каторжником, а сейчас он окончил Сорбонну…
Неслышно ступая по коврам, вошла черная пантера и, гибко стегая воздух хвостом, подошла к московиту. Широкое скуластое лицо Голицына не дрогнуло. Пантера обнюхала колени князя и легла с ним рядом, доверчивая. Михаил Алексеевич заговорил вновь:
– Весьма сожалею о своем отъезде, ибо не все успел осмотреть, не всем еще восхитился… Помнится мне, что именно здесь, во Флоренции, греческая церковь воссоединилась с латинскою!
Мессер велел принести древнюю книгу:
– Вот протоколы Флорентийского собора, открытого папою священным Евгением Четвертым… Переверните же страницу – вы видите, принц Микаэль? Вот, вот и вот… И так без конца!
Среди кованых латинских строк пестрели крючки русских подписей: Исидора – Марка – Авраамия… Голицын наклонился и с чувством поцеловал раскрытую страницу.
– Не желаете ли и вы, принц Микаэль, следовать истинной вере?..
Пантера не спеша вылизывала серебристый длинный хвост.
– Я давно далек от схизмы, – сознался князь. – И туфлю папы римского уже целовал… Но вступление на русский престол Анны Иоанновны вряд ли поможет делам унии. Ибо царица эта предана ханжеству, и Сорбонне можно опасаться за аббата Жюббе-Лакура, что ныне на Москве пребывает…
Книга в руках Гижиолли закрылась громко, словно ударила пушка; дож вдруг очнулся и сказал внятно:
– Копию с протоколов собора Флорентийского мы вам доставим. И пусть она пробудит в русских чувство истины. А сейчас, мессер, вручите гостю нашему подарки…
Гижиолли перенял от дожа шкатулку, протянул ее Голицыну:
– Вам в память о Флоренции: здесь вы найдете запас лекарств на все случаи жизни. Толченый бивень носорога необходим воину, чтобы укрепить сломанную кость. А печень зайца вернет вам в старости печальной сладость общения с женщиной… Примите же в знак того уважения, какое Европа испытывает к вашему гуманному, великому и достойному деду, пострадавшему от зависти тирана!
Голицын поклонился. Пантера пружинисто вскочила и проводила его через весь двор до самых ворот… В лицо опять брызнуло солнце!
* * *
Вместе с дворовым человеком своим князь Голицын, путешествуя, наблюдал многие забавы республиканские. Видел, как девицы венецианские в масках карнавальных без стыда грешили. Бывал в операх, кои в первом часу ночи начинались, а кончали петь на рассвете. Наблюдал, как собаками меделянскими травили быков себе на забаву. А еще глазел из окошка, как господа сенаторы весело играли в кожаный мяч, воздухом надутый. Для того у них были в руках сетки, вроде решета. И теми сетками они по мячу били. Казалось, что жизнь людей этих – сплошь красочный, безмятежный праздник.
После чего слуге Флегонту говорил князь Михайла:
– Ты смотри, Флегонт, как люди живут! Ни в чем один другого не зазирают, и ни от кого страху никто не терпит. Всяк делает по своей воле, и живут оттого в покое, без обид горьких. И тягостей податных не имеют, как в России у нас! Мнится мне: кабы церковь нашу варварскую сочетать с римскою – то и у нас на Руси таково же ласково бы стало…
На что отвечал ему Флегонт – сумрачно:
– Охти, барин! Хотя бы годок так пожить…
Последний визит перед отъездом на родину. Томазо Реди, секретарь Академии искусств изящных, встретил Голицына приветливо.
– Ах, Россия! – сказал он. – Зачем я устрашился тогда бурных морей и снегов русских? Ваш царь Петр не однажды звал меня, чтобы я кистью своей украсил Академию художеств на берегах Невы!
– Такой Академии у нас нету, – отвечал Голицын.
– Разве? – удивился Реди. – Но я сам читал проект этой Академии, сочиненный русским ученым Авраамовым… Навестите, князь, – трогательно попросил старый художник, – учеников моих в Москве: Ивана и Романа Никитиных-братьев! Я изнемог от жизни и плохо помню их юные лица… Увы, как мало мы наслышаны о России, и только беглецы с галер турецких иногда являются у нас – дики, торопливы, спешащи на родину, которой они не забыли, к веслам прикованны…
В локанде, куда вернулся Голицын, его ждал ужин на столе, уже простывший. Две тонкие свечи оплывали воском – на серебро посуды, на лист бумаги, исписанный коряво («Добросердечный господине!» – так начиналось это письмо).
– Флегонт, – позвал Михайла Алексеевич. – Где ты?
Никто не отозвался, и Голицын прочитал письмо:
«Добросердечный господине, изведал я от вас грамоты понимание и деликатность души вашей. За то остаюсь, раб ваш нижайший Флегонт, что урожден был родителями в селе Сыромятни провинции Суздальской. А ныне, как вы на Москву отбыть изволите, то капросы и картуши разные уложил я в порядке. Прошу сердца не иметь на меня, что оставляю вас навеки. Аминь! И господине вы добрый, а город здесь свободный, и мастерство какое получу, и девку флоренскую для брачного согласия уже на дворе амбасадора высмотрел. И тако, господине мой, простите раба Флегонта, а родителев моих престарелых, что на вашем дворе московском живут, прошу не обижать за мое оставление вашей высокородной особы».
Не верилось – и Голицын снова воззвал во тьму локанды:
– Флегонт! Чудило гороховое, да явись же ты…
Но вместо раба, бежавшего лукаво, явились на пороге комнат, словно духи, две тени в черном. Голицын поднял свечу, вглядываясь в потемки, и талый воск струился по руке, капал на черные кружева его камзола.
– Кто вы… сударыни? – спросил Голицын.
Перед ним – две женщины: старуха гречанка, и еще одна тень, тоненькая, вся до бровей закутанная. Не угадать – какова, лишь дыхание колыхало над губами тонкую косынку. Старуха вдруг выступила вперед из мрака – с улыбкой жуткой.
– Русский форестир знатен и богат… О нет, – сказала она, – к чему спорить? Все русские щедры и не знают счет золоту… Я привела вам для радости девственницу, какой цены нет. Всего за десять цехинов…
– Нет! – отказался Голицын. – Я дважды вдов, у меня на Москве внуки, и то недостойно мне тайным блудом грешить. И цехинов лишних у меня не имеется!
Старуха оглядела стол и серебро на нем:
– Пусть красавица украсит ваш ужин…
И вдруг – из-под косынки – голос, слабый:
– Оставьте меня, сударь, у себя. Иначе я проведу ночь в казармах, где грубые супрокомито с галер Венеции… Сжальтесь!
Голицын вдруг подумал о Флегонте: «Куда бежал? Республика – то верно, но рабство и здесь ужасно… О боже, боже!»
– Возьми, – сказал старухе, раскрывая кошелек.
Дуэнья удалилась, и тогда из-под косынки снова вздохнула чья-то затравленная душа:
– Меня вы можете звать Бьянкой. Я так вам благодарна, добрый форестир… Спасибо, что избавили от грубости людской!
Михаил Алексеевич стал хмур. Пересчитал деньги – мало (едва до России доехать). И верный Флегонт бежал из рабства русского в рабство чужое. Его было жалко, а теперь вот… «Расход, – подумал князь, – нечаянный мне выпал… Да и на што мне это?»
Он отцепил кружева от камзола, чтобы не запачкать их. Раскинув локти по столу, Голицын наклонил кувшин, вино разливая:
– Ночи холодные, а здесь не Россия – печей топить не принято. Вот вам вино, согрейтесь… И вот – рыба! Я не богат, как решила обо мне ваша дуэнья, и ужин мой скромен…
Бьянка упала перед ним на колени, прорвалось первое рыдание:
– Возьмите меня с собой, форестир! Я одинока здесь. Не сегодня, так завтра меня продадут в Алжир пиратский… Я изнемогла от грехов людских, а мне всего шестнадцать лет… О нет, – пылко убеждала она, – не думайте обо мне дурно. Я не хочу быть русской княгиней. Я согласна быть вашей рабыней…
– Да русский раб – не флорентийский раб! – сказал Михайла Алексеевич и отвел от лица ее косынку: плакали глаза синие-синие, а волосы до того были рыжи, что казались красными при отблеске свечей; и мелкие веснушки на носу точеном… Стало жаль такой красоты! – Встаньте же, сударыня, – сказал Голицын, – не могу я губить души вашей. И нам, князьям, тяжко на Руси, каково же вам станется?
– Согласна я, – отвечала Бьянка. – На все согласна: стирать белье и мыть посуду. Но только увезите меня отсюда…
Князь Голицын был силен (смолоду матрос да в кузницах немало поработал); нагнулся он и, подняв Бьянку, посадил ее рядом:
– Дитя мое… спасибо вам! За то, что поверили мне.
– Вы не обидите меня… я знаю.
– Конечно нет. Грешно обижать сирых и слабых. Но как же я возьму вас с собою? Россия – веры греческой, вы – веры католической. Как совместить сие – не ведаю. И оттого смущаюсь…
Бьянка подняла бокал с вином. Пила с закрытыми глазами, а из-под ресниц ее срывались слезы: одна… другая… третья…
– Вы попросили меня выпить, и вот бокал пуст! Князь Микаэль, я уже начала служение вам… Преданно и верно!
Михайла Алексеевич спустился во двор локанды. У сонной прислуги разменял цехины на мелкие павлы, чтобы удобнее было в дороге, велел зажечь факелы и донести багаж до пристани… Рассвет открыл долину Арно; мутная и коричневая, река текла средь виноградников и древних башен. Доплыли до Пизы, откуда каналами прибыли в Ливорно. Италия скоро выпустила за свои рубежи двух странных людей – русского князя, целовавшего туфлю папы, и его слугу… Арсения Квартано!
В Женеве Голицын и Квартано уже спали на одной постели. Слуга и господин. Валялось на полу разбросанное белье, но женских юбок не было. Бьянка ехала в Россию под видом мужчины. Со шпагой на боку, как «свободный гражданин Флорентийской республики».
Так вернулся Голицын в Россию, где его ждал «Ледяной дом», а в этом доме – свадьба с грязной калмычкой Бужениновой.
* * *
Аббат Жюббе-Лакур нюхал воздух московский…
Дурно пахло! Тревогой. Сыском. Разоблачением.
Герцог де Лириа покинул Россию, и теперь дипломатический пас аббату никто не подписывал. Кто же теперь аббат Жюббе? Лишь воспитатель детей прекрасной Ирины Долгорукой, на род которых выпали гонения великие. Жюббе чувствовал себя на Москве, как голый человек среди людей одетых. И укрыться нечем! Защитников не стало: князь Василий Лукич – на Соловках, а Кантемир – в Лондоне… «Итак, все кончено. Но, проживи Петр Второй еще немного, и дети церкви восточной имели бы своим ключарем папу римского!»
Легкий шорох за спиной – Жюббе обернулся: перед ним стояла стройная княгиня Ирина, красавица уже в летах.
– Фратр, – прошептала она, – хотите вина?
Жюббе тронул женщину за локоть, привлек ее к себе. Упругая грудь выскочила из-под лифа, и княгиня прикрыла ее ладонью, блеснувшей перстнями. Узкими жадными глазами аббат смотрел, как женщина оправляет лиф платья…
– Рим, – произнес потом он тихо, – не оставит заблудших овец человеческого стада. Мы еще вернемся на Москву…
– Значит, – спросила княгиня Ирина, – вы уезжаете?
– Будем считать, что меня изгоняют.
– А я? Мужа моего сослали, – сказала женщина спокойно (без жалости к мужу). – Долгорукие страдают. Меня спасло, что я урождена княжной Голицыной. Но скоро примутся и за мою фамилию.
– В опасности вам следует отречься от веры истинной…
– Как? Мне, матери детей уже взрослых, раздеться в церкви при народе и снова лезть в купель? У меня язык не повернется, чтоб выговорить клятву отречения.
– Он повернется… по-латыни, – спокойно произнес Жюббе.
– Чтобы никто не понял?
– Да. А отреченье вы дадите не от веры католической, а лишь от веры… лютеранской. Римский папа будет помнить, что дочь его живет среди схизматов…
– Кто-то подъехал к дому нашему, – прислушалась Ирина.
– Меня здесь нет, – сказал Жюббе, вставая.
– Не уходите. На этот раз вам нечего бояться: это мой сородич – князь Микаэль Голицын…
Жюббе, успокоенный, снова опустился в кресла.
– Оставьте нас одних, – посоветовал он женщине.
Шаги – словно удары. Взвизгнула дверь, и вот он – Голицын.
– Аве Мария, – сказал Михайла Алексеевич.
– Аме-е-ен, – пропел Жюббе, знак тайный сделав, как брат брату во Христе: двумя пальцами, едва заметный.
Голицын знака того от аббата не принял и плотно сел.
– У меня, – сказал напряженно, – до вас личное дело.
– Дел не приму. Но слова ваши выслушаю.
– Проездом через Краков я венчан был по обряду истинной веры с гражданкой Флорентийской республики… Вы слышите?
– Да, слышу. Но я лишь труп, который начальство поворачивает в гробу господнем, как ему угодно. Я слышу, но… не слышу!
– Фратр! – с укоризной произнес Голицын. – Я не прошу вас о спасении моем. Но молодую женщину, впавшую в невольное рабство, благодаря любви ко мне, вы должны спасти. Не забывайте, что времена могут перемениться: я еще пригожусь истинной церкви.
– Я могу сделать для вашей жены лишь одно: упрятать ее в доме Гваскони, где, надеюсь, ее не посмеют тронуть…
Голицын шагнул к дверям и вывел из сеней стройного рыжеволосого юношу со шпагой на боку.
– Бьянка, – сказал, – из рабства флорентийского ты перешла в рабство русское… Прости! Вот этот отец отвезет тебя в убежище. Иногда мы будем видеться с тобою. Но тайно…
Грустно пожилому Михайле Голицыну возвращаться домой в одиночество свое. Двух жен уже потерял, счастья с ними не повидав. Теперь дочь его Елена, пока он в нетях зарубежных пребывал, нашла себе дурака в мужья – графа Алешку Апраксина. Пьет зять, дурачится и дворню обижает. Трудная жизнь у Михайлы Алексеевича: лишь к сорока годам из службы вырвался, учиться поехал… А зачем учился? К чему знания приложить?
– Алешка! – кричал князь на зятя своего. – Перестань юродствовать, все едино тебе Балакирева не перешутить.
– Ай, переплюну? – спросил граф Апраксин. – Шутам ныне хорошо живется при дворе. Будто генералы жалованье имеют…
В один из дней Голицын велел везти себя на Тверскую в дом, что в приходе церкви Ильи-пророка. Долго стучал он башмаком в ворота. Заливались внутри усадьбы собаки.
– Откройте же, люди! Я человек, худа не ищущий…
В щелку глядел чей-то глаз – опасливый. Открыл офицер.
– Живописные мастера, Никиты-братья, Иван да Роман по отцу Ивановы, – спросил Голицын, – здесь ли проживают? Имею до них слова приветные от маэстро Томазо Реди из Флоренции!
– Позвольте записать, – сказал офицер, книгу доставая. – Велено всех, кто нужду в Никитиных иметь станет, записывать по форме. Потому как Никитины взяты намедни…
– Куды взяты-то?
– В застенок пытошный. По делу государеву…
Записали фискально: и Голицына (майора) и Томазо Реди (маэстро). Вспомнилось тут ярчайшее солнце над Флоренцией… Голову низко пригнув, плечи сбычив, Голицын шагал к лошадям.
«Надежда России… надежда искусства российского, – размышлял князь. – Разве можно палитры их в огонь пытошный бросать? О Русь, Русь, Русь… до чего же печальна ты!»
* * *
Но палитры живописцев уже сгорели в огне. Их бросил в пламя просвещенный деспот – Феофан Прокопович.