3
– Скажите честно, что Вы бургундский шпион либо попросту перебежчик, и я немедленно поверю Вам на слово, – Людовик самодовольно прохаживался вправо-влево, реализуя привилегию монарха на непринужденность.
– Нет, Ваше Величество, это не так, – отвечал паинька Доминик, не имевший монарших прав и посему вынужденный стоять, преклонив ноющее колено, а что поделаешь.
– Итак, Вас зовут Доминик, – переваривал Людовик.
Траектория допроса напоминала энергичный противозенитный маневр.
– Да, Ваше Величество. Меня зовут Доминик. Родом я из деревни Домреми, – Людовик со значением кашлянул и Доминик было осекся, но, заметив, что знак был сделан не ему, продолжил:
– На восточной границе Франции, и это так же верно, как и то, что родился я осьмнадцать лет назад и был крещён в церкви Пресвятой Девы Марии, которую почитаю как святую покровительницу.
Филипп де Коммин, которому было адресовано покашливание Людовика, записал «Доминик, Домреми» и подумал: «Дореми, доремифасоляси, похоже на правду. Выговор у него прирейнский, онемеченный.»
– И, стало быть, родились Вы в этом самом Домреми, возмужали с деревянным мечом в руках, а фехтовать Вас учила матушка во время кормления, – вздохнул Людовик.
– Именно так, Ваше Величество, – покорно ответствовал Доминик. – Но и не вполне так, вместе с тем. Воспитывался я в оной деревне, но фехтовать меня учила не матушка, да призреет Господь на её душу, ибо где как, а в наших краях искусство это по женской линии не передается. Посему учился я у дядюшки моего Лукаса, что в фехтовании весьма искушен.
– А матушку-то как звали? – Людовик постепенно входил в раж, в то время как стенографирующий Коммин никак не мог допереть, в чём, собственно, среди этого цацканья с юным дарованием, проявляется пресловутый парижский прагматизм.
Вопрос о прагматизме был для Коммина довольно принципиальным. Ибо если забыть о нем, то чем тогда будет Париж отличаться от Дижона и как он будет отличаться, кроме как в худшую сторону? В отличие от Коммина, Людовик был хорошим политиком именно потому, что обогатил прагматизм гуманистическим измерением карнегианского толка.
– Анна-Мария, Ваше Величество, – Доминик прекрасен.
– Ну и что же заставило Вас, юноша, покинуть родное гнездо, матушку с дядюшкой и прибыть сюда испытывать счастье в турнирах?
– В канун Троицына Дня зашел к нам в церковь кривой аптекарь, по всему видно не из наших краев. Отбыл он, значит, службу и, поставив свечу у чудотворной иконы Божьей Матери, – Доминик каллиграфически перекрестился, – удалился, в то время как я продолжал молиться, глядя на эту икону, и свечка едва затеняла мне лицо младенца. Помыслы мои в тот миг были чисты, но вдруг я заметил, что воск со свечи того прихожанина не стекает вниз, как обычно, но летит, словно бы влекомый ветром, прямо на икону, и попадает в аккурат туда, где находится личико младенца, понимаете?
Доминик перевел взгляд на Людовика, Людовик на Коммина, Коммин что-то записал и Людовик вновь вернул взгляд Доминику:
– Понимаем, – заверил Людовик.
– И в этот миг, Ваше Величество, мною овладел испуг. Я подставил руку между свечой и иконой, чтобы воск капал мне на руку, но то ли я был слегка неловок, то ли в том была воля Провидения, но свеча погасла и я вынул её, ибо она могла причинить вред иконе, а через неё Заступнице нашей, – Доминик снова перекрестился и продолжил. – Тогда я вернулся к себе и лег спать, пребывая в великом смятении. Посреди ночи я проснулся оттого, что меня словно бы кто-то легонько будил, напевая песню. Когда же я открыл глаза, то узрел Деву, и на душе у меня стало невыразимо легко. «Что я должен делать?», – спросил я. Она ответствовала: «Иди и спаси его». Я оделся, выбежал во двор и увидел человека, тонущего в реке, что была неподалеку. Когда я наконец вытащил его на берег, то обнаружилось, что это тот самый кривой аптекарь, свечу которого я затушил. Пребывая в великом сомнении и в страхе быть искушенным, я всё же разрешил ему войти в дом, обсушиться и переночевать.
По лицу Людовика бродила неопределенная гримаса. Пора было объявлять перекур.
– Продолжайте, юноша, продолжайте, – пропел Людовик.
– Да, Ваше Величество, – смиренно сказал Доминик. – Тогда наутро я первым делом бросился в церковь. На чудотворной иконе по-прежнему была отчетливо видна капля воска и, поставивши свечу, я осторожно, чтобы никто не видел, хотел было отколупнуть порчу ногтем, но в этот миг я вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Я обернулся и увидел у алтаря сияющий силуэт Приснодевы нашей. «Что я должен делать?» – снова вопрошал я, опускаясь на колени, готовый воспринять кару, равно и благодать. Она ответствовала голосом, прекрасным, как голос самой милой Франции: «Иди и служи величайшему государю мира». Тогда я пошел в Париж.
Доминик, склонив голову, смолк. «Льстец», – только и успел подумать Коммин, а Людовик уже припечатал:
– Ну что ж, Доминик. Иди и служи!
Ревнивое негодование Коммина, взволнованный жест Людовика в сторону Доминика. Король растроган! Кто-то нетерпеливо скрипнул половицами в соседней комнате, ждет своей очереди быть законспектированным Коммином.
Привставая, Доминик замечает на ковре красную кляксу – и её двойника – украшающего свежую повязку на голени. Людовик и Коммин замечают её тоже, но, что твои чеховские клинобородые интеллигенты, делают вид, что не заметили. Все три фигуры с неслышным скрипом разгибаются, словно ревматики после полуторачасового педсовета. Зачастивший метроном всемирной истории подгоняет время, остановившееся было послушать рассказчика.