Венец второй
НЕВСКИЙ
Глава первая
УТРЕННИЙ СЫН
Как только Вася издал первый звучок, Саночка тотчас проснулась с обычной мыслью: «Весь в отца!» Еще и птицы не пробудились, а малыш уже приветствовал новое утро тихим и милым журчанием. Сперва произносилось «плям-плям-гуль-гуль», несколько мгновений проходили в тишине, а затем начиналась эта утренняя песня, похожая на журчание ручейка, сладостно текущего по камушкам родительских сердец. В блаженный предрассветный час Александр и Александра лежали и тихо слушали, как журчит в своей зыбке их маленький сынок. Жена коснулась рукой руки мужа, и он взял ее руку в свою, обволакивая теплом всю ее. Через некоторое время люлюканье Васи станет сердитым, пора будет его кормить, а пока они могли еще немного полежать, наслаждаясь этими мгновениями.
В ушах у Саночки проснулись рождественские колядки. Они звучали в тот день, когда начались первые родильные схватки:
Добрый вечер, княже, светлый господарю!
Радуйся, ой радуйся, земле.
Сын Божий народился!
Застилайте столы килимными полстями!
Радуйся, ой радуйся, земле.
Сын Божий народился!
Воспоминание птицей понесло ее в ту первую брачную ночь, когда, сколь сие чудесно, и зачался их первенец. Как можно было не вспоминать это! С тех пор, едва проснувшись, она сразу вспоминала, как Александр расплетал ее девичью косу. В тот миг она испытала неизъяснимое наслаждение, в которое вылились все ее ожидания последних дней, в глазах закружилось, она с трудом дотерпела, пока он расплетет длинную и толстую косу до самого затылка, и упала, как в омут, в его объятья.
Потом, когда она пришла в себя, ей стало очень смешно при виде того, как новоиспеченный муж ее самозабвенно спит сном земли, только что отдавшей людям урожай свой. И она долго гладила его волосы и лицо ладонью, любуясь Александром, покуда и сама не уснула. Среди ночи он разбудил ее, как осенний ветер будит и терзает спящую ночную рощу, и это было еще лучше, чем в первый раз, в дивном полусне. А когда она проснулась утром, то к великому удивлению своему мужа в постели не обрела. Всполошилась, а оказалось — он уже ускакал с отцом и отроками на раннюю ловлю с соколиками и ястребками, доставшимися ему в невесточьем.
…В зыбке самозабвенно журчал, гулил и курлыкал плодик той первой брачной ночи.
Народ новгородский на Рождество Христово в храмы потек, а княгиня Александра Брячиславна рожать надумала. Но ее все утешали — коли на такой великий праздник дитя родится, разве ж сие дурно?
Ах, как она этот Новгород возненавидела с первых же дней! Она и вообразить не могла в самых страшных снах, что бывают такие места на свете, где столько народу живет. Да не просто живет, а бурлит и клокочет, словно кипящая вода в котле. Страшная вечевая площадь, мощеная не камнем и не деревянными плахами, а перевернутыми нижними челюстями коровьих черепов… Как ступила на нее впервые княгиня Александра, так и стошнило ее.
В Новгород отправились из Торопца через несколько дней после венчанья. Там уготована была встреча с Александровой матушкой и вторая свадебная каша. И хоть ведомо было Брячиславне про излишнюю скромность своей свекрови, все равно причудливо показалось ей, когда она увидела ее в самых простых одеждах и без единого украшения.
— Ну, здравствуй, добрая невестушка, — поцеловала ее свекровь, оглядев с ног до головы.
— Здравствуй, матушка Феодосия Игоревна, — ответила Александра и вдруг дерзко прошептала: — А я уже не порожняя!
— Откуда знаешь? — удивилась теща.
— Откуда знаю — не знаю, а знаю… — сказала Саночка и зарделась.
— Аль с первой ночи и понесла?
— С первой, матушка…
— Вот и лучше быть не может! Дай же я тебя еще раз поцелую!
Со свекровью у Саночки быстро заладилось, и она часто радовалась — неизвестно, что бы было, если б у князя Ярослава не умерла первая жена, половецкая хатуня. Глядишь, половчанка не была бы такая добрая. Да и вторая жена у Ярослава, говорят, была своенравная, дочь Мстислава Удалого. Поссорившись с тестем, Ярослав бился с ним в сражении под Липицей, потерпел поражение и потерял Ростиславу — Мстислав попросту отнял ее у него. А, говорят, он любил ее. Но, слава Богу, женился в третий раз на хорошей. Вон сколько ему Феодосия сыновей и дочек наметала! А главное — родила для Саночки любезного мужа, Александра. И такая строгая, всегда незаметная. Будто и нет ее, а глянешь — да вон же она сидит себе молчком. Сказывают, таковою стала лишь после смерти старшего сына, умершего от непонятной скоротечной хвори. Она тогда решила, что излишне доселе наряжалась и украшалась, и поклялась впредь быть тихой и никуда не отлучаться от могилы в Юрьевом монастыре, жить только в Новгороде. Посему и на первой свадебной каше в Торопце не присутствовала. Да и в Новгороде, когда тут вторую кашу чинили, недолго в веселье участвовала, ибо бежала всякого житейского игралища.
Много было странностей в Новгороде. Вот хотя бы взять то, как Александра тут называли. Матушка звала Сашуней, новгородцы в обиходе именовали его Леско или Садко. Если всюду на Руси и можно было услыхать окончание имени на «ко» — Василько, Митко, Левко, то тут всех без разбору так укорачивали. Михаил — Мишко, Фёдор — Федко, Андрей — Ядрейко, Юрги — Юшко. Правда, Садком Александра звали редко, потому что почитали другого Садка, жившего лет пятьдесят тому назад. То был богатый гость, купец, каких не сыскать. Он даже мерялся богатством — кто богатее, он, Садко Сытныч, али весь Господин Великий Новгород! Поют о нем, будто он ставил свою голову об заклад со многими купцами противу всех их лавок и вытащил из Ильмень-озера златоперых рыбин. Но не токмо лихачествовал, а и построил на свои пенязи огромный храм во имя Бориса и Глеба. Александр его за то сильно почитал, особенно уважая память сих братьев, русских первомучеников.
С отчеством у Александра тоже было разнообразие. В торжественных и чинных случаях его величали Александром Ярославичем. Однако священники и монахи обращались к нему — Александр Феодорович, потому как отец его в крещении был вовсе не Ярослав, а Феодор. Первый раз Саночка услыхала такое обращение к мужу от игуменьи, пришедшей с поздравлениями на третий день после новгородской свадьбы.
— Здравствуй, дорогой братик, Александр Фёдорович, — сказала она, низко ему поклонившись.
Оказалось, это была бывшая Евфросинья Михайловна, невеста преждевременно, незадолго до свадьбы скончавшегося старшего Александрова братца. Его, кстати, тоже звали Фёдором. И дядька-кормилец у Александра был Фёдор Данилыч. Сплошные Фёдоры! Этот последний много места занимал в рассказах мужа о своем детстве. В прошлом году дядька стал болеть и отпросился из шумного Новгорода в родной свой город.
— Вот поедем, Саночка, в наш Переяславль, увидишь, какой у меня дядька Данилыч, — мечтал Александр.
А хорошо было бы и вовсе туда, в Переяславль, навсегда жить уехать. Пусть бы новгородцы забесились и опять не всхотели Александра своим князем. Оказывается, бывало таковое. Александру тогда лет девять было. Взъярились новгородцы, удумали вкупе со псковичами задружить с немцами. Князь Ярослав с женой Феодосией из Новгорода уехал, а сыновей, Александра и Федора, с пестуном Данилычем оставил тут. Но потом Данилыч с княжатами тоже вынужден был тайно бежать, ибо смута разгорелась нешуточная. Тогда-то они год целый в Переяславле прожили, но, увы, в Новгороде начались бедствия, голод, землетрясение, мор, затмение солнца, и пришлось новгородцам слать послов в Переяславль и просить Ярослава с сыновьями возвратиться к ним править. А жаль.
Впрочем, как это жаль! Ведь тогда, глядишь, отец бы ее за другого кого замуж отдал. Нет уж, какова судьба, так тому и быть. Да и то сказать — Новгород. Если попривыкнуть, то оно и ничего так жить тут, даже становится забавно и любопытно. Размерами своими он, конечно, ужасает, но чего только здесь нет, каких не напридумали люди всякостей! В лавках товары таковы, что, скажем, в Полоцк и не успеют дойти, тут всё расхватывается, хотя и в количестве немереном. Новгородки — щеголихи, обожают менять наряды, диадемы, серьги, обручья, ожерелья и прочие дивованья. Хочешь — жемчужные, хочешь — стеклянные, хочешь — бронзовые, хочешь — златые али серебряные, хочешь — алатырьные… И тут и там стригальные заведения. И женские, где тебе по твоему желанию косы как хочешь красиво уложат, тебя саму приукрасят: и прибелянят, и присурмянят, и прирумянят, да так, что яко солнышко засияешь. И мужеские, где всякую овощь телесную — усы-власы-бороду — подстригут ровнёхонько и причешут так, что и самый неблаговидный страхолюд сделается пригоженек. Да мало того, приублаговонят, дабы от тебя не смрад шел, а ароматы заморские.
И затейники новгородцы, каких свет не видывал. Сколько же игр насчитывается тут! Хорошо будет рожденным ею детишкам наслаждаться своими детскими годами. Вон тебе в свайку раскольцовываются, а вон щучку тягают, а там в раззявки режутся. Не желаешь бегать — сиди и учись в таблеи играть, в шахи ли, в шашки ли, в нарды или другие таблейные игры, их множество. Не желаешь сидеть — гоняйся в тыч с кожаным, набитым шерстью, мячиком. Надоело в тыч — играй в подкидку, в перекидку, в тычку, в лунки, в касло, в свечи, в постриги… Это только те игры, которые она успела покамест изучить, а была бы она мальчиком, то все бы уже усвоила.
Мальчиком хорошо быть, весело, но да вырастешь — изволь идти на войну. А этого счастья Саночке не понять. И за что люди воюют? Дружили бы да играли друг с другом, но нет — что ни год, так повсюду бьются. Вот радость, скажите! В книгах читаешь — и всё одно, как кто кого бил-побивал. Книг здесь много, либереи немереные, читай всю жизнь — и то не перечитаешь. Саночка взялась всё подряд читать, но игуменья Евфросинья навела в ее чтении строгость, советовала начать умные книги, в коих содержатся мудрые мысли Виргилия, Аскилопа, Платона, Галиново устроение, Аристотеля, Омировы сказания. Делать нечего — хоть и скучновато, а понемногу стала вчитываться. И оказалось, что умнеть — тоже радостно.
Имя Евфросиния приятно было для полоцкой княжны — в ее родном Полоцке на всю Русскую землю воссияла великая праведница, преподобная Евфросиния, тоже игуменья женской обители. Но все равно, не с нею дружила здешняя, новгородская Евфросиния, а с неудавшейся тещей своею, чтя общую потерю: одна — жениха, другая — старшего сына.
Не дай Бог такой же участи их первенцу, Васильку! Вот он лежит сейчас и журчит себе самозабвенно в своей колыбельке, радуясь новому очередному дню своей жизни, и неужто может случиться такое, что будешь растить, растить его, наполняя его своим любовным дыханием, а он потом сгинется в одночасье от неведомой болезни или падет в первом же бою с проклятым ворогом… Лучше об этом не думать.
— Который ему сегодня денёк будет, Леско?
Александр каждый новый день своего Васи записывает на вощаной дощечке. Старую букву сотрет, новую навостренной палочкой впишет. Вместо ответа князь встал с постели, перекрестился, нашел свою вощаную таблейку. Княгиня тоже вскочила, заглянула ему через плечо и увидела, как он сглаживает числовые буквицы «рцы», «червя» и «фиту», означающие сто девяносто девять, и на их место вписывает одну-единственную титловую букву «слово», означающую число двести. Вот уже сколько времени прошло с тех пор, как в Рождественский праздник родился их милый Василько. В честь звезды Вифлеема дали ему родильное имя Звездислав, а святое крещение Новгородский архиепископ Спиридон вершил через неделю, первого января, в день Василия Великого, архиепископа Кесарии Каппадокийской, почитаемого наравне с Иоанном Златоустом и Григорием Богословом. В честь сего учителя и святителя вселенского и наречен был первенец Александра и Александры. В Софийском соборе проходило Крещение. И до чего же много храмов в Новгороде! Есть и громоздкие, как Пятницкий, не молитвенный дом, а амбар, прости Господи! Но больше таких, от которых всё в душе поет. Вступишь — и сразу всем сердцем чуешь, как вошел не просто в храм, а в посольство Рая на земле.
— Двосотный день ныне Васильку нашему, — с удовольствием промолвил Александр, откладывая дщицу. — С добрым утром, Саночка! Встаём, а то он уже неласково журчать начинает.
— А какой по имени день нынче, свет мой? — спросила Брячиславна.
— Ольгин, жёнушка. Память равноапостольной великой княгини Ольги, во святом крещении Елены. Июля одиннадцатое. Среда.
Глава вторая
УТРЕННИЙ ЧИН
И покуда Васюнька не начал сердиться, что никто не устремляется к нему с восторгами и не спешит кормить, князь и княгиня встали под образами на утреннюю молитву, ибо и птицы за окном уже вовсю приступили славить Бога.
До чего же любил князь Александр эти утренние молитвенные мгновения! Раньше любил в одиночестве идти по мостику в небо, а теперь полюбил вдвоем с женою лететь туда, выше и выше, к подножию Всемилостивого Творца, сотворившего очередное чудо — это новое упоительное утро.
Он читал и пел молитвы вполголоса, а сзади, слева Саночка тихонько и нежно подпевала ему. Неугасимая лампада горела огнем, принесенным из Русалима монахом Алексием. Когда-нибудь придет время, и они с Александрой тоже отправятся в хожение ко Святому Граду по Святой Земле. У нее была ладанка с мощами преподобной Евфросинии Полоцкой, почитаемой по всей Руси. И она, милая, подарила эту ценную святыню несостоявшейся невесте покойного брата Феди за то только, что та тоже Евфросиния. А Полоцкая игуменья не только в паломничество в Русалим ходила, но и осталась жить там, и усопла там же, в обители святого Саввы. А мощи ее были перенесены в Киев, где и покоятся в пещерах преподобного Феодосия.
Иные спорят, говоря, что не надобно православным христианам уподобляться римлянам и стремиться в Иерусалим, ибо, мол, там Господа нашего казнили смертию те же самые римляне Пилатовы по жидовскому наущению. Якобы, как убийцу манит к себе то место, на коем он совершил смертный грех свой, так и римляне туда влекутся, а нам сего не надобно. Пусть так, но ведь на месте казни своей и воссиял Господь во всей силе, и свет сей оттуда до нас дотекает. И Огнь ежегодно является. Вот от того Огня лампада горит, и он чувствует от нее силу Христову… Нет, очень бы хотелось побывать там, где родился и возрастал сладчайший Иисус, где Он творил свои проповеди и совершал чудеса, где Он был предан, бит и распят и где Он воскрес и вознесся на небеса, даря нам завет спасения душ наших.
— Приидите, поклонимся и припадем Самому Христу Цареви и Богу нашему! — в третий раз встал на колени и отбил нижайший поклон Александр, чувствуя дыхание одежд и свежего тела жены, припавшей к полу поблизости. Стал читать пятидесятый псалом Давида. Жиды… Жиды — одно, а Русалим — совсем другое. Проклинаем жидовство за мерзость, сотворенную ими со Христом, но поклоняемся ветхозаветным праведникам за их прозрения о Христе и говорим: «…и да созиждутся стены Иерусалимския», ибо Русалим и есть главная и предбудущая столица Русская, там будет сидеть царь православный. И будет он русичем. А кем же еще!
Однако Васюня уже весьма гневно начал покряхтывать и постанывать, кончилось его блаженное утречко, когда животик еще не дал знать о себе. Едва достояв с мужем до «Чаю воскресения мертвых», Саночка пошла кормить дитятку. Извлекла малыша из колываньки, села на постель и дала ему грудь. Александр не видел этого, он продолжал молиться, но счастливая картина все равно возникла пред мысленным взором, и был ли в том большой грех?..
А вот любопытно было бы увидеть себя в таком возрасте, каков ты был… Сказывают, когда Александр лежал в своей люльке, а рядом молились, то он никогда не издавал ни единого писка, лежал себе тихонечко и улыбался. И лишь когда молитвы заканчивались, начинал требовать кормления. Так ли было?
Увы, себя маленького не увидишь и не припомнишь, каково тебе было, когда рядом с тобой молились твои отец и мать. Первое Александрово воспоминание — крещенская прорубь во льду Клещина озера, яркое солнце, играющее лучами в глубокой и холодной воде, бездонность голубизны неба, отражающегося на поверхности крещенской ердани, и такая же бездонность озерной глубины… Кажется, да, это и есть его первое воспоминание в жизни. Быть может, когда-нибудь и другое откроется, так хочется припомнить, как тебя крестили, как впервые освятили уста Причастием, как стал ходить, как произнес первое слово… Но покамест крещенская крестовидная прорубь — самое раннее, за ним — обрывочные другие воспоминания.
— К Тебе, Владыко Человеколюбче, от сна восстав прибегаю…
Постриги — вот первое, что отчетливо и много припоминалось. Ему уже пять лет было, совсем взрослый отрок, не младенец какой-нибудь. Деревянной саблей за милую душу рубил полчища высоких трав, ибо то, конечно, были не травы, а лютые враги Отечества нашего — репьи латынские!
— До сего дня был ты дитя, а с сего дня будешь младой муж, — молвил ему отец.
В Спасо-Преображенском соборе Переяславля он сидел на огромной подушке, покрытой аксамитовой наволочкой с изображениями золотых лефандов и львов. Сей белокаменный храм был построен его прадедом Юрги Долгоруким, который украсно украсил его и исполнил книгами и мощами священными. И Александр уже тогда знал, что се — «прадедушкин храм». Образ долгорукого прадеда с малых лет воспалял его воображение — жалко, что Юрги уже в Раю, вот бы поглядеть на его руки, какова была их долгота. И хотя и разъясняли ему, что руки у прадеда были обычные, а прозванье связано с долгими устремлениями к новым землям, Александру все равно представлялся огромный богатырь с безразмерными ручищами. Берет врага христианского за воротник и длинной дланью своею заносит высоко-высоко — на конек крыши. Очень смешное зрелище!
И вот после долгих молитв епископ Симон взял в руки ноженцы и приблизился к нему решительным шагом, так что Александр невольно отпрянул. И длинные шелковистые пряди, от рожденья не стриженные, с нежным хрустом отстригаются и ложатся в кипарисовую укладочку. Отныне его всегда будут стричь, ибо, как завещал Владимир Мономах, «се грех, аще же муж носит долги власы», а он отныне уже не Сашенька, а Александр, не дитя, а младой муж, как сказал батюшка.
После пострига и заздравных молебнов новоявленного младого мужа выводят во двор. Народ переяславский кричит ему здравие. Матушка Феодосия берет его на руки и, целуя, прощается с ним. Теперь они будут видеться реже, ибо жить Александр станет у своего пестуна — Федора Даниловича. Матушка передает его с рук на руки боярину-воспитателю, Федор Данилович бережно берет своего нового воспитанника и сажает высоко-высоко, на коня, в сияющее серебром кожаное седло так высоко, как Юрги Долгорукий — супостата, в мечтах маленького Саши. Но теперь — прочь мечты детства! Он сидит на коне, он очень и очень взрослый, его препоясывают мечом, не детским деревянным, а самым настоящим, хотя и не очень большим, не таким, как у отца. Меч тяжел, но Саша смело берет его рукоять, цепко обхватывает и с напряженным усилием вытаскивает из ножен. Меч шатается в еще не очень сильной руке и сверкает на солнце, тяжело держать его, но надо, и он возносит кладенец над головою, а епископ возглашает:
— В нощи мя и во дни сохраняй, борющих враг избавляющи мя!
Еще труднее было вставить клинок меча обратно в ножны, но он и с этим справился, утопил булатное лезвие в мягком бархате ножнового вместилища. На другой день предстояло впервые поехать на ловы…
— Моли Бога о мне, святый угодниче Божий и мучениче, воине Александре, яко аз усердно к тебе прибегаю, скорому помощнику и молитвеннику о душе моей.
В честь воина нареченный, был он прежде всего воин, и когда научился читать, первыми книгами его стали не только жития святых, среди коих было и житие праведного воина Александра, но и «Александрия» — описание жизни и подвигов Александра Македонского. Сию книгу он перечитывал много раз, вдохновляясь благородством воинского духа и мечтая о столь же бесстрашных подвигах. Его восхищал и необычный ум македонского царя и полководца, как тот говорил: «Восточные страны весьма удобны для завоеваний, ибо они обширны и густо заселены народами». Или как хитроумно поучал: «Аще бываете в чужом граде, присматривайте, и коли узрите, что там домашних мелких зверушек — собак и кошек — в изобилии и они окружены излишней лаской, тако знайте же, что сей град легко завоевать вам будет, ибо тут мужи слабы и ленивы, детей не воспроизводят в достатке, и женам хочется изливать свою любовь опричь детей на собак да кошек». И много другой нелишней мудрости было в сказаниях об Александре, одно плохо — жил он до явления Христа Бога и не мог прибавить к своим доблестям подвига христианского.
Александру Переяславскому же, в отличие от Македонского, Бог дал счастье родиться в мире, озаренном светом Христовой любви, в мире, где цвела и светилась несравненная страна — Русь родная. И в будущем уготованы ему воинские свершения не ради своей славы, как у Македонского, но прежде всего ради торжества Христова и ради пущего величия русского народа.
— Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы православным христианам на сопротивныя даруя, и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство.
Под пестование дядьки Данилыча он попал, как зерно попадает в ступе под тяжелый пест. Тут уж никто не жалел, не щадил его нежного возраста, часами приходилось носить на себе и брони, и кольчуги, и щиты, и мечи, и шлемы, обучаться фарьству — умению добро сидеть в седле и управлять конем, натягивать тетиву лука, обдирая об нее детские пальцы.
— Ничего, ничего, повлажнись поди на тёртости, да хорошенько повлажнись, не брезгуй, — нисколько не проявлял жалости, а лишь думая о помощи и пользе, учил пестуш Федор Данилыч. — Так, повлажнился? Добро. Теперь мы твои лапы о-о-от так завернем, завтра всё как копьем снимет. И впредь знай, что когда коню где-то потёртость на спине или боках случится, от седла или подпруги, спереди от нагрудника или сзади от пахвы, без стеснения увлажни больные места собственной своей влагою, а потом прикрой на всю ночь капустными листами, как я тебе сейчас.
К семи годам Александр уже в доспехах мог долго сидеть в седле, владел мечом, сколь сие возможно в столь юную пору, и лихо стрелял из малого лука. Считалось, что отменный лучник точно в цель посылает одну стрелу за одно прочтение «Отче наш», бывали и такие, что могли шесть раз выстрелить за одно «Верую». Семилетний Александр, сидя в седле, за одно «Верую» мог дважды зарядить лук и пустить стрелку. С двадцати шагов, правда, своих, детских, а не взрослого человека, он легко вонзал в дерево срезку, а на пятнадцати таких же шагах томаркой сбивал с плетня какой-нибудь чурбачок.
Осанистым молодцом привез его тогда отец в Новгород вкупе с братом Федей на княжение. В первый день поселились неподалеку от города, на Городище, — в Благовещенской церкви служили благодарственный молебен. На другой день предстояло идти в Новгород «присягу бить», как сказал отец. И Алексаше представлялось, что надо будет биться с кем-то, ведь не зря его готовили, учили, он всю ночь волновался, во сне думая, одолеет ли… Но оказалось, никого бить не понадобилось, всё произошло довольно мирно, хотя и шумно.
Новгород напугал мальчика своей огромностью. Родной Переяславль раз в пять был меньше, а главное — тише. Когда в сопровождении приехавших за ними в Городище послов они подъезжали к Ярославову Дворищу, там их уже ждали толпы народа, крикливого и беспокойного, вышедшего поглядеть, кого им привезли на княжение. Больше всего Александр боялся свалиться с коня — казалось, упади он, и вся эта орава ринется на него и растерзает. И от этого страха еще осанистее сидел в седле своем, насаженном на золотистый, в веселых пятнах, пардовый чапрак. До его слуха доносились восклицания, которые его больше подбадривали, чем огорчали:
— Дивитесь, який ладный княжевец!
— Меньший али старший?
— Меньший. Такого не прея можно садить княжить.
— Нечего бачить — баский юнош!
— Клятые суздаляки!
— А тебе подавай немчина? Закрой рыло!
Огромных размеров церкви стояли на Ярославовом Дворище, а вокруг церквей — шумные торги, гомон, гогот. Здесь приехавших переяславцев встречала новгородская господа — богатейшие люди города, все препоясанные одинаковыми золотыми поясами, знаменующими их господское достоинство.
Подъехав к ним, отец извлек из ножен меч свой, поцеловал его и вновь вложил в ножны. То же проделал старший брат. Александр, в свою очередь, вытащил свой меч и был уверен, что выронит его на позор себе перед всею господою, но справился, приложил к губам булатное лезвие и вернул кладенец в ножны.
— Спаси, Господи, и помилуй богохранимую страну нашу Русскую, власти и воинство ея, да тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте.
От Ярославова Дворища выехали к пяти вымолам, и казалось, что к этим волховским пристаням пришли и встали на привязи со всех стран мира корабли — русские ладьи и насады, мурманские и свейские шнеки, водоходы немецкие, датские и прочие латынские теснились и терлись боками друг о друга, покачиваясь на волнах, рождаемых нескончаемым бегом судов по Волхову.
И, проехав мимо вымолов, взошли на Великий мост. Впереди вставал величественный кремль, из-за каменных стен которого выглядывали шапки соборов, справа Волхов стремил свои воды на полночь к Ладожскому озеру, распрямлял и набычивал разноцветные паруса кораблей, а слева распахивался простор, там речной рукав из Мячина озера вливался в Волхов, и вдалеке, за стрелкой полуострова, виднелись купола Юрьева монастыря, вдруг сверкнувшие на солнце так, что померещился там ангел… И еще не знали сыны Ярослава, что одному из них через шесть лет быть похоронену в той обители…
— Спаси, Господи, и помилуй родители моя Феодора и Феодосию, братию и сестры, жену мою Александру, сына Василия и сродники моя по плоти, и вся ближняя рода моего, и други, и даруй им мирная Твоя и премирная благая.
Он невольно оглянулся и увидел, как улыбается Саночка, кормя своего задумчивого едока, весьма важно относящегося к своему насыщению. Молочная ему женушка попалась — многие не могут сами долго выкормить первенцев, а Саночка, гляди-ка, полгода уже сама вскармливает и не подает знаков, что скоро кончится млекопитание.
Когда он привез ее сюда, в Новгород, он видел, как она перепугана, как ей хочется бежать от этого несносного новгородского гомона. Она и сказала тогда ему: «Как же можно жить тут, Леско милый?» С молодою женой он точно так же въезжал сюда, как и в свой самый первый приезд — через Ярославово Дворище, мимо пяти вымолов — Иванского, Будятина, Матфеева, Немецкого и Гаральдова — на Велик мост, с коего открывались бескрайние виды во все четыре стороны. И молодую жену он повез в кремль, в Святую Софию, точно так же, как тогда, отправились они с отцом и братом в сей главный храм Новгорода «бить присягу». Дивный собор! Подъехали к вратам и залюбовались ими — изощренные врата, разделены на множество прямоугольных ячеек, в каждой из которых разнообразные сцены — Спас в силах и Спас с апостолами, разные государи и воины на конях и с копьями, святые мученики и праведники, в нижнем углу — китоврас, стреляющий из лука, дверные уши держатся в зубах у львиных морд.
— Се, сыны, важная у Софии украса — врата свейского стольного града Сигтуны. Привезены в память о покорении сего свейского града новгородцами сорок лет тому назад. От тоя поры свеи боятся воевать противу нас.
Сойдя с коней, сквозь расступающуюся толпу входили в храм через Сигтунские ворота. Внутри всё озарено множеством светильников, шли прямо к аналою, на котором лежали крест и грамоты Ярослава Мудрого, коему Александр приходился внуком в шестом колене, целовали грамоты и крест по очереди: отец, брат, третьим — Александр. Владыка архиепископ Антоний, в прошлом боярин и сановник Добрыня Ядрейкович, благословлял, принимая присягу быть добрыми и мудрыми князьями Господину Великому Новгороду. На владыке — клобук белый, не черный, как у Владимирского архиепископа. Всё тут, в Новеграде, не так, как повсюду. И речь — вроде русская, да не такая, не «хлеб» скажут, а «хлиб»; не «говорить», а «бачить»; не «смотреть», а «дивитися»; не «тебе», а «тоби»; не «что», а «що»; не «вечный», а «вичный». Правда, «вече» так и говорят — «вече». Это у них народный сход, на коем если не всё, то очень многое решается.
Потом он как-то вдруг понял — всё, что на письме через «ять» изображается, новгородцы не через «е», а через «и» произносят, вот в чем дело. И таков их древлий обычай, от коего они не хотят отказываться. Еще они не скажут «он едет», а молвят: «ён еде»; не «его жена», а «евоная»; епискупа называют «пискупом», и епископская церковь в Детинце у них — Пискупля церковь; новгородец не бьет топором, а бьет топорам, не берет руками, а берет рукам, не кормит лошадей, а кормит лошадьми, живет не возле реки, а возле реке, а идет не к реке, а к реки, и не к нам, а нами… И много еще в языке причудливого есть, чтоб только всяк русский человек в разговоре сразу ж понимал, что перед ним удалой новгородец, а никто иной.
За свои годы жизни тут Александр Ярославич хорошо освоил речь Великого Новгорода, и уже не бывало случая, чтобы он где-то что-то произнес «не по-евоному». А Саночка упрямится: «Не хочу речь свою коверкать!» По-своему и она права.
Но он со временем очень полюбил новгородцев. Многое не нравилось ему в них и прежде всего — любовь к наживе, к излишнему богатству, к пирам, на которых съедалось так много, что можно было накормить целую область, а еще столько же недоедалось и портилось, уходило на корм скотине, которая и сама, в свою очередь, предназначена была в корм. Не любил он изобилия роскошных одежд, коими щеголяли новгородки, не любил лишнего богатства и самого духа торгашеского, витавшего над этою северною столицею. Но не мог он не восторгаться боевой удалью жителей этого сильного оплота Русской жизни, их бесстрашием и укоренелым презрением ко всякому иноземцу, мечтающему завладеть хоть каплею их немереного достояния, ибо и той капли хватило бы, чтобы вооружить целое войско, и с тем войском покорить какой-нибудь малодушный народ.
Дерзость, наглость, самохвальство — всё сие дышало в новогородцах, но всё сие не могло и не восхищать, ибо было выслужено этим славным народом полунощной Руси в боях с постоянными захватчиками, из века в век искавшими себе позорной гибели на священных берегах Псковского, Чудского и Ильменя озера, Шелони и Волхова, в болотистых здешних топях. Прогонят их, намнут хвост и гриву, они какое-то время не лезут, потом забывают про позор свой и раны и вновь, глядишь, влекут свои чванливые знамена, треплют их на северном ветру, чтобы уронить в грязь или пыль да залить собственною кровью.
Прав был отец, говоря про свеев, — после разгрома Сигтуны слышно было, что не смогли они заново возродить свою некогда громкую столицу и не устремляли взоров своих на богатства Новгорода; видать, в живых еще были старики, помнившие могущество новгородцев, пришедших и разгромивших их. Зато немец являлся, и возможно ли забыть Александру, как вместе с отцом ходил он бить незваного гостя в чудских землях, как сломалась с виду непобедимая рыцарская рать, как проломился лед под ними, одетыми в чересчур тяжелые доспехи, и они проваливались туда, в черную, словно бездонную, воду.
Он стоял над ледяным проломом и глядел на эту воду, в пучине которой скрылись еще недавно живые люди, будто провалились сразу в преисподнюю; и выглянуло солнце, и осветило, позолотило речную рябь, отразилось голубое небо на холодной поверхности, прикрывая своим отражением немецкую смерть…
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых, помилуй нас. Аминь.
Он закончил молитвы, весело оглянулся и увидел отвалившегося от материнской груди сына. Тот сыто вращал полусонными глазами и явно недоумевал, как это он еще недавно был таким умным, так осознанно журчал о чем-то важном, но вот насытился, и куда-то всё подевалось. Саночка блаженно разглядывала каждый уголок его личика, улыбаясь и млея от материнского счастья.
— Доброе утро, Саночка! — приветствовал ее веселый муж.
— И тебя с добрым утром, Леско, — тихо отозвалась она из блаженного полузабытья.
Князь Александр Ярославич подошел к окну, распахнул его настежь и полной грудью вдохнул предрассветной летней утренней свежести. На Городище было тихо, лишь где-то далеко доносилась песня ранних жниц, идущих на поле за первым снопом, да щебетали птицы, высыпавшие всем пернатым миром на свой насекомый завтрак, и нежный запах сохнувшего сена долетал со скошенных лугов, как верный знак уже приближающейся в недалеком будущем осени.
— И до чего же хорошо, Саночка, что у новгородцев нет непременного обычая селить князей своих в пределах города. Как хорошо тут, на окраинах! Правда?
— Правда, Лесенько, я же сама тебе и говорила сие не единожды. Хорошо тут… О, уже спит наш Василько!.. Невозможно, до чего ж хорошо нам… Только иной раз мне думается: «А долго ли осталось таких безмятежных деньков?» Того и гляди — явятся нехристи али латыны проклятые и уйдет от меня Леско мой биться с ними, оставит меня одну не спать — тревожиться, жив ли еще, не убит ли! И какая мне тогда будет радость от такого утра, от этих чудесных свежих запахов…
— С тобой Вася останется, соединение наше, — затуманился, представив себе одинокую Саночку, Александр. Мысли о скором каком-либо походе и его не покидали. Но, в отличие от жены, он находил в них утешение, потому что воинский дух в нем томился и задыхался от долгого неучастия в битвах. Ему давно уже назрело совершить добрую бранную жатву, и сей тучный сноп ждал его. Хоть бы кто-нибудь пришел проверить на прочность ту крепость, что он построил вскоре после свадебной каши в месте впадения в Шелонь притока Дубенки.
В прошлое лето ходил он к отцу под Смоленск и помогал ему освобождать град сей от литовцев. Епископ Меркурий, венчавший Александра с Александрой, уйдя тогда из Торопца в киевские пещеры, вскоре и преставился там блаженно. Доблестный отец помнил о том, что обещал Меркурию отнять Смоленск у проклятых литвинов, и он сдержал слово — освободил старинный град Русский. Но Александру мало досталось повоевать там, отец жадничал и, видя всевозрастающую мощь своего старшего сына, призвал его на помощь тогда, когда уж и помощи особой не надобно было. Александру с его дружиной лишь крохи перепали с того бранного пиршества — гнать отступающую литву, да и то, не самую доблестную, а так — разную сволочь. И Александр вернулся на Шелонь, где уже вовсю шло строительство крепости. Ему нравилось, что он рубит свой град, о котором спустя много лет будут говорить: «срубленный Александром, сыном Ярослава, внуком Всеволодиным, правнуком Юрги Долгорукого, иже срубил Москву». И больше в прошлое лето не досталось повоевать.
Но теперь он ждал близкой беды и случая проявить свою доблесть. Скорая война с татарами была столь же недалека, как сегодняшний рассвет, лучи которого уже предугадывались. В прошлое лето сия мрачная туча доползла до самого Торжка, новгородцы готовились выходить навстречу смертоносному воинству, но поганые, разорив Переяславль Русский и Чернигов, пройдя стороной мимо Киева и лишь дохнув на древнюю столицу Русскую своим смрадным дыханием ада, повернули на Козельск, разорили его, дошли до Торжка и, предав его скорбной участи, неожиданно ушли назад в поволжские степи. Со дня на день теперь следовало ждать вестей о их новом пришествии.
— Как Господь даст, Саночка, — вздохнул он, не спеша одеваться и глядя, как тихо засыпает сытый младенчик. — Кабы не было разлук и несчастий, то почем бы мы знали счастье и радость долгожданной встречи?..
Глава третья
НЕРУСЬ
В те мгновения раннего утра, пока князь Александр Ярославич молился и нежился с домашними на Рюриковом Городище, высоконосые свейские шнеки одна за другой в чинном порядке вплывали в устье Невы.
На передней, с большим крестом из мореного дуба, стоял англичанин Томас, епископ Або, главного шведского города на финском побережье. Это он два года призывал к походу на восток, называя его перегринацией, подобно тому как именовались походы рыцарей креста в Левант — на освобождение Гроба Господня. Он помнил папу Гонория, его предсмертный завет огнем и мечом обратить Гардарику в христианство, его суровое воззвание «Ко всем королям Руссии» не препятствовать успехам веры христианской, «дабы не подвергнуться гневу Божьему и апостольского папского престола, который легко может, когда пожелает, покарать вас!» Граф Уголино, ставший после Гонория новым папой под именем Григория IX, указал на главного врага папства на востоке — на молодого князя Александра, сидящего в Хольмгарде и распространяющего вокруг себя схизматическую ересь, Финнмарка постепенно осваиваемая шведами, с востока покорялась русами, направляемыми Александром. И сей дерзкий схизматик легко обращал доверчивых жителей в свою ересь. Гнев папы Григория был неописуем. В своей булле он написал об Александре: «Стараниями врагов креста народ Финнмарки возвращен к заблуждению старой веры и вместе с некоторыми варварами и с помощью дьявола совершенно уничтожает молодое насаждение католической церкви». И епископ Томас, указывая на хвостатую комету, появлявшуюся на ночном небосклоне, говорил: «Вот, куда вам надо идти, шведы!»
Несколько монахов францисканцев и доминиканцев плыли на первой шнеке в свите епископа Томаса. Здесь же сидели двое рыцарей и одиннадцать рядовых воинов монашеского ордена храмовников, ветер трепал их белые плащи с красными лапчатыми крестами. При каждом состояло по два оруженосца, которым теперь, когда шнеки пойдут против течения реки, предстояло взяться за весла.
Далее на десяти шнеках плыли пятьсот норвежцев, присланных в этот поход верховным конунгом Норвегии Хаконом IV, ими руководил свирепый рыцарь Мьёльнирн, о котором шла худая слава, что ему всё равно кого убивать, лишь бы отбирать жизни у людей. Немало и шведов угасло от его смертоносной десницы — ведь до сей поры шведский король Эрик Эрикссон Леспе и конунг Хакон ненавидели друг друга. Один мечтал завоевать Швецию, другой жаждал присоединить к своему королевству Норвегию. И несколько последних лет то там, то сям между ними случались боевые стычки. Но папа Григорий призвал Эрика и Хакона прекратить междоусобие. Три года назад Хакон обязался отправить войска в Левант, где вновь собиралась рать против сарацин за освобождение Гроба Господня. Но хладолюбивым норвежцам не хотелось отправляться в теплые края, и Хакон выпросил у папы разрешения вместо Леванта идти с Эриком на Александра.
Белые флаги с черными, распростершими крылья норманнскими воронами развевались над шнеками норвежцев рядом с желтыми стягами, несущими черного льва, присевшего перед броском на добычу. Следом за ними плыли четыре крупные датские шнеки с Даннеброгами — красными знаменами, пересеченными белым крестом. Этот стяг их король Вальдемар взвил над собою впервые двадцать лет назад во время битвы под Линданиссе, когда датчане завоевывали побережье, населенное языческой чудью. Тогда, в ночь перед битвой, он увидел белый крест на красном закатном небосклоне. Правда, в сагах поется, будто Даннеброг, что значит — «сила Дании», упал с небес прямо в руки архиепископа Андреаса Сунессена, сопровождавшего войско Вальдемара Победоносного, в тот самый миг сражения, когда датчане дрогнули. А епископ Томас со смехом рассказывал, как слышал из уст папы Григория, что Даннеброг был заготовлен заранее и освящен папой Гонорием в Риме, а потом его привезли в Эстляндию, как стали называть страну чуди датские завоеватели.
Семидесятилетний Вольдемар пожадничал, отправив в поход на конунга Александра лишь немногим более сотни рыцарей, хотя сын его Абель рвался повести в Гардарику большое войско. Но присмиревший вояка ограничился несколькими отрядами, коими начальником был не сильно прославленный в сражениях витязь Кнуд, по прозвищу Пропорциус.
Зять короля Эрика, доблестный и знаменитый по всей Швеции рыцарь Биргер Фольконунг, следовал на своей шнеке сразу за датчанами. Он вел с собой значительное войско, с трудом разместившееся на тридцати трех шнеках, общим числом до тысячи семисот отборных воинов, с которыми он рассчитывал дойти не только до Ладоги, но и до самого Хольмгарда, после того как будет перебито войско конунга Александра, сына государя всей Гардарики — Ярлслейфа. Хотя главной задачей похода было, после разгрома Александра, закрепиться между заливом и Ладогой в Вотландии, Ингерманландии и Лопландии — чтобы стоять тут отныне и навсегда, не пуская более русов в Финнмарку.
Душа Биргера наполнялась свежестью летнего утра, ветром грядущих побед, радостью великих завоеваний. Он, лучший полководец, женатый на родной сестре короля Эрика, а вовсе не Улоф Фаси, должен быть первым лицом в Швеции, его голубое знамя с тремя золотыми коронами обязано стать главным стягом шведских войск. Он, после страшной гибели Сигтуны, выбрал новое место для столицы, где быстро стал расти город Стокгольм. Разбил наголову мятежника Кнута Иогансона Долгого, своего родственника, так же происходившего из славного рода Фольконунгов, возжелавшего захватить шведский престол. В честь этой победы король и отдал за него свою сестру Ингерду. И во всех чурках Швеции славили имя Биргера. А поскольку Эрик бесплоден и не имеет детей, в будущем именно Биргер Фольконунг имеет полное право рассчитывать на то, чтобы стать отцом шведского народа!
Впереди на востоке прорезался первый луч рассвета. Мощная шнека Биргера, пройдя уже с помощью гребцов один из рукавов невского устья, вошла в основное русло. На берегу, справа от своего судна, Биргер увидел всадника, который, кажется, приветливо махал рукой пришельцам и очень радостно улыбался им, в то время как беспокойно бегающая у копыт его коня лохматая белая собака громко их облаивала. Улыбающийся дикарь, ингерманец или рус, вдруг широко осенил корабли крестным знамением, потом и сам трижды перекрестился и после этого вдруг ударил коня, развернулся и устремился в ближайшую рощу. Биргер не сразу догадался, что крест был положен им не по закону — слева направо, а как принято у схизматиков-еретиков — справа налево, но было поздно хвататься за лук, нахального схизматика уже и дух простыл.
Биргер оглянулся. Картина входящих в широкое устье Невы кораблей была величественная и грозная. Из-за стрелки острова выплывали черные шнеки, ощерившиеся копьями множества рыцарей. И чего этот варвар так глупо улыбался? Дикарь — он и есть дикарь!..
Следом за шведами Биргера плыли тринадцать шнек с финнами, которых погрузили в Або, вооружив топорами и дубинами. Над ними развевался стяг короля Эрика, покорившего всё финское побережье, населенное племенами еми и суоми. На этих можно было рассчитывать только в конце битвы — при добивании и погоне за врагом.
За финскими дуболомами на семи шнеках плыли веселые готландцы под яркими, в золотую и серебряную полоску, стягами.
Наконец, далее, на сорока двух шнеках двигалось самое многочисленное войско, возглавляемое вождем всего похода — ярлом Улофом Фаси, двоюродным братом Биргера. Огромное знамя короля Швеции украшало шнеку, на которой плыл Улоф, — золотое, с двумя идущими друг другу навстречу алыми львами. Замыкала движение кораблей шнека с несколькими епископами и монахами, плывущими, чтобы крестить местных варваров в папскую веру.
Рассвет вставал над Ингерманландией, и Биргер знал твердо — это рассвет славы всего намеченного похода. Разгромив Александра, он станет ярлом и отодвинет плечом главного соперника — Улофа.
По берегам реки — то там, то сям — виднелись убогие деревеньки, но скот пасся в достаточном количестве, чтобы можно было рассчитывать на долгое снабжение войск едой и молоком. Проплыв немного, вскоре свернули резко вправо, и теперь солнце вставало с левого борта шнек, освещая пробудившуюся землю, взирающую на пришельцев точно так же, как тот дикарь — с приветливой улыбочкой.
Река вновь немного изменила направление, и теперь солнце вставало впереди слева. Вот оно — главное шведское знамя: солнечное золото на небесной синеве!..
Биргер внимательно разглядывал прибрежные поселки и сами берега, выискивая подходящее место для первой пристани. Но плыли еще долго, покуда не дошли до устья Ижоры, впадающей в Неву справа, если плыть против течения, как плыли шнеки пришельцев. Здесь открылся прекрасный вид на богатые селения и широкий плоский берег, к которому подходил густой и, по всем приметам, изобилующий живностью и растительной пищей лес. Прислонясь к берегу, дождались подплытия шнеки Улофа, посовещались с ярлом, и тот согласился располагаться станом здесь. Его шнеки развернулись и вошли в устье Ижоры, встали поближе к селению. Корабли Биргера, напротив, отошли от устья на некоторое расстояние и здесь начали вставать на якорь. Епископ Томас предпочел быть поближе к Биргеру, добрый знак — он сделал ставку на него, а не на Улофа! Старая английская собака, хорошо умеющая держать нос по ветру.
Когда высадились на берег, прежде всего высокий крест из мореного дуба, освященный папой Григорием, был врыт в землю, а неподалеку от него уже счищали ветви с вытащенной из леса исполинской сосны, дабы сделать из нее столб для ставки Биргера. Менее высокие столбы готовились вдоль всего берега для других шатров, работа кипела, и стан быстро возводился. К вечеру следовало уже полностью благоустроиться. Биргер склонялся к мысли, что лучшего места и не следует искать — тут будем ждать Александра.
Далеко не все шнеки причалили к правому берегу Ижоры. Многие высадились на левом берегу и там строили свое становье. Туда ушли все датчане, более половины финнов, шесть из десяти норвежских шнек, а затем и Улоф направил на левый берег десяток своих судов, дабы было кому присмотреть за разношерстным станом, устраивающимся на противоположном берегу. Ярл Фаси устроился просто — поселился в наилучшем и наибогатейшем доме, выгнав из него хозяев-ингерманландцев, вот тебе и ставка. Прочие дома также были очищены от хозяев и отданы шведам. Биргер отнесся к этому с презрением. Только шатер, считал он, достоин рыцаря в походе, иного жилья он не признавал для себя и своих воинов. Конечно, в том, что не его, а Улофа назначили вождем похода, была обидная и даже оскорбительная ошибка, но дай только срок, и она будет исправлена, когда все увидят, кто станет главным виновником разгрома русов. И, вернувшись в Стокгольм, скажут: «Ваше величество! Биргеру обязаны мы всем — победой и великой славой! И мы сами провозгласили его вождем вместо Улофа. Провозгласи его ярлом!» И шепелявый Эрик в ответ, прослезившись, прошамкает: «Да будет по вашему слову! Зять мой, подойди — я обниму тебя!»
Высоченный шатер Биргера, как водится, поверху украсили золотой верхушкой, начищенной до огненного блеска, и яркое солнце, уже переступившее через небесное темя и медленно поплывшее в сторону Швеции, заиграло на вершине Биргеровой ставки, добавляя дню еще большего сияния. Внутри шатра заканчивали расставлять утварь, и Биргер Фольконунг любезно пригласил епископа Томаса, рыцарей-храмовников, францисканцев и доминиканцев поселиться вместе с ним в его просторной ставке. Здесь же нашлось место для его родного брата Торкеля Фольконунга и тридцати самых достопочтенных рыцарей вместе с их слугами и оруженосцами.
День благополучно заканчивался. Биргер, Торкель и Томас вышли к берегу реки и стали с удовольствием строить предположения, через сколько дней Александр придет сюда драться с ними — спустя неделю, полторы или две. Спорить об этом было особенно приятно потому, что сегодня Александр уж точно никак не появится, а закат так красив, так величественно заливает медным медом ту сторону неба, под которой сейчас находятся Або, Готланд, Стокгольм; а от костров доносятся пленительные запахи долгожданного жаркого.
— Пожалуй, недурно было бы отправить Александру благородную грамоту с приглашением его на битву, — сказал Торкель.
— Как раз это я и хотел предложить, — живо отозвался Биргер. — У епископа Томаса найдется немало остроумия, дабы употребить его в данном случае. Вы согласитесь, святой отец?
— Охотно, — ответил англичанин, радуясь, что есть чем скоротать оставшееся время до ужина. — Пусть принесут мой письменный сундучок.
— Вы хотите писать на пергаменте? — спросил Торкель.
— А на чем?
— Эти дикари не заслуживают, чтобы им писали на том же материале, на котором вы пишете послания самому папе. Говорят, они и сами для своей переписки предпочитают березовую дрань.
— Это хорошая мысль, — почесал бритый подбородок Томас.
— Плохая, — возразил Биргер. — Они еще подумают, что мы бедны и не можем позволить себе писать на пергаментах. Пишите на хорошем листе, отец Томас.
Когда подали письменные приборы, все трое уселись вокруг раскладного столика и принялись сочинять послание, упражняясь в остроумии. К ним тихонько подошли еще несколько рыцарей — рыжий Аарон Ослин, одноглазый Ларс Хруордквист, верзила Рогер Альбелин, толстяк Маттиас Фальк и коротышка Нильс Мюрландик. Всем хотелось поучаствовать в дерзком послании будущему противнику.
— Напишите ему, что он вшивый, — с хохотом попросил Альбелин.
— И от него воняет так, что нам отсюда слышно, — добавил Хруордквист.
— И что черви едят его, — блеснул в свою очередь Мюрландик.
— И что он не успеет доехать до нас, потому что его одолеет проказа, — сам поражаясь своему уму, закатился мелким смехом Аарон Ослин.
— Погодите, — улыбаясь, отстранил их Биргер, потому что они готовы были своим напором раздавить столик, на котором распрямился лист пергамента, готовый вобрать в себя все шведское остроумие. — Сперва надо придумать, как мы обратимся к нему.
— Предлагаю так: «Проклятый Богом копченый угорь!» — поспешил вставить свое Торкель Фольконунг.
— Отчего же он угорь и почему копченый? — удивился епископ. — Да мы и не рыбаки, и пришли сюда не угрей ловить.
— Тогда так: «Вшивый заморыш и слизняк!» — рявкнул благородный рыцарь Рогер Альбелин. Ему явно нравилось видеть своего врага вшивым. Видно, это было его больное место.
— Если бы он был вшивым заморышем и слизняком, то с какой стати эдакое множество знаменитых рыцарей явилось сражаться с ним? — прокряхтел мудрый епископ.
— Ну тогда напишите: «Продавший душу дьяволу», — предложил рыжий Аарон.
— Это ближе к истине, — согласился Биргер.
— Напишем так: «Утративший истинную веру Христову, от отцов и дедов своих оскверненную, беззаконный конунг Александр», — подытожил епископ Томас и начал красиво выводить на пергаменте буквы.
— Да, — стал чесать себя во всех местах рыцарь Альбелин, — лучше и не скажешь. Не зря эти епископы берутся учить людей. Но дальше все-таки надо ему написать, что он вшивый.
— И про червей хорошо бы, — пробормотал Мюрландик, с затаенным дыханием глядя на чудо появления букв и слов.
— И про вонь, — добавил Хруордквист. — Ей-богу, я чую, как он там воняет в своем Хольмгарде. Меня сейчас вывернет наизнанку от этой вони. — И он стал всячески показывать свою тошноту, да так увлекся в лицедействе, что его и впрямь чуть не вырвало. К счастью, желудки у благородных рыцарей были еще пустые.
Но всем очень понравилось выступление Ларса Хруордквиста, и многие стали требовать вписать в грамоту про Александрову вонь.
— Да погодите вы со своей вонью! — возмутился Томас. — Теперь надо написать, от кого грамота.
— Предлагаю так: от самого Иисуса Христа. Ибо Иисус Христос незримо присутствует в нас, — произнес Биргер, и в сие мгновенье ему и впрямь показалось, что он — не он, а сам Иисус. — Так и напишите, святой отец: «Я, Иисус Христос, незримо идя… ходя… словом, находя себя среди шведского воинства…»
— Нет, — решительно возразил англичанин. — Пусть Христос и с нами, но это было бы слишком дерзко писать от Его имени.
— Тогда напишите: «Мы, Биргер и Торкель Фольконунги, а с нами и все шведское войско…» — предложил брат Биргера.
— И это неверно, — снова стал занудствовать епископ. — Ведь, как ни крути, а король назначил вождем воинства не Биргера с Торкелем… К тому же с нами не только шведы. Напишем так: «Я, король Швеции Эрик, в лице своих лучших военачальников и дружественных рыцарей норвежских, датских и финских…»
— Финские рыцари — это смешно! — захохотал доселе молчавший Маттиас Фальк. Попросту он все это время тайком поедал кусок копченой грудинки.
— Только не пишите «король Швеции Эрик Шепелявый», — всполошился коротышка Мюрландик, но Томас и без того не собирался вставлять прозвище короля в благородную грамоту.
— Итак, я написал, что король в нашем лице пришел покорить земли Александра. Кончим на этом или еще что-нибудь добавим?
— Да напишите же про вонь, ей-богу! — обиженно воскликнул Хруордквист. Зря, что ли, он лицедействовал, изображая тошноту?
— Ладно, я напишу так… — произнес Томас и стал писать дальше, попутно произнося, что пишет: — «упорствуя в зловонном отступлении от истинной веры, ты навлек гнев Святой Апостольской Римской Церкви и приговорен к казни за то, что не токмо сам продолжаешь заблуждаться в своей ереси, но и многие множества народов влечешь за собой во тьму погибели. Выходи же против меня, если можешь и хочешь сопротивляться! Я уже здесь и пленю твою землю». Ну что? Достаточно?
— А про червей? — обиженно взвизгнул коротышка Нильс.
— А вши? — возмутился длинный Рогер.
— Да у меня уже места нет на пергаменте! — воскликнул Томас. Рыцари хотели было затеять с ним спор и потребовать продолжения грамоты, но тут у костров началось оживление, вызванное тем, что жаркое подошло, и взоры сочинителей послания Александру обратились туда.
— Лучше подумаем, кого отправить с грамотой в Хольмгард, — сказал Биргер.
— Да, — согласился Томас. — Кто у нас знает речь русов, чтобы мог перевести грамоту этим дикарям?
— Есть такой! — обрадовался Маттиас Фальк, что может быть полезен. — В моей дружине имеется Вонючка Янис. Он родом из Земиголы, родители у него русы, а сам он кого-то там прирезал и сбежал служить у нас.
— Очень хорошо! — в свою очередь обрадовался Ларс Хруордквист. — К вонючему Александру — вонючего Яниса. Лучше не придумаешь! Однако там уже туши разламывают! — И он устремился к кострам, где с вертелов начали снимать дымящуюся еду. Остальные последовали за ним.
Глава четвертая
СЛОВОПРЕНИЕ НА ПОЛДНИКЕ
После утренней службы, посвященной памяти княгини Ольги, равноапостольной первокрестительницы Руси нашей, сидели в теньке и полудновали под развесистым дубом, росшим около княжеского дома на Городище, сам владыка Спиридон, князь Александр Ярославич, княгиня Александра Брячиславна, отрок Савва, другой слуга и оруженосец Ратмир, ловчий Яков, дружинники и запевалы Константин Луготинец и Юрята Пинещенич, Гаврила Олексич и Сбыслав Якунович, Домаш Твердиславич да немец Ратшау, он же, по-новому, по-русски — просто Ратша.
Ели пшеничную кашу с постным маслом, рыбную уху из выловленных поутру стерлядок и репку с медом.
— Добрая ушица, — нахваливал архиепископ. — И зело добре то, що ты, княже, по середам и пяткам тоже постуешь. Говорят, в прежние времена было такое благочестие, що всякий русский человик строго посты соблюдал. Не то що ныне.
— Видать, за то и осерчал Господь на Землю Русскую, що наслал на нас батыевых змеельтян, — позволил себе заметить Юрята.
— В особенности не у нас вольности завелись, не в Новегороде, — сказанул Луготинец, заводя любимый здешний толк о собственной новгородской полезной особливости.
— Кабы не так! — усмехнулся архиепископ. — В особенности у нас-то и шалят как удумается. Хех… не токмо по середкам да пяткам, а в самые посты не постятся, опричь Великого. Бачут, мол, то не наше дело, а монашеско — постовать. Еще и щеголяют своим беспостьем. Понадсмеиваются — кто постует, у того жила сохствует. А вон наш князёк и правила соблюдает, и силы в ём немереные. Я дивывал, яко ён тяжеленные хорюгови одной ручкой легко носит, будто то легкие дротики. А наша боляра да господа новгородская знай кичится беззаконием. И то удивительно, как на нас по сю пору не упала гневная Господня дубина.
— Дай срок… — проговорил тихо Ратмир. Слова его прозвучали столь тревожно, что все ненадолго перестали есть, глядя на княжьего оруженосца. Ратмир почувствовал на себе общий взгляд и замер с ложкой ухи, не донеся до рта. — Я бачу: придут, нигде не замешкают. А вот, отче, рассуди наш спор с князем, — оживился он, найдя, на что перевести разговор, ибо очень грустные глаза сделались у княгини. — Почекайте, я сей же час вернусь.
Он вышел из-за стола и вскоре возвратился, неся в ладонях шесть стальных, кованых раскорюк, торчащих в разные стороны остьями. Положил их на стол, подал одну архиепископу Спиридону.
— Это що за терния такая?
— Истинно що терния, — кивнул Ратмир. — Я таких три кожаных мешка купил на торгах о прошлой седмице. Обиженный рязанец торговал ими. Там, на Рязани, их ковали. Жидовники называются. Посему как подобны терниям куста жидовника, из коих Христов венец бысть.
— Латыны сей куст называют «спинозная плума», то бишь — «колючая слива», — зачем-то произнес архиепископ, вертя в своих старческих пальцах один жидовник и пытаясь угадать его предназначение.
— Како мыслешь, отче, в якую надобность сия спинозная плума назначается? — спросил Александр.
— Так ведь, без сомненья, заради якогось смертоубийства, — высказался Спиридон.
— Не вполне, хотя и близко, — молвил Ратмир. — Сия терния кладется в кожаный мешок, привешенный сзади конского седла. Егда же враг преследует всадника, можно внезапу высыпать из мешка позадь себя — бырть!.. И вражьи фари копытами на сии остья напарываются, ранятся и валятся. Хитроумное изобретение!
— И бесчестное, — добавил Александр.
— Истинно сказуемое жидовником, — заметил Сбыслав.
— Рассуди нас, отче, возможно ли нам пользоваться таким средством? — спросил Ратмир обиженно. И как не понять его, если он купил целых три мешка этих стальных колючек, восхищался ими, а князь Александр их отвергает.
— Никак не возможно! — не утерпев, встрял Савва. — Разве ж мы когда-нибудь хотим отступать? Это пусть себе малодушные такое средство боя присваивают, которые любят подковы коней своих врагу показывать, от них улепётывая.
— И я так сужу, — согласился со своим первым оруженосцем Александр.
— А я, стало быть, малодушный! — вспыхнул Ратмир. Меж ним, новгородцем, и владимирцем Саввою всегда было соперничество. Савва с детства дружил с князем, а Ратмира приставили к Ярославичу уже тут, в Новгороде. Конечно, ему казалось, что князь чаще всего на стороне Саввы, хотя Александр, напротив, старался не разделять, а уравнивать их между собой. Вот Ратмир и старался больше явить Александру свою любовь и пользу. Он думал, что обрадуется князь его колючим бодлакам, купленным несколько дней назад у рязанского беженца. Надеялся на поощрение, а князь вместо того рассердился. И Савва тут еще!.. Легко было воспламенить горячего новгородца:
— Ты бы, Савко, молчал себе в ширинку!
— Кому Савко, а кому — Савва Юрьевич, — грозно поднимаясь из-за стола, зарычал владимирец.
— Может, вы еще абие и побьетеся тут? — вскинул седые брови архиепископ. — Не благословляю!
Битва дальнейшая между Ратмиром и Саввой разгоралась незримо — перестрелкою огненными взорами друг в друга. «Погоди уж! Наломаю тебе костей, суздаляка!» — посылал свою пращу Ратмир. Ответные взоры Саввы были не менее красноречивы.
Ратмир глянул на Брячиславну. Глаза у нее были грустными. Ему стало совестно, что он затеял разговоры о войне в присутствии юной матери. Но ему почему-то нравилась затея со стальными коваными терниями. Вот мы рубимся с супостатами, делаем вид, будто дрогнули, сильно бодрим коней бодцами и уносимся прочь, а я скачу последним и внезапно опрокидываю за собой кожаный мешок с жидовниками… Враги падают, их кони храпят, мы резко разворачиваемся и опрокидываем изумленного супостата!..
— Вот скажи, Ратша, есть у вас такие спинозы? — вдруг обратился Ратмир к тевтону, который тоже вертел в руках кованую раскорюку.
— О нет, такий спиноза у нас не имеет, — важно отвечал немец. — Но я хотель бачить, что сие есть зело клюговая вещчь.
— Клювая? — переспросил Гаврила Олексич.
— Нет, — рассмеялся Александр. — Он сказал «клюговая», сиречь, по-тевтонски — хитромудрая.
— Да, мудрая, — кивнул Ратшау. — Очень мудрая. Надо пробовать. Может быть велия польза.
— Нам твоя немецкая польза без надобности, — грубо оборвал его ловчий Яков.
— Я уже второй лето как бравославный русский челофек! — оскорбился Ратшау.
— Теперь сии подерутся! — рассердился Ратмир тому, что раз ему не дадено было разругаться с Савкой, то и другим неповадно при князе ссориться. — Не дам Ратшу в обиду!
— Я сам себя не дам в обиду! — закипал немец.
— Довольно вам! — впервые подала свой голос голубка княгиня, и Ратмир залюбовался ею — до чего хороша! И когда из Полоцка в Торопец привезли ее, баская была девушка, а теперь, родив князю сына, совсем нестерпима красота ее стала. Ратмир был тайно влюблен в нее и с ужасом думал о том часе, когда ему тоже доведется жениться. А Александр уже не раз намекал ему о свадьбе, даже невесту подобрал хорошую. Не сегодня-завтра свататься будем… Но и то верно, не век же ему в Брячиславну влюбляться!..
— Так что, отче Спиридоне, скажешь про сей жидовник? — спросил Александр.
— То и молвлю, що не случайно его жидовником назвали, — отвечал архиепископ со вздохом. — Жидове себя хытрее всех инех почитають и всякого готовы обмудрить ради своей корысти. Но излишняя хытрость оборачивается во вред им. Так дохытрились, что самих себя обманули, лишились Божьей благодати, данной им при Моисее. Лишились самого Бога, предали его на распятие. Яко в «Физиологе» сказано, що подобно ехидне, имеющей от полу и выше образ человечь, а пол ея и ниже — образ коркодил, тако и жидове. Ехидна накупившись с мужем своим, изъедает лоно его, а после, егда родит от того купления чад, то тии чада изъедают чревеса матери своей. Такоже и жидове, убиша отца, сиречь, Христа Бога, убиша и матерь свою, сиречь, Церковь Апостольскую. И не избежать им грядущего гнева. А посему, невозможно в хытростях уподобляться племени ехидны… Но, простите меня, братия мои, аз не есмь воин ратный, а токмо воин Христов есмь. Егда же и приидет тоби, Леско, потребно прибегнуть к сему жидовнику — пользуйся им ради погибели нерусского воинства. Благословляю!
Первым Александр рассмеялся. Ратмир — следующим. И, смеясь, победно глянул на Савку. Тот сидел набычившись. Очень неожиданным оказалось благословение Спиридона после начального его обширного рассуждения о ехидне. Савка был расстроен торжеством Ратмира, а новгородец не нашел в сердце великодушия пожалеть владимирца:
— Слыхал, Савко Юргич, какое слово бачил архипискуп!
— Ратко! — сердито одернула его Брячиславна.
— Ладно, — подытожил словопрение Александр. — Так и поступать будем по архипискуплю благословению. Держи свои жидовники при себе, Ратмир. Быть может, и доведется их использовать.
— Хоть бы привел Господь никогда не использовать, — тихо сказала Брячиславна. — Хоть бы никакой войны совсем не было!
— Война неминуема, — подбоченясь, ляпнул Домаш Твердиславич, на что Ратмир всем лицом своим постарался выразить ему: «Ох и дурак же ты, Домашко!»
Архиепископ стал подниматься из-за стола, крестясь на икону, привешенную к стволу дуба:
— Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ; не лиши нас и Небесного Твоего Царствия, но яко посреде учеников Твоих пришел еси, Спасе, мир даяй им, прииди к нам и спаси нас.
Покуда он произносил молитву, всегда читаемую после вкушения пищи, на горячем и взмыленном коне объявился всадник. Ратмир первым увидел его. Лицо всадника было таким взволнованным, что в сердце Ратмира вдруг ударила неведомо откуда залетевшая дурная мысль: «Погибель наша!» Он вздрогнул и тотчас сильно устыдился своей малодушной мысли. В следующий миг он узнал всадника. То был ижорец Ипатий, крещенный о позапрошлой Пасхе, накануне свадьбы Александра в Торопце, а до того лаявший, ибо в нем сидел бес, затем изгнанный при святом Крещении.
По всему его виду можно было обо всем догадаться, и Ратмир задумал: если это война с тевтонами или свеями, то перед уходом на войну он непременно признается Александре Брячиславне, что любит ее — просто так, пусть она знает.
Глава пятая
ИЗВЕСТИЕ И РЕШЕНИЕ
Вот так полудник у нас получился на Ольгин день! Утро было такое светлое, радостное, а я, братцы, с утра еще успел новых топоров накупить для войска, собирался похвалиться ими после застолья, но тут Ратмирка со своими ехидными жидовниками приколючился! Ему, видите ли, можно за столом о войне говорить, а мне нельзя. Я бы тоже свои топоры на стол выложил — любуйтесь!
Если молвить, что я не любил бы Ратмира, то сие совсем и неверно; да ну, Бог с ним, хороший он, Ратко, парень, умный, веселый, но только соперничали мы с ним — это да. И в соперничестве иной раз почти доходили до драки, а уж до взаимных нелюбезностей — часто. Он меня в таковых случаях дразнил «суздалякой», ибо так звали в Новгороде всех жителей владимирских княжеств, а я его обзывал «новгородским икунчиком» за то, что он, как и все новгородцы, говорил не «век», а «вик», и не «человек», а «человик».
Но в тот день, когда за столом он стал вываливать свои побрякушки, да еще хвастаться, что сие есть величайшее достижение военного хитроумия, тут я отчего-то гораздо на него осердился, готов был на кусочки порвать. И все мое светлое расположение духа увяло.
В том, конечно, не совсем Ратмирка виноват был. Во мне тогда что-то не то происходило, внутри, в самой середке души моей будто какая-то гнильца завелась, и часто я становился гневлив и раздражителен не по причине. И всё потому, что никак не мог забыть свою любовь с Февроньей. Сколько раз пытался в кого-нибудь еще влюбиться — не получалось. Еще в Торопце, помнится, понравилась мне Евпраксия, а все равно не сладилось с нею. И потом несколько раз подобное повторялось. Уж и невеста была мне сосватана, очень пригоженькая пятнадцатилетняя Услада, по крестильному имени — Ирина, дочка княжого сокольника Андрея Варлапа Сумянина. И чего бы мне было, дураку, не влюбиться в нее ради грядущего счастья?.. Но перед сном, бывало, начну мечтать о ней, а вместо нее сама собою в зрительных образах Феврошенька моя выходит на крыльцо, зовет к себе в дом, обнимает, целует жарко, слегка прикусывая мне губы… Эх!.. И оттого я с каждым днем все нелюбовнее к людям сделался, сохнуть стал. Раньше для меня то пустой звук был, что кто-то там по ком-то сохнет, а теперь, на себе испытав, познал я, какое это мытарство для души человечьей — от неутомленной любви чахнуть!
Однажды я не выдержал и поделился своими горестями с князь Александром. «Ничего, — молвил наш Славич, — до первого ратного похода. Как говорится, война для мужчины — самое лучшее лекарство. Вот пойдем мы в полки, а из полков кто тебя ожидать будет? Ирина Андревна. И ты будешь знать, что не та, прежняя, а сия, новая, любовь у тебя впереди, по возвращению. Так, новою любовью старую и придавишь».
Легко ему рассуждать, будто он старик и всё на себе испытал. Сам-то… Ему хорошо, на ком женился, с той и слюбился. Чадо породил, заботы мало, одно счастье и душевный покой. А влюбленному быть — адская мука, если любовная цель твоя недосягаема.
Глядя на то, как счастлив со своей женой Александр, грешный я разбойник, злился и мечтал свою злобу на ком-то излить. К Ратмиру присматривался — напиться хмельного зелья да и подраться с ним от всей души, а хотя бы сегодня вечером. Держись, Ратмирище! Спиноза ты этакая!..
И тут вдруг по окончании нашего полдника в глазах у меня всё так и потемнело, когда внезапно объявился на взмыленном коне и с лицом, источающим неслышные громы, ни кто иной, как ижора Ипатий, человек, коего мне вовек не хотелось бы видеть, благоверный муж моей Февроньи, ради христианской верности к которому она и возвратилась в свои ижорские дали.
Тот, кому доводилось видеть счастливого соперника своего, поймет мои чувства, как всё во мне разом вспыхнуло черным огнем. Влюбленный глупец, я первым делом подумал совершенную нелепицу — будто ижорец явился сообщить самое страшное, что умерла моя Февроша. И если бы он сообщил таковое известие, я бы немедленно бросился на него и задушил бы своими руками.
Но у него иная весть была привезена. Соскочив с коня, он дождался окончания благодарственной молитвы, произносимой архиепископом Спиридоном, приблизился к Александру, низко поклонился ему в ноги и громко залепетал, коверкая русские слова на свой ижорский лад:
— Досвооль молвити, княсс Алексантррр! Важная весть!
— Говори, Ипатий, — тревожно глянув на Брячиславну, разрешил Ярославич.
— Так сто брат мой, Пельгунен Филипп, в досоре быль, так сто на перегу речки Невы. Там… Там, где Нева уходи в Алатырьско моррре. Раннно утром он быль там в досоре и видель, како присол много свейский снеки. Так сто целых сто свейски снеки. И на них много, оччччен много ратных люди и кони, много орусыя у них. Воевать они присли на тебя, княс Алексантррр!
Я когда его слушал, об одном думал — легко представлял себе, как сей таратор мог по-собачьи лаять. Даже смысл его слов не сразу проник в мою глупую башню, в коей хранились мозги, напичканные одними бесполезными мыслями. И лишь когда увидел, как смертельно побледнела княгиня Александра Брячиславна, как приосанился князь наш, Александр Ярославич, как стряхнулась старческая пыль с лика архиепископа Спиридона и какими ястребами и соколами встопорщили свои перья дружинники, только тогда свистящей и радостной стрелой вонзилось в меня долгожданное известие: «Война!»
— Ну, спасибо тебе, Ипатий, за то, что приспешил ты сообщить нам безотлагательную новость, — слегка поклонился гонцу князь.
— И тебе спасипа, — сказал ижорец.
— Ну?.. — повернулся Александр ко всем нам. — Дождались!
— С нами крестная сила! — осенил себя и нас архиепископ.
— Саночка, ты бы шла теперь к себе, к Васе, — ласково спровадил князь свою голубку. Она покорилась его воле, и когда мы остались без нее, взялись держать совет, как быть. Я сразу предложил:
— Сей же день выходим в полки!
— За твоим лекарством? — подмигнул мне Славич.
— Не только за моим. Для каждого из нас не худо будет кости поразмять.
Тут Домаш Твердиславич на меня сердито зыркнул:
— Погоди ты, Савво, тут нельзя сгоряча. Ижорянин бачит, що свии на ста шнеках приплыли. Иная шнека до шестидесяти человик с десятью конями вмещае. Допустим, на каждой по пятидесяти их да по десять фарей. Сто шнек множим на пятьдесят и на десять… Получим до пяти тысящ войска и до тысящи коней. Крепкий полк! А сколько мы теперь можем абие собрать?..
— За осемьсот человек я ручаюсь, — ответил Александр.
— Осемьсот… Сего мало, — малодушно сказал Юрята. Я этого Юряту всегда недолюбливал. Удальства в нем не наблюдалось. Что пел красиво, этого не отнять, но певцов у нас и без него хватало, к примеру, Ратмир куда лучше. Хотя и удальцов без него еще больше, нежели певцов, было. А рассудительных я никогда не любил.
— Маловато, — согласился Александр, — но если мы сначала устремимся на ладьях по Волхову, то по пути полсотни насобираем, да ладожан в Ладоге еще сотню возьмем. Почти тысяща получится. Зато добьемся главного — внезапности.
— Главное для тоби, княже, не это, — усмехнулся Костя Луготинец. — Знамо дело, хочешь впервые без отца со врагом управиться.
— Врать не буду — хочу, — честно признался Ярославич. — Очень хочу. А пока станем с отцом согласовываться, время утратим. Да и отцу моему разве теперь до наших дел? Не сегодня-завтра снова явится проклятый Батый. Киев ему в мечтах мерещится, я так мыслю — нынешним летом он на Киев двинет свои поганые рати. Великому князю надо оборону продумывать, как не дать татарам овладеть Святым стольным градом Русским. И вот теперь я пришлю к нему гонца или сам поеду просить о помощи… Нет!.. Ей-богу! Пойдем, братцы, сей же день, да вборзе ударим по свеям!
— Благословляю, — тихо, но отчетливо сказал тут архиепископ Спиридон, и я чуть было не бросился к нему, желая облобызать. — Иду теперь в Софию. Вы же собирайте войска да приходите все ко мне крест целовать. — И ушел голубчик.
Так просто решилось дело. Сомневавшиеся пошли на попятную, и Домаш с Юрятой взялись рассуждать о том, что и впрямь негоже отвлекать Ярослава Всевыча, коему тяжелые приуготовления к новому нашествию Батыя ныне ни дня покоя не дают. Он, бедный, не имеет времени в Новгороде побывать, ни с внуком, ни с маленькой дочкой понянчиться. Маша ведь, сестра Александрова, родилась накануне Масленицы того года и оказалась на несколько месяцев моложе своего племянника, Василия Александровича.
Молодец, Ярослав! Уж и внуки у него пошли, а он все равно с супругой своей о продолжении рода старался. Не успела Феодосия родить Марусю, как вскоре вновь понесла, и теперь не пустая ходила по Новгороду. Александр тут о ней сразу вспомнил и отправил Домаша сообщить Феодосии Игоревне о полку на свеев и попросить ее прийти в Софию для материнского благословения. Вот уж что хорошо умел Твердиславич, так это сообщить горестное известие кому-либо и не заставить человека убиваться. И если кого-то в Новгороде уязвляла внезапная смерть, то всегда посылали Домаша Твердиславича к матери ли несчастного, к вдове ли, к отцу или братьям, чтобы мягкосердечно оповестить горемычных.
Мы же тем временем все вместе отправились поднимать дружины наши, смотреть их, смотреть коней, смотреть ладьи, доспехи, оружие, какие имеются припасы для похода. Душа моя пела — наконец-то займусь делом, которое даст мне возможность не думать о сердечной занозе.
Никого не нужно было долго уговаривать, весть об Александровом решении стаей ласточек разлетелась по Городищу и Новгороду, дружинники наши борзо начищали свои орлиные перышки, сбирались и выстраивались. Ощеривались дружины копьями, сверкали начищенными мечами и топорищами, лощеные кони нетерпеливо перетаптывались копытами, тоже взволнованные предстоящим походом — а как же! — конь понимает всё, точно как и человек, ничуть не меньше. А иначе, не ведая Божьей и человеческой справедливости, как могли бы кони сохранять рассудок при виде всего, что творится на белом свете!
Когда осматривали ладьи и насады, я не сдержался, чтобы не уязвить Ратмира:
— Надобно, — говорю, — отдельную ладью доверху нагрузить жидовниками. По-латынски именуемыми Спинозами.
Слыхавшие это Сбыся и Луготинец громко рассмеялись:
— Одну мало! Две!
А Ратмир под ребро меня пальчищами своими, будто ножиком, ткнул, а я — его, а он мне:
— Не время теперь нам жучиться, суздаляка, а то бы я тоби!..
— Успеется, Ратушко, — ответил я, — дай срок, в полки пойдем. Там, на привале, где-нигде сладимся с тобой на кулачках, а то ты мне тоже — во как надоел!
— Не жить тоби, Савко! — проскрипел он остьями крепких и белоснежных зубов своих. — Жаль только Усладу.
Это он так сказал потому, что как раз невеста моя — Ирина Андреевна — тут появилась. При ней был отец ее, Варлап, тоже готовый идти с нами в полки на свеев, предстатели несли поодаль его доспехи и оружие. Здесь, на Будятиной пристани, мы и простились с нею. Я взглянул на нее, и сердце мое стиснулось от жалости. Я увидел, что не об отцовом, а о моем отъезде она горюет, и горюет сильно. Подумалось мне в тот миг — и почто я и впрямь о старой Февронье чахну, ведь она на много лет меня старше, а вот предо мною росток пробивающийся, колосок, наполняемый чистою и несравненною красотою.
— Прости меня, Усладушка, — сказал я ей, — что не замечал доселе твоей неописуемой велиозарности. Только теперь, когда суждено нам расставанье, увидел я тебя во всем велелепии. Не знаю, вернусь ли. Ждать будешь?
— Буду, — ответила девушка и заплакала.
В тот миг мне впервые захотелось не погибнуть в походе, жаль стало бедную Ирину, коей в случае моей погибели предстояло, как уже сосватанной, уйти в монастырь. Хотя и в монастырях хорошо живется… Чувства мои спутались, и я обнял ее, прижал к себе. А через несколько мгновений мы уже шли к Великому мосту, а она осталась на пристани, чтобы еще раз проститься, когда мы будем усаживаться на ладьи.
Веселый ветер дул по Волхову и как раз в ту сторону, в которую нацелились носы наших кораблей, пока еще стоящих на приколе. Мы же, все вожди Александровой дружины, торопились в кремник, в храм Святыя Софии Премудрости Божией целовать крест архиепископа Новгородского.