Книга: Невская битва. Солнце земли русской
Назад: Глава шестая ПО БЛАГОСЛОВЕНИЮ СПИРИДОНА
Дальше: Глава девятнадцатая ГОРЕ БИРГЕРА

Глава двенадцатая
СВЕТЛАЯ НОЧЬ

Солнце садилось за мироколицу, играя последними лучами по округлым персям холеных белотелых облаков. День Стефана Савваита и Архангела Гавриила прошел сухо и тепло, а значит, по приметам, вся осень таковою быть обещалась. Раб Божий Филипп стоял на высоком холме и молился Богу, чтобы привел поскорее сюда войска князя Александра и послал им легкую победу над свейскими полчищами. С холма ему хорошо был виден в отдалении весь стан свеев на обоих берегах Невы, высокий шатер Биргера с золоченой макушкой и стяги Улофа Фаси в захваченном им родном селе Филиппа. Всех родственников его захватчики либо изгнали, либо заставили себе прислуживать. Жен и дочерей ижорских себе в потребу пустили, не считаясь ни с ранним возрастом, ни со святостью замужества. И это при том, что стараниями Филиппа многие успели принять Крещение, и почти все перестали совершать жертвы языческим богам. Но для свеев они все равно оставались язычниками, ибо римляне не признавали Православие христианской верой.
Раньше его звали Пилися Пельгунен, но в святом Крещении вместо ижорского имени Пилися он принял имя святого апостола Филиппа, которое означало в переводе с греческого языка «любящий коней». Впрочем, ижорцы так и продолжали по старой привычке звать его Пилисей, а русичи называли кто Пельгуем, кто Пельгусием, кто Пельгусей. А ему всяко нравилось. У них и отец князя Александра в крещении Феодор, а все равно чаще именуют его славянским именем Ярослав. А вот, скажем, в книгах святый Град именуется Иерусалим, а русичи его на свой лад в речи называют проще — Русалим, словно он русский город.
Русские книги он в последние годы читал и читал, по многу раз перечитывал, радуясь, что из этих жучков и козявочек, именуемых буквами, можно складывать города и страны, людей, птиц и зверей, а главное, что эти люди, птицы и звери оживают, ходят, летают, скачут, прыгают, совершают великие подвиги, говорят, поют, молятся, дышат. Вот и сейчас при нем, кроме молитвослова, был изборник, содержащий поучение Владимира Мономаха и сказание о Борисе и Глебе. Усердно помолившись, Пельгусий удобно расположился под камнем и достал заветную книжицу. Он загадал так: прочту немного, погляжу окрест, еще почитаю, еще погляжу, и так — покуда глаза не устанут. Небо было чистое, и ночь обещала быть сегодня белой. Далеко на другом холме сидел его сын Руухутто, в крещении Роман. По уговору, если свеи начнут движение и станут сниматься со своего стана, Пельгуй должен был разжечь дымный костер. Увидев его, Роман сделает то же, и так на всех холмах до самого озера, и, если там появятся ладьи Александра, князь будет предупрежден о движении свеев. Если же, наоборот, там увидят приближение Александровых стругов, дымовая весть оттуда дойдет до Филиппа.
«Господи, благослови, Отче. Род праведных благословится, рече Пророк, и семя их в благословении будет», — приступил Пельгуй к чтению сказания о Борисе и Глебе. Он взглянул на свейский стан. Там проклятые грабители, насытившись и напившись, пели песни, радуясь, что много есть еще чего пограбить в окрестных ижорских селеньях. «Да не будет семя ваше в благословении, ибо неправедное творите!» — даром что не вслух поразмыслил ижорец. Солнце уже почти совсем скрылось за окоем. Птичий гомон делался все тише и тише, и оттого свейское пение доносилось отчетливее.
«Сице убо бысть малым прежде сих лет. Сущу самодержцу всей Рускыя земли князю Володимеру, сыну Святославлю, внуку же Игореву, иже и святым Крещением просвети всю землю Рускую». Приятно было подумать о Владимире, который столько же, как и Пельгуй, блуждал во тьме язычества, а потом просветлен бысть сам и всю Русь просветил светом Православной веры. Послезавтра ожидался день его памяти, выпадавший на воскресенье. Сподобит Бог — в сей день битве быть. Помоги, Господи и святый Владимире, князю Александру!
Солнце полностью ушло за небосклон, полная луна встала на небе, набело высветляя ночь. Пельгуся продолжал читать книгу, медленно, сопровождая каждое слово своими личными размышлениями. Ему было хорошо. Тревога истекших трех дней, связанная с пришествием свеев, вдруг куда-то исчезла, сделалось покойно и надежно, будто кто-то уже сказал ему: не бойся, посрамлены будут бесчинные гости.
Ах вот оно, оказывается, как! Не знал Филипп до сих пор, что Святополк Окаянный не родным братом был Борису и Глебу. Вот только тут, в книге, прочитал. Оказывается, Владимир-то грекиню себе в жены взял от Ярополка, и она от Ярополка уже непраздна была. «Тем и не любляше его Володимир, акы не от себе ему сущю». Вот оно что! Он нелюбок был в семье. Его бы пожалеть впору, кабы не такие злодейства, каковые он учинил, когда вырос.
А Борис и Глеб, стало быть, от болгарыни рождены были. Может быть, даже близнята, как младшие Филипповы сыны, Урта и Охто, в Крещении так же и названные — Борисом и Глебом. Слава Богу, жена успела вовремя увезти их подальше отсюда, в Кандакопшу. Смешно видеть полностью одинаковых, так и растут — неразличные и неразлучные, скоро десять лет им исполнится. Если Александр не одолеет Биргера и Улофа, придется и дальше Кандакопши бежать.
«Посади убо сего окаянного Святополка в Пиньске на княженьи, а Ярослава — в Новегороде, а Бориса — в Ростове, а Глеба — в Муроме». Не лишил ведь его отчины, дал Пинск, хоть и не родной он ему сын был. Разве плохо? Сиди себе да княжествуй в Пинске. Хороший город, большой. Здесь сидишь в ижорском селе, не таком богатом, и то хорошо, лучшего и не надобно, а ему Пинска мало было! Вот ведь, какой хищник! А сии свеи? Чего им дома не сидится? Нет, гляньте на них, приперлись!..
Светлая полнолунная ночь покрылась тишиной. Даже пьяные свеи умолкли, повалившись у своих костров и в шатрах. Младший брат Пельгусия, Анто, до сих пор противящийся Крещению, спал внизу под холмом. Он сегодня днем бодрствовал, покуда отдыхал Пельгуй. Утром сменит старшего брата, когда того сморит сон. А пока Филипп продолжал читать сказание. Дошел до того, как Борис вспоминает апостольские слова, что, если кто говорит: «Бога люблю, а брата ненавижу», тот и Бога не любит. Это правильно. Вот взять Анто — хоть и злится на него Филипп, а понимает, что рано или поздно и он придет к свету Крещения. Можно сердиться на брата своего, но не любить его нельзя.
А можно ли свеев любить? Ведь все люди в отдалении братья? Задумался Пельгуся, но вскоре понял, что вопрос сей лежит далеко за его окоемом, не дотянуться до ответа, как до ушедшего на запад солнышка. Любить их, может быть, и надо, а бить — придется!
Шла широким шагом луна по небу, быстро текла бодрая ночь Пельгуси, медленно ползло его чтение по страницам книги. Хоть и светло от луны, а все же труднее, нежели днем, разбирать буквы. Полночь уже миновала, а читатель только до убиения Бориса добрался. И чем ближе подбиралось сие убийство, тем сильнее колотилось чувствительное сердце православного ижорца. И страшно ему делалось так, будто не к сыну Владимира Красно Солнышко, а к нему самому подбирались подлые и бессердечные убийцы, посланные Святополком Окаянным — Путына, Тальц, Еловичь и Ляшко. Хуже! — не к нему, а к его сыну Руухутто, сидящему на том дальнем холме. Ведь и он, Руухутто, и Борис в Крещении одним именем наречены — оба Романы!
«И яко услыша шопот зол окрест шатра и трепетен бысть и начя слезы испущати от очею своею…» Не выдержал Пельгусий, вскочил, стал зорко смотреть на тот холм, тщетно надеясь увидеть, как там его сын Роман. Но ничего нельзя было увидеть.
Сел, стал дальше читать. Слезы потекли из глаз его, когда дошел до того места, как Борис умилился, осознав, что принимает смерть ради любви к брату, с которым не захотел воевать, а значит — ради любви к Христу Богу. «Без милости прободено бысть честное и многомилостивое тело святаго и блаженнаго страстотерпца Христова Бориса». И как Борисов отрок, угрин Георгий, не захотел покинуть господина своего, а упал на мертвое тело, и тоже пронзен был нечестивыми убийцами, раненый выскочил вон из шатра… Дальше Филипп не мог читать, слезы жалости застилали ему глаза, текли по щекам столь же обильно, как внизу под холмом река Нева несла полные воды свои. Он отложил книгу в сторону, стал смотреть на реку, пытаясь унять слезы, и какой-то неясный свет расплывчато заиграл в очах у него, все еще полных влаги. Он торопливо потер глаза, посмотрел зорко на реку и увидел вдалеке одиноко плывущий корабль. Не шнеку и не великую ладью, а всего лишь небольшой насад. Кто бы это мог быть? — всполошился Пельгуй, внимательно разглядывая, кто там сидит на кораблике.
И почему Роман не пустил дымовую весть? Из-за того, что насад одинокий?..
А главное — свет. Какой-то странный, потусторонний свет исходил от плывущего по Неве кораблика. Непонятно было, откуда сей свет исходит — огни на борту насада не горели, а что-то все же светилось в нем самом… Или он сам весь светился едва заметным сиянием?..
Пельгусий сорвался с места и стрелой полетел вниз с холма — туда, к берегу, поближе к реке. Бежал так быстро, что едва не сорвался с довольно крутого берега прямо в реку, замер над самой кучей и уже тут осторожно спустился к воде. Благо, тут стоял высокий, в половину человеческого роста, камень. За ним он и спрятался, чтобы плывущие в насаде не увидали его — так, на всякий случай, осторожность не помешает. Вдруг это какая-то неведомая подмога к свеям плывет от Невского озера.
А странный насад уже близок был. Высунувшись из-за камня, Филипп Пельгунен во все глаза смотрел на него, и в душе у него все горело и светилось — насад был призрачный, не настоящий, даже волна не шла от него по реке, хотя плыл он не по воздуху, а именно по воде, по всем законам ладейного плавания. Но сквозь него можно было различить противоположный берег! И свет… Свет точно исходил прямо от самого судна, от его парусов, а главное — от двух сидящих на носу корабля витязей в нарядных княжеских одеждах. Видно было и гребцов, напрягающих весла, но, в отличие от двух витязей, гребцы были одеты ночным мраком.
И когда насад совсем приблизился, Пельгуй отчетливо услышал голоса светлых призраков. Один из них, обнимая другого за плечо, говорил по-русски:
— Встанем напротив устья Ижоры и там будем стоять. Так батюшка повелел.
— Я знаю, Глеб, — сказал другой. — Вон уже и шатьры вражии показались. Поможем сроднику нашему одолеть блудницу римскую.
О чем они дальше говорили, Пельгусий не слышал — насад проплыл дальше, повернувшись к нему своею кормой. Не упуская его из виду, он поднялся вверх на прибрежную кручу и смотрел, как корабль-призрак дошел почти до самого устья Ижоры, как с него бросили якорь прямо напротив высокого шатра Биргера… И после этого случилось то, что заставило ижорца так и сесть на землю с широко распахнутым ртом: всё — и насад, и сидящие на нем люди — медленно, но неумолимо растаяло, растворилось, с противоположного берега пополз туман и быстро накрыл собою то место, где на якоре остановилось и исчезло чудесное видение.
Он все сидел и смотрел, смотрел в надежде снова хоть ненадолго увидеть неземное свечение, но ничего больше не видел, и могучий, непреодолимый сон вдруг навалился на него, Пельгуй хотел встать и пойти на тот холм к сыну, спросить, видел ли что-нибудь сын Роман, но вместо этого он медленно повалился в траву и тотчас уснул.

Глава тринадцатая
ЧЕРНАЯ НОЧЬ

— Сегодня пятница и тринадцатое число. Сии дни всегда самые полезные для нас. Обычно они не так часто совпадают — пятница и тринадцатое. Но этот год особенный выпал. Мало того, что он високосный, в нем уже трижды на пятницу число тринадцать свалилось — зимой в январе праздновали, весной в апреле и вот теперь летом, в июле, сегодня праздновать будем, — говорил колдун Ягорма гонцам Биргера, готовя какое-то зелье, размешивая его в ковшах.
Они снова были у него в гостях, но если Янис и понимал что-то из того, что ему говорилось, то Магнус Эклунд и Пер-Юхан Турре сидели и тупо смотрели перед собой, вообще ничего не соображая под воздействием колдовского наговора. Вряд ли они даже помнили и то, как вновь очутились в черном пристанище.
Вчера их так хорошо потчевали в Новгороде, кормили досыта и поили допьяна, что и сегодня только во второй половине дня собрались они в обратный путь на Неву, до того не хотелось покидать глупых русичей, которые известны своим излишним усердием перед иноземцами. Вот дураки — к ним приехали с объявлением войны, а они, как ни в чем не бывало, радушествуют.
Но сейчас Магнус и Пер-Юхан даже об исконной русской глупости не могли поразмыслить, ибо вообще как бы отсутствовали в этом мире. Они глядели на колдуна, как грудные дети на огонь свечи, рты их расхлябились, языки высунулись, и с них капала слюна. Янис время от времени поглядывал на своих спутников, и ему было бы смешно, если бы не было страшно. Он, как и в прошлый раз, не вполне был уверен, что выберется из колдовского логова живым. Ведь когда покидали Новгород, он вдруг решил не заезжать к Ягорме, а прямиком ехать на Неву с докладом Биргеру. Однако, чем больше удалялись от Новгорода, тем меньше становилось в голове мыслей, навалилось некое отупение, и все трое не заметили, как оказались у знакомых ворот.
И вот теперь они сидели перед колдуном в его таинственном доме и внимали темным речам. Ягорма пока еще оставался в мужском обличий — высокий моложавый старик с длинными черными волосами, пробитыми серебристо-синими седыми прядями, и Янису безумно хотелось проследить за его превращением сначала в такую же старуху, а потом — в молодую женщину.
— Знаешь ли ты, какой нынче год? — спросил Ягорма.
— Знаю, — медленно ответил Янис. — Шесть тысяч семьсот сорок восьмой от Сотворения мира.
— От Сотворения! — рассмеялся Ягорма. — Се по их летосчислению. Но по-нашему это совсем иной год. Шесть тысяч шестьсот шестьдесят шестой год Мастемы — великой крамолы, призванной восстановить в мире справедливость. И мы с тобой — одни из главных воинов Мастемы. Нам выпала великая честь истребить лучшего из сынопоклонников, ибо он — солнце в народе русском. И с того дня, как его сердце будет принесено в дар черному светоносцу, начнется сокрушительное падение главной державы Распятого. Сегодня я подарю тебе свое невесточье — вот этих двух сильных свеев. Их сила войдет в тебя, и в тебе станет как бы три человека. У меня уже все готово. Пейте.
И как в прошлый раз, он принялся поить Магнуса и Пер-Юхана каким-то колдовским пивом. Те покорно выпили, но не повалились спать, как позавчера.
— Теперь смотри. — Ягорма взял острый нож и отрезал указательный палец на правой руке Магнуса Эклунда. Кровь брызнула, но Эклунд даже бровью не повел. Колдун бросил отрезанный палец в ковш, предназначенный для Яниса, отрубил указательный палец десницы Пер-Юхана Турре и бросил его туда же. Турре тоже остался совершенно равнодушен к тому, что совершилось. Белая жидкость в ковше окрасилась кровью, стала розовой.
— Пей! — Ягорма протянул ковш Янису.
Янис взглянул на свои пальцы, мысленно попрощался с ними и стал пить.
В него вошло… Вошло нечто такое, что он никак не смог бы обозначить отчетливо. Он допил до самых пальцев, лежащих на дне, и хотел даже и их проглотить, как в прошлый раз — заячье сердце, но колдун опередил его:
— Пальцы — не надо, — и взял у Яниса ковш.
— Теперь пошли все трое за мной.
Они покорно побрели за Ягормой, Янис шел последним и смотрел, как на пол шлепаются капли крови из обеспаленных рук Эклунда и Турре. Выйдя из дома, отправились на задворки. Солнце уже село, стояла лунная ночь, вроде бы и светлая, а все равно — какая-то необъяснимо черная. Янису все время казалось, будто он растет и увеличивается в весе, а Магнус и Пер-Юхан, напротив, уменьшаются и истончаются. Он был пьян, но не так, как от хмельного пива или от крепкого ставленого меда, а на особицу пьян, почти как позавчера, и ему было жаль, что он снова не проследит за превращениями Ягормы.
Все четверо вошли в какую-то гнилую рощу и увидели колодец. Смутно припомнилось — позавчера они спускались туда и что-то кричали в бездонный зев… Подойдя, он сразу заглянул вниз. Там, глубоко, отсвечивала водная поверхность. Может быть, это другой колодец?
— Встань напротив меня, а вы, свеи, друг напротив друга, — расставил всех Ягорма. Янис глянул на него и вздрогнул — так и есть! — перед ним был уже не старик, а высокая костлявая старуха со смуглым лицом и длинными черными волосами, в которых просвечивали седые пряди.
— Когда же это случилось? — удивился он.
— Молчи! — злобно сказала старуха. — Молчи, ибо важнейший для тебя час настал. Сейчас я буду говорить со всею Мастемой!
Она положила руки поверх колодезного зева и громко возгласила:
— Анатас кух инев!
Поверхность воды в колодце вздрогнула.
— Лэамас эт оковда!
Янис отчетливо увидел, как уровень воды в колодце стал быстро понижаться.
— Рефискул эт оков!
После этого вода еще стремительнее стала проваливаться вниз, бурля и клокоча в неизмеримой глубине.
И вот уже в колодце не видно стало отражения наружного света, пасть его зияла бездонным черным мраком.
— Рефискул эва! — восторженно закатывая глаза, произнесла старуха Ягорма. — Тнатулас эт ирутиром!
«Что же это за язык? — завороженно пытался угадать Вонючка Янис. — Угорский?.. Ижорский?.. Литовский?..» Но он хорошо понимал, что это и не угорский, и не чухонский, и не литовский, а особенный демонской язык общения с бездной.
— Ро-о-о-о-о-о-о-о… — вдруг пророкотало из мрачной глубины колодца.
— Он зовет, — улыбнулась страшная старуха Янису. — Магнус Эклунд! — Она ударила по плечу Магнуса, и тот вдруг встал на каменную колодезную опалубку, замер на один-единственный миг и — прыгнул в ужасную бездну. Только меч, висящий у него на поясе, звякнул, чиркнув где-то там о стенку скважины.
— Ру-у-у-у-у-у-у… — прогудело из мрачных недр, принимая первую жертву, а уже вторая становилась на край каменной одежды колодца по приказу старухи Ягормы:
— Пер-Юхан Турре!
И точно так же, как Магнус, безропотно канул Пер-Юхан, даже и не звякнув ничем напоследок. И вновь адская яма откликнулась удовлетворенным гулом.
— Кончено с ними, — молвила Ягорма. Янис глянул ей в глаза и увидел в ведьминых очах ту же бездну. — Теперь жди.
Они стали ждать. И вот из черной скважины выхватилось что-то зеленое, стало приближаться, быстрее и быстрее, выпрыгнуло и вонзилось Янису в междубровье, вошло в него. Стало тесно в груди, тягостно, но ненадолго — вошедшее быстро распределялось по телу. И второе точно так же вылетело и вошло в него, и вновь стало невыносимо, будто целая толпа народа втиснулась тебе внутрь, гневная и неспокойная.
— Терпи! Сейчас рассядется, — сказала колдунья, видя, как плохо Вонючке Янису. — Терпи, теперь тебя — трое.
И он напрягся изо всех сил, а его все дмело и дмело изнутри невыносимо, пучило душами двух загубленных свеев, и невозможно было их исторгнуть из себя, как дурной воздух. Все внутри налилось немыслимой тяжестью.
— Свали! — показала старуха на стоящее рядом дерево. Янис ударил кулаком по стволу, и толстое дерево покорно, как Магнус и Пер-Юхан, стало валиться. Правда, оно было гниловато, ветки так и отскакивали, покуда дерево падало.
— Рефискул эт аиролг! — крикнула Ягорма в черный зев скважины. Янис глянул туда и увидел, как вода вновь поднимается из мракоточащих глубин, и в ушах у него застучало, застучало, застучало…
Как стучало и теперь, утром нового дня, когда он ехал один на своем коне, вновь покинув Ягорму и возвращаясь в стан Биргера Фольконунга и Улофа Фаси.
Было или не было все, что теперь казалось черным сном? Но вот ведь и теперь свет нового дня кажется ему не вполне светлым, а будто бы черным. Было ли, не было ли, а вот два свея, Эклунд и Турре, были при нем, а теперь их нет. И внутри у него по-прежнему тесно, будто и впрямь их души вошли в него, и трудно им разместиться в его неказистом теле.
Он ехал берегом реки Оредежи и видел лебедей, которые казались ему не вполне белыми, а скорее даже совсем черными. Солнечный свет болезненно резал ему взор, хотелось схватить это солнце рукой и бросить туда, в прошедшую ночь, в глубине которой зияла мраком бездонная скважина.
Эта ночь… Встречей с глубинами ада она только начиналась, потом же длилась бесконечно, полная таких забав и утех, которые простым смертным никогда не достанутся.
Он видел!.. Он видел, как старуха сбросила с себя одежды и стала превращаться в молодую ведьму, как восстали ее увядшие груди, как округлились изостренные колени, отвердели дряблые бедра, стал тугим обвисший живот, как разгладилась шея и лицо стало прелестным. Только седые, иссиня-серебряные пряди в длинных черных власах ведьмы не почернели, оставаясь такими же. Но все остальное преобразилось на глазах у Вонючки Яниса.
— Узнаешь ли ты меня, жену свою, отныне триединый Янис? — спросила она его.
— Узнаю! — воскликнул он, протягивая к ней свои руки.
Долгая, бесконечно долгая у них ночь была… А вот уже и кончилась, и вот он едет в одиночестве. Едет навстречу подвигу, на который послала его великая колдунья Ягорма, сказав: «Ничего не бойся! Ты победишь и привезешь мне его сердце!»
Черное озеро… Она назвала его Липогодским… Там они праздновали эту пятницу тринадцатого июля, день, когда сынопоклонники почитали своего Архангела Гавриила… А они на Черной скале у Липогодского озера играли свою окончательную свадьбу, ибо, как сказала Ягорма, в первую ночь у них была только помолвка.
Теперь он пытался вспомнить, что же было там, на Черной скале, и не мог. Лишь сладострастные обрывки… лишь вихри какие-то да отзвуки нечеловеческих, демонских песен… Разве они пили что-то, из-за чего он ничего не может отчетливо вспомнить?.. А может быть, ему все лишь примерещилось? Но где же тогда границы сна и яви? И вся жизнь его — не была ли она лишь мороком, наваждением, небылью?..
Его мучило присутствие внутри двух посторонних, лишних душ, которые просились на волю, кричали, чтобы он выпустил их, но разве он знал, как это сделать? Он мог только убить себя и таким образом освободить несчастных, но Нерон не способен был убить себя, он мог убивать только других людей, себя же ему было нестерпимо жаль.
— И я рожу от тебя того, о ком сказано в пророчествах, — сказала ему Ягорма, и это вдруг припомнилось отчетливо. Да так, что конь под Янисом задрожал и огласил окрестности испуганным ржанием. Побежал быстрее, будто его ткнули жестокими литовскими бодцами или укусил злобный овод.
За всю прошлую ночь Вонючка Янис ни разу не сомкнул глаз, и теперь ему так и хотелось рухнуть под ноги коня в придорожную траву и мигом уснуть. И только одно мешало сделать это — осознание, что вся его жизнь, включая сей новый день, — лишь сон.
Он объехал стороной ижорские селения — Вырю, за которой река ушла влево, Ерю, Сакалгу, Кандакопшу. Здесь дорога ушла немного вправо, а значит, до устья Ижоры оставалось рукой подать. Скорее бы приехать в свейский стан и все-таки лечь спать. Хорошо, что до битвы еще несколько дней, можно будет прийти в себя, освоиться с тем, что теперь в тебе не одна душа, а сразу три.
Мыслимое ли сие дело, чтобы в человеке сразу три души было? Она просто безумная, эта ведьма Ягорма. Но до чего же она хороша, когда из старухи превращается в молодую!
Бред!.. Бред какой-то!
— Бред! — крикнул Вонючка Янис как можно громче, пытаясь согнать с себя наваждение. Конь от его крика испугался еще больше и поскакал так быстро, как только мог.
Солнце не успело дойти до полуденной точки небосклона, а вдалеке уже высветилась золотая верхушка Биргеровой высокой ставки.

Глава четырнадцатая
ЛУЧШИЙ ДЕНЬ БИРГЕРА НА НЕВЕ

Четвертый день они наслаждались здесь жизнью настоящих рыцарей, захвативших отнюдь не бедную землю. Хорошо тут зажились ингерманцы, ничего не скажешь, давно их не доили должным образом. Видать, и новгородцы жируют, коли не добрались до ижорских богатых припасов. Всего оказалось вдоволь в главном селе и окрестных деревнях — и свиней, и телят, и птицы, и рыбы, и пива, и медов, и жен, и дев, и всяких прочих «лакомств». Четвертый день отъедались и обпивались оголодавшие шведы, норвеги, датчане и суоми; веселились, предвкушая грядущую легкую победу над конунгом Александром, ибо откуда ему собрать достаточное войско, чтобы противостоять такой мощной рати, если вся Гардарика разорена, изломана, сожжена нашествиями татарских полчищ, пришедших из стран Гога и Магога в наказание проклятым схизматикам, не признающим власть папы римского!
А сии ингерманцы должны так же понести суровое наказание за то, что не обратились к истинной католической римской вере, поддались соблазнам богатого Новгорода, стали креститься по канонам греческой Церкви. Жалко было бы их грабить, совестно насиловать жен и дочерей их, но и поделом вам — не соблазняйтесь впредь, а принимайте правильное Крещение — от римских истинных миссионеров!
Так рассуждал Биргер Фольконунг в сей солнечный июльский полдень, радуясь душевной гармонии, осознавая высшую справедливость всех своих деяний. За эти дни он перепробовал разных молоденьких ингерманочек, ибо для него отбирали самых лучших из тех, что можно было захватить здесь и в окрестных селениях. Их приводили в его высокий шатер, и епископ Томас стыдливо удалялся прочь, уважая рыцарские законы.
Но еще пара дней, и наступит полное пресыщение едой, питьем и женщинами. Как раз к этому времени можно будет собираться на битву с Александром, если, конечно, этот молокосос отважится прийти воевать.
— Скажи, Торкель, сколько бы ты мог вести такой образ жизни, какой мы ведем тут все эти благословенные дни? — спросил он брата, сидящего рядом с ним у костра.
— Ты лучше не так спроси, — охотно отозвался Торкель Фольконунг. — Спроси меня: «Каким бы ты хотел видеть рай, Торкель?» И я скажу тебе, что меня вполне устраивает этот. — Он широко обвел вокруг себя рукой, показывая на прекрасные окрестности. — Но только чтоб ничего не кончалось, ни жратва, ни питье, и чтоб каждый день приводили все новых и новых девушек.
— Неужели тебе не прискучит когда-нибудь? — усомнился Биргер.
— Подлинному викингу никогда не прискучат вкусная еда, хмельное питье и бабьи прелести! — захохотал Торкель. — Мы рыцари, а не монахи, и должны любить жизнь без ограничений. Разве я не прав, Биргер?
— Прав, брат, но ведь битва — лучшее удовольствие для настоящего викинга. После битвы и еда, и выпивка, и возня с прелестницами приносят еще большее наслаждение. Только представь себе, как мы будем веселиться, когда дадим знать русам, где находится страна Туле! Все сегодняшние радости нам покажутся сущим пустяком.
— Вот эти слова мне полностью ложатся на сердце, — заулыбался Торкель. — А то уж я подумал, не заболел ли мой дорогой братец.
— И где это запропастились наши резвые гонцы, хотел бы я знать, — зевая, промолвил полулежащий неподалеку одноглазый Ларе Хруордквист.
— Ты еще скажи, что мечтал бы их хоть одним глазком увидеть, — пошутил Торкель.
— Не исключено, что их прирезали проклятые русы, — высказал мрачное предположение рыжий Аарон Ослин.
— Вон они, легки на помине! — воскликнул коротышка Нильс Мюрландик, первым увидев Вонючку Яниса.
— Они… Пока что я вижу только нашего выдающегося пердежника, — сказал Биргер. — Где остальные?
— Их прирезали, — стоял на своем рыжий Аарон. Янис подскакал поближе и спрыгнул с коня. Приблизился с поклоном к Биргеру:
— Да благословит тебя Дева Мария, достопочтенный Биргер Фольконунг.
— И тебе Божье благословенье, благоуханный Янис, — шутливо ответил Биргер. — Сказывай скорее!
— Все складывается самым наилучшим образом, будущий великий ярл Швеции! Мы добрались до Хольмгарда и повидали конунга Александра. Я передал ему грамоту, и он был крайне огорчен, узнав о нашем доблестном пришествии. Дело в том, что войско его отправилось в Вессенландию, где покоренное Хольмгардом племя поднялось на восстание. Поэтому раньше, чем через несколько дней, Александр не будет готов к битве с нами. Да и, кажется, он не очень горит желанием сражаться. Мы можем завтра же пойти на Хольмгард и взять город голыми руками. Я беседовал с местными жителями — они не изъявляют великой любви к конунгу Александру и не верят, что он способен защитить их от нашего вторжения. Дух руссов сломлен, и они все ожидают нового великого нашествия с востока. Полагаю, что нас они воспримут дружески, и мы сможем хорошо поживиться.
— Где же Эклунд и Турре? — спросил Торкель.
— Увы, они погибли.
— Я же говорил, что их прирезали! — возликовал Аарон Ослин.
— Как же погибли они? Лучшие рыцари! — возмутился Биргер, искренне жалея и Магнуса, и Пер-Юхана.
— Вчера вечером, когда мы возвращались из Хольмгарда, на нас внезапно напал большой отряд какого-то хольмгардского рыцаря, который не подчиняется конунгу Александру. Их было не менее десяти человек, мы сражались, как львы, и каждый повалил троих русов, но в итоге Магнус Эклунд и Пер-Юхан Турре пали смертью храбрых в этом бою, а я вынужден был спасаться бегством. Как видите, конь мой едва стоит на ногах и весь в пене.
— О, несчастные Эклунд и Турре! — Биргер обхватил руками голову. — Магнус только недавно похоронил жену и женился второй раз на двенадцатилетней дочери богатого торговца драгоценностями.
— Ну и сидел бы тогда себе дома, — хмыкнул Ослин.
— А почему же вы не отправились в обратный путь в тот же день, когда имели беседу с Александром? — спросил Торкель.
— Я же говорю, что русы рабски доброжелательно настроены по отношению к нам, они не хотели отпускать нас прежде, чем мы не насладимся разными кушаниями и напитками, — ответил Янис.
— Ты, как я вижу, валишься с ног от этих наслаждений? — сурово спросил Биргер.
— Признаться, да… — глухо отозвался гонец, глаза его закрылись, и он медленно повалился в притоптанную траву.
— Мне подозрителен его рассказ о гибели Эклунда и Турре, — сказал одноглазый Ларе.
— Хотел бы ты одним глазком увидеть, как все произошло на самом деле? — засмеялся Торкель.
— Не вижу ничего смешного в гибели наших соратников, — нахмурил на него брови Биргер.
— Да ладно тебе, брат! — хлопнул его по плечу Торкель. — Ты огорчен, что Александр едва ли захочет с нами сражаться? У тебя будет возможность повоевать с разбойниками, подобными тем, что убили Эклунда и Турре. Завтра же снимемся отсюда и пойдем на Хольмгард. А то и впрямь, поднадоело тут. Пора отведать хольмгардских бабенок. Говорят, они не в пример лучше всяких ингерманок. Эти какие-то… без огонька. А про тех говорят, что они очень даже с огоньком. Эй, Вонючка Янис! А хольмгардочек вам давали отведать? Спит, проклятый, даже благоуханиями своими нас не порадует.
Биргер поразмыслил и признал, что в донесениях Яниса больше радостного, чем печального.
— Ладно, — сказал он решительно. — Сегодня объявляю последний день отдыха и развлечений, а завтра будем сниматься. Даже если Улоф не захочет уходить отсюда, без него пойдем — больше славы себе раздобудем. Правильно?
— Правильно! — воскликнули Ларе и Торкель.
— Нет, без Улофа идти — безрассудство! — возразил Аарон.
— Да он и не останется, — усмехнулся Биргер. Пировали в сей вечер с особым размахом, жарили на вертеле годовалых бычков, коим в распотрошенные брюхи зашили цыплят и уток, отдельно в молоке тушились языки и внутренности, все припасы пива свезены были к Биргерову шатру, ничего не жалеть приказали Фольконунги, ибо завтра начинается суровая воинская жизнь до самой победы над Хольмгардом, а уж тогда снова попируем.
К вечеру не осталось ни одного трезвого викинга. Здесь же, среди питья и брашна, валили жалобно вопящих ингерманок, не жалея, а только пуще потешаясь, если какая-нибудь из них пыталась сопротивляться. Коротышка Мюрландик придал этой забаве особый смысл, и, когда приводили новую деву или молодую жену, он «благословлял» ее, накладывая крестное знамение рукоятью своего меча и окроплял пивом, приговаривая:
— Крещается раба Божия Недотрога во имя пива и быка и куска пирога, аминь!
И только после этого с хохотом на нее наваливались. И почему-то казалось очень смешным, что всех обесчещенных ингерманок Мюрландик нарекал Недотрогами, Брыкалиями, Царапиями и тому подобными «именами». А главное, само произведенное ими насилие обретало некий священный смысл — хоть такое, а «крещение»!
Впрочем, епископ Томас, увидев сие кощунство, разгневался и не дал «покрестить» всех уловленных ингерманок, и после его запрета остальные оказались просто изнасилованными без «благословения» Мюрландика.
Только рыжий Аарон Ослин не участвовал в общем пиршестве. Он с отрядом из десяти человек отправился на один из ближайших холмов нести дозорную службу. Стояла тихая лунная ночь, все вокруг спало, и лишь от лагеря Биргера и из села, где располагался лагерь Улофа Фаси, доносились пьяные крики и пение. Завтра все кончится — Томас вложит всем в уста облатки и воинство покинет райское место в устье реки Ингеры, которую местные дикари именуют Ижорой.
Правда, у дозорных разве что только баб не было, а еды и выпивки они с собой прихватили немало. Сначала решено было не разводить костра, но потом готландец Свен Бергрен убедил остальных, что без костерка скучновато:
— Сказано же, что русы не придут сегодня. А у костра лучше время коротать. Глядишь, из него саламандры пожалуют, нам — развлечение.
— А что, слышно ли о саламандрах новенькое? — спросил доверчивый Оке Нордстрем, когда костер весело затрещал и все расположились вокруг него.
— А как же! — оживился Бергрен. — У нас на Готланде они почти в каждом костре кишмя кишат. Вот было дело перед самым этим нашим походом. Сидим мы с братом у реки, ловим рыбку, развели, как положено, добрый костерок и ни о чем таком не думаем. Вдруг из того костерка выскакивает саламандра, красивая такая, что язык прикусишь. Ну, мы с братом только наметились жребий бросить, кому эту саламандру выгуливать, а она нас вдруг спрашивает: «Нет ли среди вас, доблестные рыцари, самого лучшего парня во всей Швеции?» Мы переглянулись и спрашиваем: «Не знаем, право, кого ты имеешь в виду. Если назовешь его имя, мы тебе скажем, есть он среди нас или не попал в наше общество». И что вы думаете, кого же она назвала? Оке Нордстрема.
— Брось ты, перестань! Не может быть! — воскликнул Оке.
— Клянусь здоровьем моей покойной прабабушки, — не моргнув глазом, ответил Свен Бергрен.
— Правда клянешься?.. Стой, погоди, какое же у покойной прабабки здоровье! Врешь ты все, готландская твоя морда!
Все вокруг от души посмеялись вранью Свена и доверчивости Оке. Стали вспоминать всякие истории о саламандрах.
— Вот вы все напрасно языками чешете, — сказал Гунар Седербринк, — а мой прадед Петер после того, как благополучно овдовел, на самом деле некоторое время жил с саламандрой, являвшейся к нему из домашнего очага. Тут без всякого вранья. Кто не знает моего прадеда Петера! Ведь это был великий воин. Однажды во время битвы ему отсекли правую ногу ниже колена, так он умостился обрубком на пеньке и, так стоя, продолжал сражаться с врагами. А когда битва кончилась, сам святой Петр явился к моему прадеду, приставил ему отрубленную ногу, и она тотчас приросла. Видит Бог, если со мной случится подобное, я покажу вам, каков наш род Седербринков!
— Ну-ну… — усмехнулся готландец Бергрен.
— А как же твой прадед жил с саламандрой, расскажи, Гунар! — нетерпеливо взмолился любитель всяких баек Оке Нордстрем.
— Обычно он ставил перед очагом два зеркала, одно против другого, и ласково приглашал: «Где ты, душа моя?» И тогда из пламени выходила огненная лава, становилась между двумя зеркалами и превращалась в красивую девушку. И у них была любовь. По рассказам прадеда, она была неутолима в любовных ласках и очень горяча. Так горяча, что от нее иногда вспыхивали простыни, у Петера на груди и животе полностью сгорели все волосы, и от него потом днем всегда пахло паленым.
— Ох и горазды же вы все брехать, как я погляжу! — возмутился рыжий Аарон. — Вот я, к примеру, никогда никаких чудес не видел и не верю в них.
— Даже в евангельские? — спросил Бу Густавссон.
— Позволь мне не отвечать на твой вопрос, — немного подумав, сказал Ослин. — А уж тем более, про саламандр — сплошные враки. Ведь, даже если мы все вместе, как распоследние дураки, примемся взывать к костру, чтобы из него нам выдали хоть одну саламандру, все равно ничего не получится.
— А давайте попробуем, — предложил Свен Бергрен. — Костер, костер! Кинь нам из себя саламандрочку. Да такую, какая приходила к прадеду Гунара Седербринка, чтоб могла всех нас обслужить.
Охмелев от пива, все остальные принялись дурачиться, призывая костер выдать им желаемую огненную девушку. Так, за подобными дурачествами и пересказом разнообразных завиральных баек медленно проходила ночь. Уже и в лагерях Улофа и Биргера все стихло, уже и ночь перешла из своей юности в пору зрелости, уже больше половины лежащих вокруг костра уснули сладким сном, и лишь Свен Бергрен, Гунар Седербринк да Аарон Ослин продолжали бодрствовать, попивая пивко и пожевывая уже остывшее и слегка подчерствевшее мясцо.
— Вернемся в Швецию, я привезу с собой много русского добра и женюсь на Веронике Арнстрем, самой красивой девушке на всем Готланде, — мечтал Бергрен. Глаза у него уже вовсю слипались, и когда он увидел всадников, то решил, что это уже ему снится.
— Ну, здравствуйте, гости дорогие! — сказал один из всадников по-русски, и Бергрен удивился, как это им удалось столь неслышно подъехать к ним на лошадях из лесочка, растущего на заднем склоне холма, ведь, если не считать потрескивания костра и его задушевных мечтаний, все вокруг было тише тихого.
— Вот вам и саламандры! — воскликнул Гунар Седербринк, вскочил на ноги и тотчас рухнул замертво, получив смертельный удар боевым топором по голове. Нагрянувшие всадники живо взялись пронзать копьями спящих, и делали это столь обыденно просто, что сонный Бергрен успел еще подумать: «Надо же! Это что? Смерть — такая?» Он еще увидел, как, обливаясь кровью, рухнул прямо в костер рыжий Аарон Ослин, и только тогда открыл рот, чтобы закричать что-нибудь. В следующий миг русский меч безжалостно отсек ему голову.

Глава пятнадцатая
АЛЕКСАНДР ВОИН

Снился Александру страшный сон, будто уже свеи со всех сторон напирают, пора биться с ними, а он еще даже не одет, барахтается, влезая в исподницы, а у них русла перепутались, невозможно ноги вдеть, покуда первые утренние молитвы не промолвишь, и он торопится как можно скорее проговорить их, доходит до «Отче наш» и уже чувствует, что наполовину облачен; молится дальше, и ему все легче и легче становится, с каждой молитвой все больше и больше одежд на нем; «Верую» ложится на него, как надежная кольчуга, молитвы ангелу хранителю и Александру Воину будто щит и меч у него в руках; и вот уж он в последние молитвы просовывает свое чело — и се надежнейший ему шлем на голову… И сам Александр Воин говорит ему, толкая вплечо: «Пора, княже!»
Он вскочил и увидел Савву. Лицо у него было бодрое, глаза сверкали, в них отражался свет от лампады, горящей огнем инока Алексия, благодатным огнем от Гроба Господня. Лампада стояла в углу под образами, в небольшой горенке. Это была избушка в маленькой ижорской деревеньке, где князь остановился, чтобы совсем немного освежить силы перед боем.
Хотелось сказать Савве что-то ласковое, но тотчас вспомнилось, что он еще только временно прощен и предстоит сначала посмотреть его в деле со свеями, а уж потом решать — прощать ли окончательно. Александр вскочил и первым делом, перекрестившись, поцеловал нательный крест и ладанку Святого Владимира. Стащил с себя несвежую рубаху.
Неужели пора? Неужто сейчас мы пойдем биться?.. Вот только что отплывали от Ладоги, плыли по Невскому озеру, высаживались на берег, и казалось, что все равно еще не скоро… А вот — на тебе, уже!..
— Луготинец? — коротко спросил Александр, надевая исподницы. В отличие от тех, которые только что снились, русла их были отглажены и не перепутывались.
— Отправился с передовым отрядом на погляд, — сказал Савва, помогая князю ровно навертеть на ноги длинные чулки-обмотки.
— Заря?
— Едва начала проклевываться. Самый ранний час утра, Славич.
Надо бы и Славичем запретить ему называть себя, покуда не прощен… Ну да ладно.
Так, чулки намотаны, не очень туго, но и не болтаются. Савва подал свежую сорочицу. Вошел Пельгусий. Тотчас вспомнилось, как он вчера встречал их, как тайком поведал Александру про свой дивный сон о Борисе и Глебе. Чудеснее всего было то, что именно ему, ижорцу, недавнему язычнику, пару лет назад еще приносившему жертвы своим поганым божкам, явлено было такое видение. Вдруг занятная мысль залетела в голову князя, и он весело усмехнулся — ведь сегодня начинается воскресенье пятнадцатого июля, день князя Владимира, но сам Красно Солнышко не соизволил сюда явиться, видно, где-то ему поважнее быть предстоит, а послал в помощь дальнему своему правнуку сыновей своих, Бориса и Глеба, ровесников Александра!
— Здравствуй, Пельгуся, — ласково приветствовал он ижорца.
— И тебе страставать, княссь Алексантр, — низко поклонился верный друг, смешно растягивая русские слова на свой ижорский лад. Вот так же он вчера смешно про Бориса и Глеба рассказывал: «Я глязу и глассам не поверряа! Плывет русскаа снеекка-ладья, и всяа светитсаа, будто лунаа…»
— Как там? Ясный ли день будет, али дождь пойдет? — спросил Александр, натягивая легкие сапоги и улыбаясь доброму вестнику.
— Велиозарно ясный день будетт, — отвечал ижорец, с удовольствием употребляя красивое слово, явно вычитанное им откуда-то из книг, до коих он был большой охотник. — О, я смотрю, как ты уже хорошо-цисто оделссаа!
— Так ведь сегодня большой праздник, — сказал Александр. — И мне во сне было такое поучение, что главное одеяние человека — утренняя молитва. Без нее — хоть в самые велиозарные акеамиты нарядись, все без толку. А в молитве — ты одет прочно.
— Золотые слова, — с тяжким вздохом пробормотал Савва, далеко не самый радетельный молитвенник. — Все-таки, Славич, надень броню, прошу тебя!
— Опять ты за свое! — рассердился князь. — Не хочу я броню!
— Твоя воля, — вновь тяжко вздохнул Савва, откладывая тяжелую и длинную, с долгим рукавом кольчугу, именуемую броней, и вместо нее подавая Ярославичу легкую, с коротким рукавом и затягивающуюся под горлом простейшими запонками. Александр легко влез в нее, застегнулся. На локти натянул стальные двигающиеся зарукавья.
— Наручи не надо.
— Славич! Умоляю! Ты посмотри, какие легкие! Забыл, что я тебе новые купил после Пасхи?
— Ну хорошо, хорошо! — Александр согласился надеть и стальные наручи, закрывающие руку от кисти до локтя. Новые наручи, купленные Саввой после Пасхи, были украшены нарядным узором — цветами, птицами и рыбами.
— Бармицу… — робко взялся Савва за кольчужный доспех, надеваемый под шлем и спускающийся сзади и с боков, закрывая затылок, уши, виски, шею.
— Нет! — теперь уж совсем решительно отказался Александр. — Шапку, колпак, и хватит наряжаться!
В дверях мелькнуло лицо Ратмира.
— Ратмир! Бери благословенный образ. А ты, Савка, лампаду.
Оставив избушку, вышли на свежий воздух. Стояла темень, рассвет еще только близился. До возвращения Луготинца можно было основательно прочесть весь утренний чин молитв. Позвали отца Николая и иеромонаха Романа. Встали перед образом Пресвятой Богородицы, коим отец родной, Ярослав Всеволодович, в Торопце благословил сына на брак с княжной Александрой. Ратмир держал сию икону перед молящимся князем. Савва держал пред Богородицей лампаду, горящую благодатным огнем монаха Алексия. Александру было хорошо, не так тесно во времени, как в предутреннем сне. Луготинец появился как нельзя кстати, когда уже «Честнейшую херувим» тихо пели. Закончив стояние перед образом, Александр нетерпеливо спросил:
— Что, Костя?
— В самый раз теперь по ним ударить. Не ждут нас свеи. Стан их спит мирным сном, а дозорную заставу мы затоптали.
— Пошли, Господи, спасение душе твоей! — обрадовавшись, обнял Костю Ярославич. — На конь, дружина моя верная! Час битвы нашей наступает. Перенесем ворогов из сна временного в сон вечный, и да не дрогнет рука наша на завоевателей Земли Русской!
Он надел легкую шапку, а поверх нее — стальной колпак, свой любимый, с выбитыми искусно по околышу образками — Спаситель, Приснодева и Креститель. Савва подвел веселого Аера, и князь молнией вскочил в седло, опоясался мечом, надел рукавицы, взял щит и свое любимое копье — длинное древко, оканчивающееся острым наконечником в виде двух листиков, наложенных один на другой так, что в сечении получался крест, а у основания наконечника торчали две упругие лапки, дабы, пронзив врага, можно было его оттолкнуть и отбросить.
— С Богом, братья! Да помогут нам наши святые князья — Владимир Красно Солнышко и сыны его — Борис и Глеб!
Здесь все Александрово воинство разделилось надвое — конница пошла в сторону Ижоры, а пешцы — в сторону Невы. Князь так задумал: пехота по невскому берегу свеев будет от шнек отрезать, а фарьство тем временем по ижорскому берегу нападет на свейские ставки — на Улофа и Биргера. Пехотную рать вели за собою Миша Дюжий, Кондрат Грозный, Дручило Нездылович, Всеволож Ворона, Глеб Шестько, Ратислав и Кербет. Прапор составили Ласка, Ртище и еще шестеро конников — несли знамя Александра с золотым львом на алом стяге, хоругви и знамена с Нерукотворным Спасом, с Воскресением Христовым, со Святым Георгием побеждающим змия, с Индриком, везущим на себе Деву Марию, и с белым крылатым крестом на черном поле. Конные полки, кроме самого Александра, возглавляли Гаврило Олексич, Юрята Пинещенич, Константин Луготинец, Сбыслав Якунович, тевтонец Ратша, бояре Ратибор Клуксович и Роман Болдыжевич. Вел своих ладожан и серб Ладимир. Солнце только-только начинало вставать за их спинами, медленно оживляя лесную зелень, запахи пока еще свежего летнего утра сладостно волновали, птицы принимались щекотать слух своим радостным пением, и на сердце У Александра было так весело, будто ехали они не на смертный бой, а встречать дорогих гостей.
В зарослях метнулся олень, и ловчий Яков, едучи поблизости, оживленно подмигнул Александру:
— Ярославич! Сейчас бы не на битцу, а на ловы самый раз было бы, а?
— Что поделать, коли на нашего ловца иной зверь бежит, — ответил князь. — Ты, Яша, когда напустимся на нашего зверя, свисти и ори, как только ты один и умеешь, покрепче напугай свейство. Но не сразу, а когда крикну тебе.
— Сделаем!
Прибоднув Аера, Александр приблизился к Луготинцу:
— Гляжу, Коринф твой не хромает больше?
— Савве спасибо, — ответил Костя. — Подъезжаем.
Они выехали на холм и увидели битую свейскую заставу. Кровавые тела валялись как попало вокруг угасшего костра, в котором ничком лежал убитый свей, одежда на нем догорала, испуская густой и вонючий дым. В сердце у Александра все вмиг перевернулось, ужасный вид смерти потряс собою радостное молитвенное состояние, владевшее князем до сего мгновения. Здесь лежало не более десяти убитых, но казалось — гораздо больше. С трудом подавив в себе чувство жалости, уместное по окончании битвы, но никак не теперь, Александр выехал на вершину холма. Стан свеев мирно спал. Видно было, что накануне они весело и беззаботно пировали там, многие валялись прямо на траве, но в отличие от этих, что здесь, те, что там, были еще живы. Их еще только предстояло умертвить. При сильном желании можно было бы уже отсюда стрелой достичь самых ближних.
— Господи, отврати от меня жалость непотребную! — тихо прошептал Александр. В тот же миг в душе у него очерствело, и совсем иные мысли взыграли в голове — он стал быстро размышлять о смене замысла. Теперь ему отчетливо виделось, что лучше будет, если они тут разделятся.
— Юрята, Костя! — решительно призвал он к себе двоих полковников. — Вы двое и бояре Ратибор и Роман. Ваша задача остается та же, как мы замыслили накануне, — дойти со своими полками почти до самого берега Ижоры и оттуда ударить по свейскому стану, стараясь отсечь тех, что сидят в селе, от тех, что расположились на берегу Невы. Мы же останемся тут и одновременно с вами бросимся на главную ставку. Как видно, сие и есть шатер Биргера. И покуда вы будете держать клин между теми и теми, мы должны одолеть Биргерово войско. А пешцы обязаны отсекать их от шнек. А уж потом возьмемся за тех, которые в селе и при устье Ижоры. Как подъедете к берегу и встанете, ждите, когда Яков свистнет. И по сему свисту устремляйтесь на ворога. Все понятно?
— Понятно, княже, — сказал Луготинец.
— С Богом, братья!
Конница стала перестраиваться. Половина ее выдвигалась из общего порядка и уходила за Луготинцем, Пинещеничем, Романом и Ратибором. Остающиеся передвигались, становясь по обе стороны от главного Александрова полка, простираясь будто два орлиных крыла в небе, нависали над сонным свейским станом.
Становилось все светлее, вдалеке виднелось, как полки пехоты, выйдя из лесов, двигаются берегом Невы навстречу битве. Оруженосцы заняли свои места. Слева на рыжем сарацинском скакуне сидел Ратмир. Справа на своем светло-гнедом кипчаке по кличке Вторник расположился Савва. Александр передал ему копье:
— Бросишь мне, когда совсем сблизимся с ними. А я прежде еще хочу срезки пометать.
— Бог в помощь, — отозвался оруженосец, принимая копье.
Миг битвы неумолимо приближался. О правую руку вдалеке видно было, как дошли до берега Ижоры и встали первые ряды конницы, ведомые Луготинцем и Юрятою. Слева пешцы лавиною шли берегом Невы, приближаясь к стану свеев…
И вдруг вспыхнуло — лучи рассвета достигли золотой маковки самого высокого свеиского шатра, зажгли ее ярким блеском, будто само восходящее русское солнце дало свой главный знак — пора!
— Свисти, Яша! — выдохнул Александр и тотчас взбодрил Аера бодцами. Аер заржал и помчался. Оглушительным свистом огласил округу ловчий князя. И мигом все вокруг наполнилось неистовым конским топотом. С трех сторон русичи приближались к вражескому становью. Там, среди ворогов, мелькнуло шевеленье, и вот уже они повскакивали, засуетились, забегали, замельтешили, разжигаемые ужасом.
— Вонмем! — сам не зная почему, воскликнул скачущий впереди всех Александр, бросая поводья и задвигая щит под самое плечо. Ветер свистел у него в ушах, и все внутри свистело этим озорным ветром не хуже, чем свистит ловчий Яков. Он вытянул из налучья лук, выдернул из тулы стрелочку и, мгновенно натянув тетиву, зорко выхватил бегущую цель — чью-то свейскую спину. Засвистела срезочка, полетела, сбила свея с ног, но, видать, только подранила — он тотчас вскочил и побежал дальше. Засвистела вторая и никуда не попала — улетела к реке и там исчезла. Засвистела третья, но на эту и вовсе не смотрел лучник, потому что пора было прятать лук обратно в чехол и хватать поводья. Осадив Аера, князь пропустил нескольких всадников вперед себя, включая и Ратмира, который первым настиг первого свея, рубанул его боевым топором да так нерасчетливо, что, глубоко застряв в хребте у свея, топор вырвался из руки витязя.
— Копье? — крикнул сзади Савва.
— Рано! — рявкнул ему Александр, хватаясь теперь за тяжелый пернач, висящий на седле сзади. Отцепив его с крючка, подбросил в руке и замахнулся, но никого не было рядом, кроме своих, окруживших его. — Эй, дайте мне-то простора! — крикнул он гневно, но понадобилось еще немало рывков, чтобы протиснуться и выбиться из своего же окружения. Метательный топорик пролетел прямо возле его лица, едва не задев. Острие копья выскочило навстречу и тоже промахнулось, а тот, кто умышлял тем копьем на жизнь Аера или самого Александра, через мгновенье рухнул на землю, ибо князь размозжил ему голову метким ударом тяжеленного полупудового пернача. — Яко с нами Бог!
И вновь другие конные витязи заслонили его от свеев, спеша сами натворить смертных дел, истребляя пока еще толпу, не успевшую надеть на себя доспехи, схватившую в руки первое попавшееся оружие, обезумевшую от страха. Какая-то расхристанная баба, видать из тех, коими свеи утешались накануне, бегала и истошно вопила что-то по-ижорски, покуда не была потоптана нечаянно чьим-то конем. Краем глаза Александр видел это, но в душе его уже совсем не хватало места для жалости — все там внутри горело сплошным пламенем, как горит окончательно взятый пожаром дом.
Он встал на стременах, пытаясь обозреть хоть что-либо вокруг себя, и ему удалось увидеть, как приближаются первые окольчуженные свейские всадники с мечами и копьями, как вдалеке справа берут свою кровавую жатву наши пешие цепники, обмолачивая смятенных врагов тяжелыми кропилами, а вдалеке слева бьется длинным молотом Луготинец, глубоко врубившись со своими конниками в свейское войско. Он увидел и главный шатер Биргера, уже весь озаренный солнцем, удивился, оглянулся — солнце уже совсем поднялось на востоке, как быстро промчались эти первые мгновения битвы!..
— Вот наша цель, Савка! — указал он своему отроку на самый высокий шатер свеев. — Аз сам должен сразиться с Биргером. Да хорошо бы и сам шатер завалить…
— Кому Савка, а кому… — огрызнулся оруженосец по своей вечной привычке. — А ну — пропусти! — тотчас заорал он, расталкивая своим конем других коней, пробивая проход себе и князю, дабы можно было выйти навстречу главным свейским рыцарям.
Александр вдруг отчетливо осознал, что битва пошла как-то не так, что не должен он, военачальник, пропихиваться сквозь ряды собственной же конницы, чтобы выйти на боевой простор. И вообще, ему померещилось, будто легкое начало сражения уже окончилось, что свеи, превосходящие числом, воспрянули духом и окружают, теснят, давят их. И это и впрямь могло угадываться в том, что встречная волна заставила русских воинов попятиться, шаг за шагом отступая. Грохот и лязг оружия сделался гораздо более гремучим — битва еще только-только начиналась, разгоралась, разворачивалась по всем своим многочисленным крыльям. А он, ее главное лицо, ничего не видел и не знал, где и как дерутся, кто кого одолевает и где он сам. На душе у него сделалось душно и тоскливо, будто кто-то ему уж сообщил заранее, что битва проиграна.
— Да не бывать этому! — возмутилось все его существо, и он стал сильнее бодрить коня бодцами под самый пах. Аер захрипел и закричал почти человеческим голосом, пробивая грудью себе дорогу. И вот уже Александр оказался впереди, а Савва едва поспевал за ним сзади. Ратмир и вовсе, казалось, пропал в гуще битвы, но вдруг вынырнул откуда-то на своем рыжем сарацине, поспешая уведомить князя:
— Тут я!
Лицо его было обрызгано кровью, но, вернее всего, — вражьей. И меч был обагрен. Тотчас, появившись, он вступил в горячую схватку с огромным, свирепого вида, одноглазым свеем, который с трех ударов расщепил на Ратмире щит и вот-вот уже доставал его самого длинным зазубренным мечом, но новая волна пробежала по бьющейся гуще людей и коней, оттеснила одноглазого, повернула его, и он уже бился яростно с Елисеем Ветром, который отбивался большим обоюдным топором.
— Сподоби мя, Александре Воине! — взмолился князь, видя, как его снова затягивает в гущу конницы, как трудно вырваться в передовые ряды, чтобы продолжить тяжелый путь к самой высокой ставке свеев. Разгоряченный и раздосадованный, он взмок под сорочицей, пот горячими горошинами катился у него по хребту и по груди, орошая нательный крест и ладанку. И этой муке не видно было конца.
Вновь он ненадолго вырвался на передний край, бестолково помахал перначом, сделав лишь несколько вмятин на чьем-то шишаке, и вновь его закруговоротило, оттягивая и оттягивая мечтаемый миг единоборства с кем-либо из главных вождей папежников. Нужно было пробиться на тот край, где развевалось его алое знамя с золотым львом и покачивалась хоругвь с нерукотворным Спасом, но вместо этого Александр вынужден был смотреть, как дерутся тевтонцы. Особенно хорош был Ратша, размахивающий во все стороны своей знаменитой палицей, имеющей веселое прозвище «Годендаг», что по-немецки значило «Божий день», то бишь — «Здравствуйте!» Вся покрытая торчащими в разные стороны длинными шипами палица Ратши разила туда и сюда, разметывая свеев, разбрасывая кровавые ошметки и брызги.
— Княже Владимире! Красно Солнышко! Окрыли меня! — отчаянно взмолился Александр, и вмиг незримая сила повела его, вытащила из теснины, и вот уже он увидел себя со своей малой дружиной — справа Савва, слева Ратмир, сзади Ласка и Ртище со знаменем и хоругвью, Сбыслав и Яков с десятком иных конников. И сам собою стал двигаться и приближаться шатер с ярко сверкающей золотой верхушкою, а навстречу мчались с копьями наперевес мощные рыцари, знатность которых сразу бросалась в глаза, и за спинами их тоже развевались знамена с крестами и львами, только иных, в основном золотых и лазоревых расцветок.
Он уже не помнил, приказал ли Савве дать ему копье, или оруженосец сам догадался. Он взбоднул коня и помчался навстречу судьбе с копьем наперевес, без слов, без мыслей и без чувств, будто весь превратившись в это устремленное вперед копье, не замечая летящих в него дротиков, стрел и топориков… Что-то само подсказало ему, кого следует разить. Он радостно сшибся именно с этим бойцом, целя ему в лицо. И метко ударил его острием копья под правый глаз.

Глава шестнадцатая
ТОПОР САВВЫ

— Славич! — только и мог я заорать в диком восторге, когда мой дорогой князюшка торкнул проклятого папежника в самую харю своим крестолистиком, копьем благодатнейшим!
Что со мною сотворилось, братцы, если б вы только знали! Да разве со мною одним, со всеми нами небывалое преображенье сделалось. Будто в каждого из нас еще по два крепких витязя вошло незримо. И все закричали радостно, видя, как рухнул со своего великолепного белого коня свейский воевода, одетый в грозную броню и шлем, со всех сторон закрытый. Только глаза, нос и подглазья открывались, и туда своей ручкой прицельно и безошибочно направил копье Александр, едва не прободав глаз проклятому, но пронзив правое подглазье — аж кости лица у того деревянным звуком затрещали!
А свеи при виде этого вмиг страшно огорчились и дрогнули, смутились, а мы и давай их лупешить! Стадом кинулись они ловить нашего князюшку, но наши его в обиду не дали, грудью встали, особенно Ратмир яростно бился, а на него сразу трое наваливались.
Меня оттеснили, и так получилось, что я оказался далеко от Александра и много папежников насело на меня. Я работал в поте лица своего, весело помахивая топориком — направо, налево, направо, налево да вперед, в самый лоб ему, да назад чеканчиком, и не без пользы — взвизгнул кто-то там, будто кошка ошпаренная. У меня вместо обуха на топоре острый чекан был прилажен — хочешь так бейся, хочешь обушком, все равно полезно.
И тут этот одноглазый демон снова возник передо мной. Недавно еще Ратмир с ним бился, тот Ратмиру щит на щепки покрошил, но потом его утянуло сражением в сторону, и оставалось только пожелать одноглазому скорейшего отправления к праотцам, но не тут-то было, жив оказался беззрачный, и в сей миг именно на меня ему страшно восхотелось насунуться. В руках он держал теперь не зазубренный меч, а огромный молот-осьмигранник.
— Выменял, что ли? — успел крикнуть я ему, имея в виду, мол, что он его у кого-то из наших на зазубренный свой меч поменял. В следующий миг сей изверг рода человеческого вытворил такое, после чего уж никак невозможно было его в живых оставлять.
Ну скажите мне, чем навредил этому мерзостному латыну мой Вторник? Вдруг, ловко выдвинувшись вперед, он делает замах, будто хочет меня ударить, а вместо этого обрушивает свой молот прямо на голову моего милого коняжки! И мой беззлобный, покорный и беспрекословный Вторник, не издав ни единого ропота, мешком падает на передние ноги, а я падаю вместе с ним, но все же успеваю яростным ударом топора расколоть одноглазому злодею коленную чашу.
В новое мгновенье я уже кубарем качусь под ноги его лошади и там стараюсь не попасть ей под копыты, а кое-как становлюсь на ноги, но при всей своей злобе не имею в себе подлости проткнуть лошажье брюхо, хоть и вражеское, ибо у коней нет вины в человеческих распрях. А вместо этого я, спешившись, подбираю свой топор и бью им беспощадно по другой коленке одноглазого, всаживаю чекан ему под самую чашечку и, зацепив, стаскиваю с коня, валю себе под ноги. Тут уж мне оставалось только сделать стремительный удар и раскроить ему на две половины череп. Одна половина — с глазом, другая — слепая.
Времени любоваться на дело топора моего не оставалось, и я, вскочив на вражескую лошадь, начал ее осваивать… И тут вдруг волосы на голове у меня встали дыбом, я не мог поверить глазам своим — подо мною был не кто иной, как конь Кости Луготинца, его ни с кем нельзя было бы перепутать. Но как такое могло случиться? Ведь Костя дрался далеко отсюда, на левом крыле битвы…
— Коринф, ты ли это? — спросил я коня. Он мотнул головою и прянул ушами именно так, как делал Костин греческий фарек. Да он это! Вон и белые лучи в черной гриве такие же, только все сплошь кровавой рудою залиты. — Ну, брат, коли это ты, так уж припомни мне, как я тебе ногу вылечил! — воскликнул я горестно, оттого что предчуял беду, стрясшуюся с Луготинцем. Прибоднул его своими незлобными бодцами и во весь опор устремился на самую высокую ставку свеев, ибо она каким-то боком сама собою вблизь меня очутилась. Кто-то пытался броситься мне наперерез, одного я сбил топором своим, другого живым оставил, промахнувшись, и сам не заметил, как ворвался в шатер. Там еще снаряжали в доспехи каких-то запоздавших свейских риттаров, и на меня тотчас бросились, да к тому же и позади себя я слышал погоню. Что мной господило, я и сам не знаю, не то дурость, не то благая высшая воля. Я так понимаю, что дурость, хотя Александр потом рассудил иначе и увидел в моих безоглядных действиях Божий промысел. Как бы то ни было, но я оказался в ловушке, и жить мне оставалось считанные мгновенья.
Биться с окружающими меня врагами означало лишь одно — унести с собой в могилу двух или трех из них, как получится, и вдруг я, малосмысленный отрок солнцеподобного князя Александра Ярославича, сам от себя получил нежданное, негаданное спасение. Помирать — так в самой середине шатра, отчего-то возникло во мне этакое понятие. Я устремил Коринфа к шатровому столбу, а подъехав, была — не была! — всю свою силу, всю злость на отнимаемую у меня жизнь вложил в эти два замечательных удара. Размахнулся топором и — хрясть справа! хрясть слева! — славен недаром мой топорный удар!..
И качнулся столб, затрещал, поплыл в сторону, обрушивая сверху на нас с Коринфом и на папежников всю высокую ставку свейского местера Биргера. При виде такого для себя несчастья свеи, готовые вот-вот разорвать нас на клочья, бросились к выходу, но мало кому из них дал Господь выскочить вон. А иных и вовсе пришибло павшим тяжелым бревном, которое мы с Коринфом подрубили. Нас тут тако же накрыло плотным шатерным полотном, но только я успел прорвать топором зев и быстро пропороть его дальше. Святой Савва, покровитель мой, со мною был тогда бесспорно, ибо я первым на Луготинцевом коне выскочил из-под рухнувшей ставки, а недруги мои, алкавшие моей погибели, рядом оказались накрытые полотном. Скажете, злодей и я, как они, но не оставалось во мне жалости к ним, взялся я побивать их, беззащитно барахтающихся под полотном шатра, наезжая на них копытами Коринфа и крича что есть мочи:
— С нами Бог! Разумейте языцы!
И тут я увидел подмогу, широкой волной накатывающуюся ко мне ближе — наши ребятушки, прорвав свейские порядки, наехали на рухнувший шатер, добивая тех, кто вылезал из-под него, подобно мне, прорвав ткань.
Я же теперь во все глаза рыскал увидеть, где же там мой князь, жив ли он, и сойдя на Коринфе с полотна шатра, уже изрядно залитого кровью, вставал на стременах, всматриваясь.
— Савка! — вдруг услышал я его голос из гущи сражающихся и бросился туда, бормоча свое извечное про Савву Юрьича. Александр продолжал биться со свеями, и я присоединился к его усилиям, вновь и вновь обагряя свой топор кровищей незваных латынов. Лицо князя было бледно и сияло торжеством правого дела, плечи, грудь и руки забрызгались кровью.
— Здесь я, Славич! Видал, как ставка пала?
— Твоих рук? — крикнул он весело, разя мечом направо и налево.
— Моих, Славич! — ликовал я, не роняя топора своего. — Прощаешь ладожские мои грехи?
— Прощаю! Ратмира прикрой!
Ратмир бился чуть поодаль, уже пеший. Конь его лежал в реках крови и предсмертно хрипел. И сам Ратмир весь был сплошь в крови, своей ли, вражеской ли, коня ли своего — не разобрать. Он отчаянно рубился, и видно было, что очень хотят папежники разлучить его душу с телом.
— Держись, Ратмирка! — крикнул я, отсекая от него одного из нападающих.

Глава семнадцатая
НА ТОМ СВЕТЕ ПОМИРИМСЯ!

Пешцы позже всех вошли в столкновение с врагами. Конница уже вовсю рубила первых, еще беззащитных свеев, а пехота, обстреливаемая из луков, еще только бежала по берегу Невы, приближаясь к неприятелю. Дручило, сын простого сапожника с Неревского конца, прежними подвигами заслуживший себе воинское звание, бежал впереди всех, ведя за собой свою сотню. Он же первый вступил в рукопашный бой, врубившись в наспех сомкнутый ряд свеев, охаживая их своей длинной палицей, похожей на весло. Живость, с которой он это делал, раззадорила других пешцев, бегущих следом, и быстро надломилась оборона свеев, затрещала и рухнула, одни валились навзничь, другие бежали, и на их спинах наши выскочили к первой шнеке, причаленной к берегу. С нее посыпались гроздья стрел. Пронзенный в самый кадык, первым же и погиб сын сапожника Дручило Незделович. Хрипя и обливаясь кровью, он с таким недоумением и тоской оглянулся на идущего за ним следом Мишу Дюжего, что его кровью облилось Мишино доброе сердце. В тот же миг бедный Дручило пал на берег Невы с потухшим взором и испустил мощный дух свой.
Если б не эта гибель, кто знает, скольким бы свеям удалось спастись от чудовищной десницы могучего новгородца, пехотного воеводы Миши Дюжего. Но видя смерть своего друга, он ослеп от благородной ярости. И стократно страшен сделался его коршун — огромный молот, имеющий своим навершием пудовую стальную птичью голову с крючковатым и острым клювом. Заревев по-медвежьи, он стал с неистовым гневом долбить врагов, разбрасывая по берегу их мертвые тела, расплющивая головы, вырывая клочья мяса клювом коршуна, и никакая сила на свете не могла бы теперь противостоять ему, ибо русский человек, беря пример с Господа, долготерпелив и многомилостив, но если проклюнуть его до самой болезненной сердцевины, то и гнев его становится подобным Господнему гневу — неудержимым и всесокрушающим, способным валить вавилоны, испепелять содомы и гоморры, в прах обращать соломоновы храмы и римские капитолии.
Не видя вокруг себя ничего иного, кроме нерусей, коих следовало обращать в мертвецов, Миша одним ударом надвое разломил сходню, по которой со шнеки пытались выбежать на берег свейские воины, он опрокинул их в реку и сам, войдя по пояс в Неву, сокрушал латинов, и они тонули один за другим, окрашивая воду бурными потоками молодой и кипящей крови. А он шел дальше, входил в реку по самые плечи и молотил коршуном борт шнеки, выклевывая в ней пробоину. Наконец, сделав изрядную дыру, он, по самый подбородок стоя в воде, сильными ручищами оттолкнул шнеку подальше от берега. Двинулся свейский корабль, отплыл почти на самую середину Невы и стал крениться, глотая пробоиной воду, тонуть кормой, вознося все выше и выше горделивый нос свой, покуда не опрокинулся навзничь и не скрылся из вида.
Но Миша уже, мокрый и злой, снова стоял на берегу и бил своим страшным молотом объятых ужасом пришельцев. Быстро продвигался он, пробивая широкую дорогу сквозь ряды смело и отчаянно дерущихся, но бессильных супротив него свеев. Жар его души и тела был столь велик, что на нем быстро высыхали одежды, немного времени прошло, а он уже был сух, будто и не был в реке. Лик его, забрызганный вражьей кровью, пламенел, подобный языческому божеству.
— Гляньте! Валится! — раздался крик Ратислава, и тут все увидели падение главной ставки Биргера.
— Слава! — воскликнул Миша, вздымая в небо свой молот.
— За Землю Русьскую! — возгласил Кондрат Грозный, оказавшийся в тот миг поблизости. — За правду Новгородскую!
— Годендаг, биргеры! — развеселился Миша, преследуя отступающих свеев и вместе с ними взбегая по сходне на следующую стоящую у берега шнеку. Он сбил в воду одного, размозжив ему голову коршуном, другого просто свалил локтем, третьему расхряпал клювом молота хребет. Дротики и топорики застучали дождем по его щиту, он с хохотом впрыгнул на край шнеки и разом сшиб в реку ударом молота еще двоих. — Фортмер, морды нерусские! — задорно кричал он, выуживая из памяти весь небогатый набор знакомых ему немецких слов. — Бреке эне штуке! Эх ты, падаль!
Следом за ним на шнеку по сходне вбежало еще с десяток наших, включая Кондрата. Сломленные свеи уже бессильны были оказывать какое-либо сопротивление, бросали оружие, умоляя о пощаде, но Миша и Кондрат рассвирепели до того, что не имели жалости в сердцах своих, продолжая нести смерть. Залитая кровью, заваленная только свейскими трупами шнека перешла в русские руки. Сорвав с кормы желтое королевское знамя, Кондрат Грозный снял с себя нарядное красное корзно и вывесил его вместо знамени.
— Ведите шнеку в сторону Невского езера! — велел Миша нескольким своим людям и поспешил, уводя Кондрата и остальных обратно на берег.
И снова он врывался во вражеский строй, расшвыривая во все стороны убитых и тяжко раненных свеев и мурман, готландцев и суоми, не разбирая, кто есть кто, люди пред ним или нелюди, зная только, что если не мы — их, то они — нас. Иного закона тут не заготовили.
И они пробились к третьей шнеке, и точно так же завоевали ее, взбежав на борт по мосткам на спинах отступающего врага, перебили всех, кто оказался на судне, побросали их тела в реку, а сам корабль отправили следом за предыдущим — в Нево озеро.
Видев такое, сидящие на четвертой шнеке хмурые мурмане предусмотрительно сбросили сходню, не дав ни своим ни чужим взойти на корабль. А сбросив мостки, развернули парус, налегли на весла и устремились прочь, туда, откуда приплыли.
— Ах вы иуды! — погрозил им вослед кулаком новгородец Миша и без передышки двинулся дальше: — Фортмер, проклятые, фортмер! С добрым утром, псы блуживые! Бринген хунден, вышло вам в дышло!
Они захватили еще одну шнеку, но сидящие на ней свеи проявили доблесть — подожгли собственное судно и продолжали сражаться в огне, некоторые из них попрыгали в реку, но человек пять остались в пламени и сгорели.
— Эх, молодцы гады! — восхитился Миша, впервые за всё утро хорошо подумав о враге. — На том свете помиримся!
Зато следующая шнека, по примеру мурманской, тоже убрав мостки с берега, не дав ни своим ни русичам пути на борт, устремилась на другой берег реки, где стояли запасные войска захватчиков.
— Ах вы берлюдники дьявольские! — негодовал Миша, продолжая со своей пехотою двигаться дальше по берегу Невы, от одной причаленной шнеки к другой, и за всё время ни единой хоть сколько-нибудь ощутимой раны не появилось на нем, так только — мелкие синяки и царапины. И далеко впереди распространялся уже ропот о нем, слава о его непобедимой силище бежала прежде Миши Дюжего передовым отрядом. Аки лев, он чуткими ноздрями слышал запах этой своей славы, видел, как бледнели лица свеев, вступающих с ним в бой.
Восемь шнек прошел он со своими пешцами, три шнеки пустив в сторону Невского озера, три были потоплены, две сбежали.
Вдруг — словно стена встала перед Мишиной пехотой. Окрепли ряды свеев, свирепее стали биться. Как бывает, когда копаешь землю да вдруг наткнешься на скопление камней и не можешь ни обойти, ни расковырять, ни раздолбить, в точности так же застряли вдруг пешцы новгородские и ладожские, мучительно стараясь не отступать ни на шаг, но все же вынуждены были и шаг, и два, и три, и пять сделать назад, ибо спереди сильно стало давить.
— Видать, где-то тут заводилы ихние! — догадался Глеб Шестько о том, о чем уже и без него все догадались.
— Тем паче нам навалиться следует! — крикнул Кондрат Грозный. — А ну, братцы, не пожалеем живота своего Руси ради!
И еще тяжелее расшевелилась, разгорелась битва. Одним только шажком назад обозначились пешцы, и снова — вперед трудным кровавым шагом, вперед, только вперед!
— Фортмер, безбожные, фортмер! — ревел Миша, продолжая работать своим коршуном. — На том, на том свете мириться будем, никак не раньше! Брекен-крекены!.. Получите! Получите, гостюшки! Угощайтесь чем Бог послал!..
И еще одну шнеку захватили они — Миша Дюжий да Кондрат Грозный, да Всеволож Ворона. Хорошо рубились тут свеи, ничего не скажешь! Ворону зацепили под ребра. Поначалу думалось — пустяк, а когда кончили тут рубиловку, глянули — лежит Всеволож бездыханный. Лицо удивленное, рукой будто бы от себя кого-то отстраняет: не надо, мол, рано!.. А под ним — озеро крови.
— Рай тебе светлый, Севушко! — погоревал над ним Миша, да только некогда во время битвы горевать над павшими.
Отсюда, с еще одной захваченной шнеки, разглядели, что там, за свейскими рядами, происходит. Увидели, как несколько знатных рыцарей поспешно тащат на составленных в носилки копьях другого, наизнатнейшего, истекающего кровью. Он, живой, то и дело приподнимался, утирая кровоточащее лицо. За ним несли знамя — золотое с тремя лазоревыми коронами. Спешили свеи поскорей внести своего крепко раненного воеводу на большую шнеку.
— Никак самого Биргера али братанича его тащат, — предположил Кондрат.
— Эх, пробиться бы к нему! — воскликнул Миша. — Эх, его бы ковырнуть, бисова сына! Живо на брег!

Глава восемнадцатая
УЙДЕТ, СОБАКА!

Дружинник Гаврило Олексич опередь всех преследовал раненого Биргера. После того как пала высокая ставка, подсеченная молодцом Саввою, дрогнули свеи, но еще долго пытались переломить ход битвы. Утро совсем уже встало над окрестностями ижорского устья, полностью вошло в свои права. Быстро, как кровь из широкой раны, текло время. Благо, что на левом крыле конная рать Луготинца, Юряты, Ратибора и Романа продолжала сдерживать натиск свеев со стороны большого села, именуемого по-русски Усть-Ижорою, а по местному наречию — язык сломаешь.
Гаврило на своем сером сарацинском скакуне Прузике старался все время быть вблизи Александра, любуясь доблестью князя, не уходившего с поля битвы, хотя после того, как он поставил печать свою на лице Биргера, мог бы Ярославич и в стороне побыть, поберечь себя для вящего успеха побоища. Но Александр, не слушая советов ближних своих, оставался в гуще сражения, продолжая подвергать свою жизнь смертельной опасности, ибо озлобленные на него свеи алкали отомстить за поруганную честь Биргера.
Однажды они столь решительно насели, что едва не взяли князя в плотное кольцо. Новгородский оруженосец Александра, прославленный певец и красавец Ратмир, дважды терял под собою коней и бился пешим порядком. Весь израненный, он истекал кровью.
— Уйди, Ратко! Истечешь рудой, Ратмирушко! — увещевали его и сам князь, и Савва, и прочие, включая Гаврилу Олексича. Но он упрямо продолжал сражаться, покуда не упал, закатив глаза, бледный и с головы до ног окровавленный.
Александр соскочил с коня своего и бросился к любимому отроку, но Ратмиру уже полагалась не помощь, а почести.
Наконец, когда солнце стало припекать не на шутку, рухнули свеи, провалились ряды их, пали подобно шатру Биргера, и в образовавшийся пролом ринулась лавина — сам Александр, отрок Савва, Сбыслав Якунович, ловчий Яков Полочанин, а впереди всех — Гаврило Олексич, который видел, как стремительно уносили окровавленного Биргера, и горел желанием догнать, взять в плен или добить королевского зятя. Кроме копья и топора, утраченных в ходе боя, все остальное вооружение оставалось при нем — пернач, шестопер, чекан, клевец, кинжал, а главное — меч. И щит у Гаврилы не повредился, хотя многажды пришлось ему отразить ударов и тычков.
Плечо только слегка было подранено, тонкая струйка крови всякий раз пробегала по руке, когда он изредка опускал меч книзу. Но теперь и об этой пустячной ранке не помнилось, когда, весь пылая, он рубился сквозь уходящие свейские ряды, почти настигая уносимого Биргера. Он также видел худощавого и перепуганного свейского пискупа, которого тоже несли, а он продолжал кропить святой водой и Биргера, и тех, кто его нес, а порой и до лица Гаврилы долетали капли этой, хоть и святой, а все же латинской воды, которой и даром не надо.
— Погодь же вы! Не спеши, эй! Дозволь тя уклюнуть! — упрашивал, почти умолял Гаврило ускользающих от него свеев.
И вот уже — берег Невы. По широченным мосткам Биргера понесли на шнеку.
— Уйдет, собака! — в отчаянии крикнул дружинник Гаврило, пробиваясь к сходне. Из руки его вдруг выбили тяжелый пернач, и снова несколько капель с латинского пискупского кропила пали ему на лицо. Страшно рассвирепев, Олексич схватил что попало сбоку седла — чекан! — и швырнул его, попав точно в лоб ихнему пискупу! Тот так и рухнул навзничь. Тотчас перед конем Гаврилы, будто по мановению чьей-то руки, расступилось, и прямо на коне своем отчаянный дружинник махнул на широкую сходню. Славный конь его умел не только по доскам бегать, а и протанцевать мог бы на мостках. — Умница, Прузик! — похвалил его Гаврило, выхватывая меч из ножен. И почти успел он вскочить на борт шнеки, но свеи тут заревели разом, напряглись и скинули сходню.
Все замелькало, закружилось, превратилось в брызги и воду. Но ловкий Гаврило Олексич удержался в седле, не выпал, а вместе с конем, оставаясь в стременах, поднялся, устремился к берегу, где на него глядели с восторгом, как на своевольно вернувшегося из небытия смерти. И тотчас, выбравшись на берег, Гаврило бросился в бой с огромнейшим рыцарем, по всему виду состоявшим в свите Биргера.
После подвигов Гаврилы сей долговязый свейский витязь с явным удовольствием хотел сразиться с ним, а Олексич во что бы то ни стало нуждался в возмездии за неудавшуюся попытку настичь Биргера, шнека с которым уже отчалила от берега, трепеща золотым знаменем с тремя лазоревыми коронами.
Искры посыпались от скрежещущих скрестившихся мечей, когда новгородский дружинник и свейский воевода схлестнулись друг с другом в смертельной схватке.
— Ушел, собака! — причитал Гаврило, нанося удар за ударом и отбиваясь от ответных ударов, все еще переживая бегство Биргера.
— Ап-бо! Ап-бо! Ап-бо! — громко пыхтел, сражаясь, могучий и храбрый свей. Он уже один оставался на берегу в живых из всех своих воинов, ему ничего не стоило сложить оружие и сдаться в почетный плен, но видно было, что он готов биться до последнего. Ни кто не вмешивался, предоставляя возможность Гавриле и свею биться один на один.
— Ушел, собака! Ушел, собака! — продолжал восклицать русич при каждом ударе своего меча. Стойкий и умелый ему достался поединщик, хорошо бы с таким не до смерти побиться, а только до первой сильной крови, а потом сесть и хорошенько напиться в обнимку, наораться лихих песен… Но тут была война, а не игрище. — Ушел, собака! — в очередной раз выкрикнул Олексич и вдруг, сам того не ожидая, в головокружительном броске перерубил противнику горло под самым кадыком.
Тот в пылу боя замахнулся еще раз, хотел было нанести удар, но вместо этого обмер, хватанул ртом последний глоток воздуха и мешком свалился с коня на берег, руда обиженной струей выхлестнулась из его смертельной раны.
— А ты не ушел, собака! — вымолвил Гаврило, хотя этого воина ему никак не хотелось именовать обидным прозвищем, но и рыдать над ним он не намеревался. — Это тебе за Ратмира!
Назад: Глава шестая ПО БЛАГОСЛОВЕНИЮ СПИРИДОНА
Дальше: Глава девятнадцатая ГОРЕ БИРГЕРА