Книга: Дорога перемен
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья

Часть вторая

1
Фрэнк Уилер пребывал в столь радостном сумасбродстве и такой ликующей беспечности, что позже и сам не мог вспомнить, сколько же это длилось. Прошло недели две, а то и больше, прежде чем жизнь стала возвращаться в привычное русло, когда замечаешь время, соразмеряя себя с его ходом, но тогда Фрэнк не мог сказать, как долго она была иной. Четко и ярко в памяти запечатлелся только один день — вторник после юбилея.
В поезде он задремал, привалившись головой к пыльному плюшу сиденья и уронив с коленей «Таймс», а затем под темным гулким сводом Центрального вокзала долго стоял над чашкой обжигающего кофе, позволив себе опоздать на работу. Все пассажиры казались ему потешными человечками: у мужчин одинаковая стрижка ежиком, в которой блестит седина, все серьезные, опрятные и наглухо застегнутые, все проворно перебирают ножками. Бесконечным суетливым роем они облетают зал ожидания и устремляются на улицу, чтобы час спустя угомониться в дожидающихся их конторах Манхэттена. Если из башни по одну сторону городского каньона взглянуть на противоположную, та предстанет огромным беззвучным инсектарием, в котором розовые людишки в белых рубашечках бесконечно перебирают бумажки и хватают телефонные трубки, усердно разыгрывая свою пантомиму для равнодушных облаков, величественно проплывающих по весеннему небу.
Меж тем кофе был великолепен, сухие бумажные салфетки ослепительно-белы, а бабуля-буфетчица, явно наслаждавшаяся своей деловитостью («Да, сэр. Спасибо, сэр. Что-нибудь еще, сэр?»), так услужлива, что хотелось перегнуться через стойку и впечатать поцелуй в ее морщинистую щеку. К конторе Фрэнк добрался в состоянии эйфории после чуть отпустившего изнеможения, когда все звуки тусклы, предметы нечетки и все кажется исполнимым.
Но сначала предстояло решить первоочередные задачи, первая из которых ждала за дверями лифта, раскрывшимися на пятнадцатом этаже: встретиться с Морин Груб и вести себя как мужчина. В темном костюме, который, видимо, был самым строгим и наименее соблазнительным нарядом в ее гардеробе, она одиноко сидела в закутке приемной и, увидев Фрэнка, ужасно смутилась. Однако в его искусно сооруженной улыбке не было ни капли хитрости, ни грана самодовольства, но только открытость и дружелюбие, и Морин вновь обрела уверенность, еще до того как он подошел к ее столу. Может, она боится, что он счел ее шлюхой? Что весь день будет перешептываться с приятелями и, поглядывая на нее, усмехаться? Если так, пусть она успокоится, говорила улыбка. Или же ее пугает, что он попытается закрутить роман? Что испоганит ей жизнь суетливыми, назойливыми встречами в углах («Надо увидеться…»)? Улыбка извещала, что и об этом не стоит тревожиться, а других причин для беспокойства вроде бы не имелось.
— Привет, — радушно поздоровался Фрэнк. — Из-за вчерашнего неприятностей не было? В смысле, с миссис Йоргенсен?
— Нет, она ничего не сказала.
Казалось, ей неловко смотреть ему в глаза, и потому взгляд ее не поднимался выше узла его галстука. В пересохшем озере конторы плескалась и гомонила людская суета, никто их не слышал, и все выглядело так, будто улыбающийся Фрэнк остановился поболтать или условиться о распечатке; ничто в его лице и позе не могло вызвать постороннего любопытства.
— Знаешь, если б я считал, что для любого из нас в этом есть какой-то смысл, я бы предложил днем куда-нибудь сходить и поговорить. Но если хочешь, если тебе есть что сказать или о чем спросить, мы так и сделаем. Надо?
— Нет. Я только… нет, ничего. Пустяки. Ты прав.
— Дело не в том, что кто-то «прав». Я не хочу, чтобы ты думала, будто я… ладно, проехали. Понимаешь, в подобных вещах главное — чтобы не было сожаления. Я не жалею. Надеюсь, и ты не раскаиваешься, но если вдруг — скажи.
— Нет. Я не жалею.
— Я рад. Знаешь, ты потрясающая, Морин. Если когда-нибудь я смогу… ну, ты понимаешь… быть тебе полезен и все такое, дай знать. Наверное, это звучит по-дурацки… Я лишь хочу, чтобы мы остались друзьями.
— Понятно. Я тоже.
По проходу между кабинками Фрэнк двигался медленно и уверенно — более зрелым вариантом «ужасно сексуальной походки». До чего все просто! Он мог бы потратить кучу времени, готовя свою речь, извести груду бумаги, исправляя и вычеркивая предложения, но все равно не добился бы ничего более достойного и соответствующего. А тут — с ходу! Разве есть что-нибудь, с чем он не справился бы?
— С добрым утром, папаня, — приветствовал он Джека Ордуэя.
— Фрэнклин, сынок! Как приятно видеть твою сияющую физиономию!
Однако сначала первоочередные задачи, и следующая ждала его в корзине входящих бумаг. Нет, не там, а в груде брошенных на стол папок, которые вчера Морин откопала в архиве, — именно в них скрывалась нерешенная проблема толидского управляющего и брошюры. Разве он позволит, чтобы подобная мелочь его изводила? Конечно нет.
— Служебная записка в Толидо, — сказал Фрэнк в рупор диктофона, откинувшись во вращающемся кресле и пристроив ногу на ящик стола. — Кому: Б. Ф. Чалмерсу, управляющему отделением. Тема: съезд НАНП. Абзац. В ответ на ваше последнее и предыдущее обращения извещаем, что вопрос находится под строгим контролем. Точка, абзац.
Он понятия не имел, как взять дело под контроль и возможно ли это. Фрэнк поскреб пальцем рупор, и тут вдруг возникла идея. Вскоре он уже наговаривал одно предложение за другим, изредка довольно усмехаясь. Оказалось, с толидским управляющим разделаться не сложнее, чем с Морин Груб.
Ф. X. Уилер под псевдонимом «мы» полностью соглашался с тем, что брошюра в ее нынешнем виде никуда не годится. Далее «мы» выражал уверенность, что способ решения данной проблемы встретит одобрение господина управляющего. Разумеется, тому известно, что делегаты съезда получат несметное число соперничающих между собой брошюр, большая часть которых окажется в мусорных корзинах зала заседаний. В том-то и проблема, чтобы создать нечто такое, что привлекло бы внимание делегата и заставило его прихватить брошюру от «Нокс» в гостиничный номер. Именно такое издание, разработанное специально для съезда НАНП, находится сейчас в стадии выпуска — краткое и доходчивое обращение, озаглавленное «К вопросу о контроле продукции». Господин управляющий убедится, что сей документ не полагается на глянцевую обложку, цветастые иллюстрации и зазывный рекламный тон. Набранный крупным, легко читаемым шрифтом, он обладает открытостью честной беседы, в нем все сказано черным по белому. Он «даст делегатам НАНП именно то, что им нужно: факты».
Потом Фрэнк заправил в диктофон новую ленту и произнес:
— Копия на линотип. Заголовок: к вопросу о контроле продукции, отточие, абзац. В конечном счете, запятая, контроль продукции — тире, не что иное, как задача по размещению в нужное время и нужном месте нужных материалов, запятая, согласно меняющимся планам. Точка, абзац. Тут простая арифметика точка. Имея все данные, запятая, человек может сделать расчеты карандашом на бумаге, точка. Но электронно-вычислительная машина, кавычки, Нокс-пятьсот, кавычки, сделает это — тире, буквально, тире — в тысячи раз быстрее, точка. Вот почему…
— По кофейку, Фрэнклин?
— Пожалуй, нет, Джек. Лучше я закончу.
И он таки закончил, хотя на это ушло полдня. Пролистав архивные папки, Фрэнк надергал предложений и абзацев и начитал их в диктофон, чем растолковал все преимущества использования электронно-вычислительной машины в координации этапов заводского производства. Он прослушал запись и решил, что получилось весьма внушительно («После разузлования основных операций машина переходит к следующей стадии — исследованию реестра обновленных частей», — вещал его голос). Никто бы не догадался, что сам он не вполне понимает, о чем говорит. Оставалось отшлифовать текст в распечатке и на всякий случай дать глянуть кому-нибудь из технарей, потом переслать его линотипистам, а затем отправить требуемый тираж в Толидо. Для подстраховки один экземпляр надо подсунуть Бэнди, сделав приписку: «Надеюсь, это подойдет — из Толидо запросили что-нибудь коротенькое и ясное для слета НАНП», и тогда, бог даст, он сойдет с крючка. Пока же Фрэнк имел полное право снабдить баламутную корреспонденцию пометкой «В архив» и вместе с брошюрными материалами переложить из стопки, на которую не хватало душевных сил, в корзину с исходящими бумагами.
В результате бедлам на столе удивительно расчистился, что вдохновило после ланча взяться еще за два-три дела, к которым не лежала душа. Для одного из них потребовалось деликатное разъяснение, почему «мы» допустил, чтобы на Чикагскую деловую ярмарку был отправлен арифмометр устаревшей модели, и Фрэнк сотворил шедевр отписки, к которой не подкопаешься. Второе дело — толстая пачка писем, которой он давно избегал, — оказалось сущей пустяковиной и нуждалось лишь в его единоличном решении. Какие призы назначить на разбухшем участниками конкурсе продавцов перфораторов из Миннеаполиса и Сент-Пола: цельнозолотые зажимы для галстуков ($14.49) или цельнозолотые бутоньерки ($8.98)? Зажимы! И дело отправилось в корзину исходящих.
Энергия в нем клокотала, но причину этого он понял лишь в четыре часа, когда устало поплелся к питьевому фонтанчику («Смотри, какой большой пузырь — бумц! Здорово, правда?»). Слова Эйприл о том, что он «годами работает как лошадь», оставили в душе виноватый осадок. Фрэнк хотел возразить, мол, чем бы год за годом он тут ни занимался, едва ли это можно назвать лошадиной работой, но жена не дала ему такой возможности. И теперь попыткой за день избавиться от всех бумаг он хотел компенсировать ее заблуждение. Что за ерунда! Какая, к черту, разница, чем он занимался, что она о том думала и что он думал, будто она думает? Может он наконец уяснить, что все это теперь не важно? Утирая теплой ладонью озябшие губы, Фрэнк заковылял обратно и вдруг стал осознавать, что пройдет немного времени, и он навсегда покинет это место. Вся эта засушливая медленная мука конторы — лампы, стеклянные перегородки, стрекот пишущих машинок — будет вырезана из его жизни, точно мозговая опухоль. И слава тебе господи!
Заключительным аккордом его рабочего дня стало действие, не нуждавшееся в особых усилиях, но потребовавшее известной отваги. Фрэнк открыл нижний ящик стола, осторожно выгреб всю кипу «богачества», весившую как пара телефонных справочников, и отправил ее в мусорную корзину.

 

На какое-то время контора выпала из его сознания. Все было, как всегда: он перебирал бумаги, обменивался репликами с Бэнди, обедал с Ордуэем и компанией, в коридорах сдержанно улыбался Морин Груб и даже останавливался поболтать с ней в знак того, что они друзья, но все это не имело значения и было лишь подготовкой к вечеру.
Казалось, он окончательно просыпался только на закате дня, когда сходил с поезда и усаживался в машину. Угомоненные телевизором дети вели себя тихо; Фрэнк с Эйприл выпивали аперитив и садились за приятный ужин, который неумолчностью бесед напоминал времена, когда они еще не были женаты. Но по-настоящему день начинался позже, когда детей укладывали в постель и плотно прикрывали дверь в их комнату. Заняв привычные места в гостиной (Эйприл красиво сворачивалась на диване, Фрэнк прислонялся к книжному шкафу, у каждого сигарета и чашка черного кофе по-итальянски), они пускались в свой любовный роман.
Медленно расхаживая по комнате, Фрэнк начинал говорить, а Эйприл, склонив голову на плечо, следила за ним с дивана. После особо меткой фразы он останавливался и торжествующе смотрел на жену; затем наступала ее очередь говорить, и он, покачивая головой, вновь принимался ходить, а когда она смолкала, их взгляды опять встречались в ликующем объятии. Порой в их глазах мелькала смешинка, говорившая: я знаю, что выпендриваюсь, но ведь и ты тоже; я тебя люблю.
Какая разница? Независимо от содержания разговоров сам факт и тон их общения свидетельствовали о том, что отныне и впредь они новые, хорошие люди. Юбка Эйприл изящной волной сбегала от талии к лодыжкам, в мягком свете гостиной белела ее длинная шея, лицо выражало полное самообладание, и ничто в ней не напоминало зажатую оскорбленную актрису на поклоне и уж тем более взмокшую обозленную женщину с косилкой, или издерганную хозяйку, которая высиживала фальшиво дружеский вечер с Кэмпбеллами, или растерянную и удивительно пылкую жену на дне рожденья. Голос ее звучал нежно и тихо, как в первом акте «Окаменевшего леса»; когда она, смеясь, запрокидывала голову или стряхивала пепел сигареты, движения ее полнились классической красотой. Можно было представить, как она покорит Европу.
Фрэнк скромно отмечал, что некоторые перемены происходят и в нем. Появилась манера говорить размеренно, неторопливо и плавно, голос теперь звучал басовитей, пропали спотычные извиняющиеся слова-паразиты («значит… ну вот… понимаешь»), прежде оплетавшие его речь, и он не тряс головой в попытке донести мысль. Отражение в темном венецианском окне говорило, что в наружности еще имеются недоработки — лицо чересчур пухлое, рот вялый, брюки слишком отглажены, а от рубашки за милю несет Мэдисон-авеню, но ближе к ночи, когда уже саднило в горле и воспалялись глаза, когда он горбился и стискивал челюсти, когда ослабленный галстук болтался удавкой, в стекле иногда маячили зачатки новой отважной личности.
Для детей тоже наступило удивительное время. Что все-таки это значит — мол, осенью мы уедем во Францию? Отчего мама без конца говорит, что это будет здорово, словно хочет заронить в них сомнение? И вообще, почему она часто бывает такой странной? То суетится, будто наступил сочельник, тормошит их и засыпает вопросами, а потом вдруг глаза ее делаются чужими и она, не дослушав ответа, говорит: «Хорошо, милые, только не балабольте так, ладно? Дайте маме отдохнуть».
В странностях папа от мамы не отставал: да, вернувшись с работы, он подкидывал их в воздух и до головокружения играл с ними «в самолетики», но все это лишь после того, как нескончаемо долго здоровался с мамой, встречавшей его у кухонной двери, а до того в упор их не видел. А разговоры за ужином! Ребенку словечка не давали вставить! Майкл раскачивался на стуле, монотонно писклявил какую-нибудь идиотскую «бяку-кособаку», набивал полный рот пюре и застывал с отвисшей челюстью — никто его не одергивал. Дженифер сидела навытяжку, изображая громадный интерес к беседе родителей, и на брата не смотрела, но после ужина куксилась и тихонько сосала большой палец.
Одно утешало: можно было засыпать, не боясь, что через час тебя грубо разбудят крики, грохот, пыхтенье и хлопающие двери очередного скандала; видимо, подобное отошло в прошлое. Теперь удавалось задремывать под ласковые звуки голосов в гостиной, которые в сбивчивом ритме взлетали и падали, медленно обретая форму снов. Если случалось проснуться, чтобы улечься на другой бок и ногой отыскать прохладное местечко на простыне, голоса все еще говорили и говорили: один очень низкий, другой мягкий и приятный, они вселяли уверенность и покой, точно синяя горная цепь на горизонте.

 

— Вся страна прогнила от сентиментальности. — Во время очередной беседы Фрэнк медленно отвернулся от окна и зашагал по ковру. — Точно зараза, она расползлась на целые поколения, и сейчас ею пропитано все, чего ни коснись.
— Верно. — Эйприл не сводила с него глаз.
— И вот тут задумаешься: не в ней ли истинная причина всех бед, а не только в жажде наживы, утрате духовных ценностей, страхе перед атомной бомбой и прочем? Или же она — результат этих пороков? Возможно, так бывает, когда зло наваливается скопом и нет подлинной культурной традиции, которая его поглотит? Нет, что бы ни породило сентиментальность, именно она губит Соединенные Штаты. Разве я не прав? Любая идея, любое чувство неуклонно вульгаризируются до уровня жиденькой кашки, не требующей умственных усилий, насаждается оптимистический и сентиментальный взгляд на жизнь: улыбайтесь, и все образуется. Что, не так?
— Абсолютно точно.
— Чего ж тогда удивляться, что мужчины превращаются в кастратов? А именно это и происходит, и свидетельством тому все эти блеянья о «притирке», «безопасности» и «сплоченности». Господи, примеры повсюду: возьми хоть телевизионную муру, где любая шутка основана на том, что папаша идиот, а мамашу не проведешь; или эти чертовы таблички, что народ повадился вешать на дома. Ты их видела?
— Где фамилия во множественном числе? Вроде «Дональдсоны»?
— Ну да! — В награду за сметливость Фрэнк одарил жену радостной улыбкой. — Нет бы «Дональдсон», или «Джон Дж. Дональдсон», или как там его зовут. Непременно «Дональдсоны»! Сразу видишь семейство кроликов в уютных пижамах: уселись рядком и трескают гренки с кукурузным сиропом. Кэмпбеллы подобной табличкой еще не обзавелись, но все впереди. Судя по всему, ждать недолго. — Он утробно хохотнул. — Боже мой, как подумаешь, что мы с тобой вплотную приблизились к такой жизни…
— Однако не дошли, и это главное, — сказала Эйприл.
В другой раз Фрэнк подошел к дивану и присел на край журнального столика.
— Знаешь, на что это похоже? Я имею в виду наши беседы и саму идею сорваться в Европу. — Он чувствовал в себе лихость; даже то, что он сидел на столике, казалось оригинальным и удивительным. — Впечатление, будто выбрался из целлофанового мешка. Словно долгие годы ты, сам того не ведая, был завернут в целлофан и вдруг вырвался наружу. Что-то подобное я чувствовал, когда оказался на передовой. Помню, я хмурился и выказывал нервозность, потому что так полагалось, но это было не искренне. Нет, страх во мне, конечно, сидел, но не в этом дело. То, что я действительно чувствовал, не определялось словами «боишься — не боишься». Было сногсшибательное ощущение жизни. Она бурлила во мне. Все вокруг казалось неправдоподобно реальным: снег на полях, дорога, деревья, невероятно голубое небо в перышках облаков. Каски, шинели, винтовки и шагающие солдаты. Я чувствовал, что всех их люблю, даже тех, кто мне неприятен. Я ощущал в себе каждую клеточку, слышал свое дыхание. Мы шли через разбомбленный город, лежавший в руинах, и он казался мне прекрасным. Наверное, я был оглушен и испуган, как все другие, но в душе неимоверно счастлив. Вот что настоящее, думал я. Вот она правда.
— Со мной тоже такое было, — сказала Эйприл. Ее губы застенчиво дрогнули в преддверии чего-то сокрушительно нежного.
— Когда? — Фрэнк, точно увалень-школьник, боялся взглянуть ей в глаза.
— В нашу первую ночь.
На покачнувшемся столике звякнули чашки, когда Фрэнк пересел на диван и обнял ее; разговоры закончились.

 

Промелькнуло изрядное число таких вечеров, прежде чем в их беседу закрался первый легкий диссонанс, и было это в ту пору, когда Фрэнк вновь стал замечать ход времени.
Однажды он перебил жену:
— Слушай, чего мы застряли на Париже? Этих официальных учреждений навалом по всей Европе. Почему не Рим? Или Венеция, или даже что-нибудь вроде Греции? Я к тому, что надо смотреть шире, на Париже свет клином не сошелся.
— Разумеется. — Эйприл досадливо смахнула с колен пушинки пепла. — Просто было бы логично с него начать, учитывая твое знание языка и все остальное, ведь так?
Если б Фрэнк посмотрел в окно, он увидел бы в нем отражение испуганного вруна. Язык! Разве он говорил, что знает французский?
— Особо полагаться на это не стоит. — Фрэнк усмехнулся и отошел от дивана. — Наверное, я уж все перезабыл из той малости, что знал… То есть бегло я никогда не говорил, так только, мог пару слов связать.
— А больше и не надо. На месте все сразу вспомнится. Будем вместе учить. И потом, ты же бывал там, знаешь расположение улиц, где какие районы, а это важно.
Вообще-то верно, мысленно убеждал себя Фрэнк. Благодаря нечастым трехдневным увольнениям он знал местонахождение главных достопримечательностей, изображаемых на открытках, дорогу от них в кварталы, где тогда располагались гарнизонная лавка и клуб Красного Креста, и дальнейший маршрут на Пляс-Пигаль; еще он знал, как выбрать проститутку получше и чем будет пахнуть ее комната. Кроме этого он знал, что лучший район Парижа, в котором обитали люди, умевшие жить, начинается от Сен-Жермен-де-Пре и простирается на юго-восток (или юго-запад?) до Кафе-дю-Дом. Впрочем, последние сведения он почерпнул из романа «И восходит солнце», прочитанного еще в школе, а не из личных рискованных прогулок по безлюдным кварталам, в которых сотрешь все ноги, пока их обойдешь. Он любовался изяществом старинных зданий и светом уличных фонарей, сквозь листву деревьев мерцавших зелеными вспышками, его восхищали длинные яркие тенты кафе и море умных лиц, ведущих беседу; но от белого вина болела голова, а умные лица при ближайшем рассмотрении оказывались устрашающе бородатыми физиономиями мужчин и мордашками женщин, чьи взгляды в долю секунды его оценивали и отвергали. Возникало чувство, что здесь парит недосягаемая мудрость, а за углом поджидает невыразимая благодать, и Фрэнк до изнеможения бродил по бесконечным голубым улицам, но те, кто умел жить, соблазнительные секреты держали при себе, и каждый раз все заканчивалось тем, что он вдрызг напивался, а потом блевал через задний борт тряского грузовика, увозившего его обратно в часть.
«Я еду, ты едешь, — вспоминал Фрэнк. — Мы едем, вы едете, они едут».
— …лучше, когда мы обживемся, — говорила Эйприл. — Как по-твоему? Ты не слушаешь?
— Нет-нет, слушаю… Извини, я задумался. — Он вновь сел на журнальный столик, изобразив обезоруживающе открытую улыбку. — Ведь все это совсем не просто — сорваться в чужую страну, с детьми и так далее. В смысле, возникнут проблемы, каких сейчас мы даже не представляем.
— Конечно возникнут. И легко не будет. А у тебя есть предложение лучше?
— Да нет. Ты права. Видно, я сегодня подустал. Выпить хочешь?
— Нет, спасибо.
На кухне Фрэнк взбодрился стаканчиком, и недоразумения больше не возникали до следующего вечера, когда Эйприл сделала потрясающий отчет о том, как она провела день.
Фрэнк полагал, что днем жена тоже вялая и рассеянная; он представлял, как она подолгу лежит в ванне, затем в спальне часами вертится перед зеркалом, примеряя платья и выдумывая новые прически, и под воображаемые скрипки вальсирует по залитой солнцем комнате, через плечо улыбаясь своему раскрасневшемуся отражению, и лишь к его приходу спешит заправить постель и прибрать в доме. Но оказалось, что нынче сразу после завтрака она поехала в Нью-Йорк, где прошла собеседование и заполнила длиннющую анкету для работы в зарубежных учреждениях, затем отправилась хлопотать о паспортах, после этого приобрела три брошюры с расписаниями полудюжины пароходных компаний и авиалиний, купила две чемодана, французский словарь, путеводитель по Парижу, детскую книжку «Слоненок Бабар», учебник «Освежите свой французский» («Для толковых людей, которые уже что-то знают») и потом сломя голову помчалась домой, чтобы вовремя отпустить няньку, заняться ужином и смешать коктейли.
— Ты не устала?
— Не особенно. Даже встряхнулась. Я уже сто лет не ездила в город. Хотела устроить тебе сюрприз и в обед заскочить в твою контору, но не было времени. В чем дело?
— Ни в чем. Просто я ошарашен тем, сколько ты всего успела за один день. Впечатляет.
— Ты злишься. О, я тебя понимаю! — Эйприл скорчила жеманную рожицу супруги из телевизионной комедии. — Тебе неприятно, что я за все хватаюсь сама.
— Да нет, что за глупости? — возразил Фрэнк. — Я вовсе не злюсь. Пустяки.
— Нет, не пустяки. Это вроде моих поползновений стричь газон и всякого такого. Конечно, паспорта и бюро путешествий надо бы оставить тебе, но я оказалась в тех местах, и было глупо не зайти. Все равно, извини, пожалуйста.
— Слушай, хватит, а? Сейчас я и впрямь начну злиться. Все, проехали.
— Ладно.
Фрэнк листал учебник.
— Вряд ли он нам подойдет. В смысле, это не для начинающих.
— Бог с ним. Я второпях схватила, а уж потом увидела, что книжонка выпендрежная. Вот тоже — надо было оставить тебе, ты в этом лучше разбираешься.
На следующий вечер Эйприл виновато сообщила, что у нее плохие новости:
— То есть не совсем плохие, но неприятные. Нынче прикатила миссис Гивингс и с жутким официозом пригласила нас завтра на ужин. Естественно, я отказалась — мол, нет няньки. Тогда она попыталась захомутать меня на следующую неделю, и я все отбрехивалась, а потом сообразила: нам же все равно с ней встречаться насчет продажи дома; и тогда говорю: может, вы к нам придете?
— О господи!
— Не волнуйся, они не придут. Ты же ее знаешь: все бубнила, что не хочет нас обременять, — вот же зануда! — а я говорила, что нам все одно надо повидаться по делу, и так битых полчаса, пока я не уломала ее на завтрашний вечер. Она придет одна, после ужина, только ради делового разговора, и тогда, бог даст, мы ее больше не увидим до продажи дома.
— Чудесно.
— Вот тут и закавыка. У меня совершенно вылетело из головы, что на завтра мы приглашены к Кэмпбеллам. Я позвонила Милли, снова наплела про няньку, и она, похоже, искренне огорчилась. Тебе известно, какой она бывает — точно ребенок. Я опомниться не успела, как согласилась прийти сегодня. Вот такие выходные — нынче Кэмпбеллы, завтра Гивингс. Мне ужасно стыдно, Фрэнк.
— Ладно, ничего. Это и есть твои плохие новости?
— Ты вправду не сердишься?
Фрэнк ничуть не сердился. Умывшись и сменив рубашку, он даже почувствовал, что ему не терпится поведать Кэмпбеллам о своих планах. Подобные затеи всегда кажутся нереальными, пока о них кому-нибудь не расскажешь.
— Слушай, Эйприл, — говорил он, заправляя рубашку в брюки, — мы сообщим миссис Гивингс о своих намерениях, но ей вовсе не обязательно знать, что именно мы собираемся делать в Европе, правда? По-моему, она и без того считает меня прохиндеем.
— Разумеется нет. — Эйприл будто даже удивилась возможности оповестить миссис Гивингс о чем-то еще, кроме желания продать дом. — Какое ее собачье дело? Если уж на то пошло, можем и Кэмпбеллам ничего не говорить.
— Нет, им-то мы скажем… — поспешно возразил Фрэнк; он чуть было не сказал «ведь они наши друзья», но вовремя прикусил язык. — Конечно, мы не обязаны им что-то рассказывать, но почему бы и нет?
2
Шеппард Сирс Кэмпбелл обожал чистить ботинки. Эта любовь расцвела в армии (в составе прославленной воздушно-десантной дивизии Шеп участвовал в трех операциях), и пусть гражданские штиблеты из кордовской кожи не приносили такого наслаждения, как тяжелые парашютистские ботинки, ядреный запах ваксы и согбенная поза неразрывно ассоциировались с солдатским братством. Нынешнюю чистку сопровождала песенка тех времен, в которой похабные словечки заменялись лихим прищуром и губным дребезжащим звуком, имитирующим партию духовых с сурдиной, а паузы между куплетами заполнялись глотком пива из приготовленной банки. Закончив с одним ботинком, Шеп выгнул спину, почесал желтоватую подмышку и протяжно, от души рыгнул.
— Душенька, когда приходят Уилеры? — спросил он жену, которая пристально разглядывала свое отражение в зеркале туалетного столика с оборчатой накидкой.
— В полдевятого, милый.
— Ох ты! Надо пошевеливаться, а то ведь еще душ принимать.
Сощурившись, Шеп изучил сияющий носок правого ботинка, взял бархотку и, вновь сев на корточки, принялся за левый.
На его лице застыла флегматичная мина деревенского мужика, которая ныне появлялась нечасто и приберегалась для особых оказий вроде чистки башмаков или смены покрышек, но в ней читались следы того страстного желания, что некогда целиком овладело его душой. Долгие годы, юношей и мужчиной, он мечтал стать бесчувственным хамом, быть своим среди угрюмых парней и мужиков, чьи реальные или воображаемые насмешки преследовали его в детстве, и волевым усилием отринуть невероятно постыдные факты своей жизни: что взрастили его в череде особняков и пентхаусов в окрестностях Саттон-Плейс, что обучался он у репетиторов, а с другими детьми играл лишь под улыбчивым присмотром английских «нянюшек» и французских «мамзелей», что состоятельная разведенная матушка до одиннадцати лет заставляла его каждое воскресенье облачаться в «прелестные» клетчатые килты, доставлявшиеся от «Бергдорф-Гудман».
«Желала захерачить из меня леденец на палочке!» — изредка бесновался Шеп в компании тех немногих друзей, с кем мог заставить себя говорить о матери, но в спокойные, разумные минуты сознавал, что давно уже нашел в себе силы ее простить. Идеальных родителей не бывает; кроме того, у нее не имелось ни малейшей возможности осуществить свои намерения, какими бы они ни были. Еще в раннем отрочестве, когда его мальчишеское телосложение стало обретать грубые формы борцовской туши, он безвозвратно выскользнул из ее трепетной хватки. В те подростковые годы все, что хоть отдаленно соответствовало мамашиной характеристике «культурно» и «мило», он отторгал, и все, что она сочла бы «вульгарным», было любо его сердцу. В маленькой и дорогой подготовительной школе ему не составило труда принять образ дурно одетого увальня-баламута, которым одноклассники восхищались, но которого побаивались и слегка жалели, полагая его одним из тех, кто учится на пожертвования. Когда его оттуда выперли, Шеп, к ужасу матушки, прямиком ринулся в клоаку манхэттенской средней школы и мелких стычек с полицией, где проваландался вплоть до своего восемнадцатилетия, после которого с воплями и улюлюканьем отправился в десантные войска, преисполненный решимости создать себе славу отчаянного храбреца, а также репутацию крутого сукина сына, высоко чтимую в солдатской среде.
Он преуспел в обеих ипостасях, и война лишь усугубила безудержность его исканий. Ему казалось вполне логичным отвергнуть слезные мольбы матушки о поступлении в Принстон или Уильямс и отбыть на Средний Запад в третьесортный технологический институт («По льготе для мобилизованных», — всегда уточнял Шеп, словно возможность учиться за собственные деньги превратила бы его в неженку). Облаченный в летную куртку, днем он кемарил на лекциях, а вечерами в компании таких же олухов шатался по кабакам, где накачивался пивом, изрыгая хулу гуманитарным наукам; вот так он постигал неоспоримо мужское и бесспорно небуржуйское ремесло инженера-механика. Тогда же он встретил свою жену, маленькую, тихую и почтительную секретаршу институтского казначея, и зачал первого из своих сыновей. Громадная перемена произошла в нем несколько позже.
Однажды (он называл это «временем, когда слегка сбрендил») Шеп проснулся и понял, что работает на заводе гидравлической техники в сотне миль от Финикса, Аризона, и живет в одном из четырех сотен одинаковых домиков, сгрудившихся в пустыне, что прокаленное солнцем жилье похоже на коробку, что на стенах висят четыре горных пейзажа, купленные в мелочной лавке, а на пустой шири книжных полок угнездились лишь пять бурых технических справочников, что каждый вечер дом содрогается от рева телевизора и воплей соседей, заглянувших на партию в канасту.
Среди молодых мужиков с туповатыми, наспех сляпанными физиономиями и баб, которые от сортирных анекдотов заходились визгливым смехом («Гарри, Гарри! Расскажи, как одного хмыря застукали в женском клозете!»), но почтительно смолкали, когда их мужья заводили спор об автомобилях («Вот, скажем, „шевроль“; короче, это, иди бери любую модель, какую хошь»), Шеппард Сирс Кэмпбелл чувствовал себя одиноким и глупым самозванцем. Он вдруг понял: авантюрные попытки не быть самим собой довели его до невыносимой жизни, которой он вовсе не хотел; наперекор матери он отринул все, что было дано ему от роду.
Его стали преследовать яркие образы умного и чуткого мира, в котором он мог бы жить, и все они накрепко переплелись со словом «Восток». На Востоке, думал он, человек поступает в университет не ради обучения профессии, но для усердного поиска мудрости и красоты, что вовсе не удел неженок, о чем знают все, кому перевалило за двенадцать. На Востоке носят вкусно мятые твидовые пиджаки и фланелевые брюки, часами бродят среди древних вязов под часовыми башнями и беседуют с друзьями, все из которых сливки своего поколения. На Востоке девушки удивительно стройны и изящны, в их движениях чувствуется властность старинного рода; тихим и нежным голосом они изрекают умные мысли и никогда не хихикают. Студеным зимним вечером их можно пригласить на коктейль в «Билтмор», сводить в театр, а потом, разогретых бренди, умчать в занесенную снегом гостиницу в Новой Англии, где они радостно скользнут к тебе под пуховое одеяло. На Востоке после окончания учебы не спешат всерьез взяться за работу, но пару лет проводят в уставленной книгами холостяцкой квартире, время от времени путешествуя в Европу, и в процессе неспешного, вдумчивого отбора находят свое истинное призвание; когда же наступает пора жениться, то свадьба венчает последний, и лучший из бессчетных умопомрачительных романов.
Шеп Кэмпбелл витал в облаках и очень скоро прослыл на заводе снобом. Разладились его отношения с женой, напуганной тем, что он превратился в угрюмого слушателя классической музыки и мрачного читателя ежеквартальных литературных приложений. Шеп часами молчал, а если все же заговаривал, в его манере уже не было той неподражаемой смеси говоров нью-йоркского беспризорника и индианского фермера, всегда казавшейся такой «клевой», но слышалась незнакомая желчная раздраженность, которая напрягала, точно британский акцент. В один воскресный вечер Милли расплакалась и с малышом на руках забилась в угол, после того как Шеп, который весь день керосинил и рычал на детей, обозвал ее невежественной мандой и шарахнул в стену кулаком, сломав в нем три косточки.
Через неделю она, бледная и все еще ошеломленная, помогла ему загрузить в машину одежду, одеяла и кухонную утварь, и они пустились в свое пыльное паломничество на Восток. Шеп знал, что шесть месяцев в Нью-Йорке, когда он все не мог решить, оставаться ли ему инженером, были самыми трудными в жизни Милли. Первым неприятным сюрпризом стало то, что закончились деньги его матери (вообще-то их всегда было не очень много, но теперь приходилось наскребать последние гроши на пристойный гостиничный номер для сварливой, жеманной старухи с кошкой), а потом были сотни других неприятных сюрпризов, помимо шока от Нью-Йорка, который оказался огромным, грязным, шумным и жестоким. Сбережения по капле утекали на дешевую еду и меблированные комнаты; Милли никогда не знала, где сейчас Шеп и в каком настроении он вернется, что сказать, когда он бессвязно бормочет о магистратуре по музыке и философии или, обросший четырехдневной щетиной, часами сидит в сухом фонтане на Вашингтон-сквер, но уже не раз заглядывала в телефонный справочник в раздел «психиатры». Наконец Шеп устроился на работу в фирму «Эллайд присижн» в Стамфорде, они сняли дом, затем переехали на Революционный Холм, и жизнь Милли опять вошла в нормальную колею.
Последние годы были временем относительного покоя и для Шепа. По крайней мере так ему казалось сейчас, в светящихся сумерках прелестного весеннего вечера. В животе ощущалась приятная тяжесть от жареного барашка и пива, впереди ждала славная беседа с Уилерами, и вообще, все могло быть гораздо хуже. По правде, работа в Стамфорде, Революционный Холм и «Лауреаты» было не вполне тем, что рисовалось в аризонских грезах о Востоке, ну да черт с ним. Как бы то ни было, покой этих лет позволял без горечи оглянуться на прошлое.
Кто сможет отрицать, что, невзирая на все заскоки, образ буяна оказался весьма полезен? Разве не он помог в двадцать один год получить «Серебряную звезду» и офицерский чин? Это не шутка в таком возрасте подобным мало кто мог похвастать (Офицерский чин! До сих пор от одного только звучания этих слов в горле тепло щекотало, а грудь распирало гордостью), и никакому психиатру этого не отнять. Теперь Шеп уже не мучился тем, что в культурном развитии отстал от сверстников. Он чувствовал себя на равных с людьми вроде Фрэнка Уилера, который был детищем всего того, что некогда вызывало завистливые корчи: Восточный университет, гуманитарные науки, годы ветреного обитания в Гринвич-виллидж. Но что ж такого ужасного в том, что Шеп закончил политех?
Кроме того, не учись он там, не встретил бы Милли, в чем Шеп больше ни секунды не раскаивался, а если б вдруг пожалел, то и без всякого психиатра понял бы, что с ним серьезные нелады и он действительно спятил. Пусть у них разное происхождение, пусть он не помнит, с чего вдруг женился на ней, пусть их брак не самый романтичный на свете, но Милли создана для него. Источником непреходящего умильного изумления было то, что она пережила с ним весь этот аризонский и нью-йоркский кошмар (Шеп поклялся, что никогда этого не забудет) и великолепно приспособилась к его новой жизни.
Сколькому она выучилась! Что было совсем не просто для дочери полуграмотного маляра, в семье которого все говорили: «Я это терпеть ненавижу». Тем удивительнее было то, что она одевалась почти так же хорошо, как Эйприл Уилер, и почти так же свободно могла поддержать разговор на любую тему, а их обитание в уродливом провинциальном доме умела оправдать ссылками на детей и работу («Иначе, разумеется, мы бы жили в Нью-Йорке или настоящей деревне…»). Всем комнатам она умудрилась придать строгий интеллигентный облик, который Эйприл называла «интересным». Ну, почти всем. Шеп скатал бархотку и, запихнув ее в трубочку с воском, снисходительно вздохнул: эта комната, спальня, имела не вполне утонченный вид. Стены в обоях с крупным цветочным узором — гвоздики и лаванда — были увешаны полочками, на которых рядами выстроились мерцающие стеклянные безделушки; окна служили не источником света, но рамой для стремнины канифасовых штор, перехваченных в талии, а кровать и туалетный столик скрывались под накидками, изобилующими сборками и воланами и отороченными канифасовой же каймой. Такая комната могла пригрезиться девочке, которая одиноко играет в укромном уголке двора, самозабвенно строя куклам дворец из разломанных фруктовых ящиков и лоскутьев, и без устали подметает каменистую землю, чтоб ни соринки не осталось; девочке, по лицу которой пробегает рябь, когда взмокшими руками она суетливо поправляет запачканную ленту на газовом кукольном наряде, шепотом приговаривая: «Вот так… вот так…», и чей испуганный взгляд очень похож на взгляд женщины, что нынче высматривает в зеркале следы посягательства старости.
— Дорогой… — позвала Милли.
— М-м?
Обеспокоенная неприятной мыслью, она медленно повернулась на стеганом пуфике.
— Не знаю… наверное, ты будешь смеяться, только… Тебе не кажется, что Уилеры слегка… задаются, что ли?
— Да ну, ерунда какая! — увещевающим баском ответил Шеп. — Чего ты вдруг удумала?
— Сама не знаю, да вот… Понятно, что она расстроилась из-за спектакля и все такое, но мы-то здесь ни при чем, правда? И потом, в наш прошлый визит к ним все было как-то… Помнишь, когда-то я пыталась объяснить, с каким выражением на меня смотрит твоя мать? Ну вот, Эйприл смотрела точно так же. А теперь она забыла о нашем приглашении… Не знаю, только это странно.
Шеп закрыл баночку с ваксой и убрал щетки.
— Душенька, ты все напридумала, — сказал он. — Гляди, испортишь себе вечер.
— Так и знала, что ты это скажешь. — Милли встала; в розовой комбинации она выглядела невинно и трогательно.
— Говорю, как оно есть. Ладно, расслабься и не бери в голову.
Шеп обнял жену, но улыбка его сменилась брезгливой гримасой, когда он уловил какой-то неприятный душок.
— Наверное, ты прав, извини, — сказала Милли. — Ну, ступай в душ, а я закончу на кухне.
— Спешить некуда, они всегда маленько опаздывают. Может, и тебе душ принять?
— Да нет, я готова, только платье надеть.
Задумчиво намыливаясь, Шеп гадал, почему же от Милли иногда так припахивает. Ведь не грязнуля, вчера только купалась, и дело не в месячных, это он уже давно выяснил. Видно, что-то нервное, вроде сыпи или расстройства желудка; наверное, от всяких переживаний она сильнее потеет.
Но отдает не только потом, размышлял Шеп, вытираясь полотенцем. Иногда потная женщина, ей-богу, возбуждает. Вдруг вспомнилось прошлое лето и духота битком набитого зала «Хижины Вито», где под ритм малого барабана и плач саксофона он танцевал с хмельной Эйприл Уилер, чей влажный висок касался его щеки. Уж она-то вспотела так вспотела — платье липло к мокрой спине, но запах ее был терпким и чистым, словно аромат лимона; от этого запаха и ритмичного движения ее тела у него… ну то есть, возникло… о господи ты боже мой! Это было почти год назад, но пальцы его и сейчас дрожали, когда он застегивал рубашку.
В доме было неестественно тихо. Прихватив пустую пивную банку, Шеп пошел глянуть, чем занята Милли, и в гостиной вдруг осознал, что у него четыре сына.
Он чуть не наступил на них. Опершись на локти, отпрыски восьми, семи, пяти и четырех лет в одинаковых голубых вязаных пижамах рядком лежали на животах и пялились в мерцающий экран телевизора. Челюсти всех четырех курносых белобрысых физиономий, в профиль невероятно похожих друг на друга и на Милли, согласованно трудились над жвачкой, розовые обертки от которой были разбросаны на ковре.
— Привет, бандиты, — сказал Шеп, но никто на него не взглянул.
Осторожно переступив через них, он хмуро проследовал в кухню. Интересно, другие мужчины чувствуют неприязнь при виде своих детей? И дело не во внезапности встречи, в этом ничего удивительного. Часто, наткнувшись на них, Шеп в первую секунду думал: «Это еще кто такие?» — и лишь через мгновенье соображал: «Ах да, мои». Если б кто-нибудь спросил, какое чувство появляется в этот момент, он бы вполне искренне назвал его вспышкой радости, точно так же возникавшей, когда он желал им спокойной ночи или когда они все вместе на лужайке играли в софтбол. Нынче было не так. Явственно кольнуло отвращение.
В кухне Милли, облизывая пальцы, намазывала крекеры чем-то вроде паштета.
— Прости, милая. — Шеп бочком протиснулся к холодильнику. — Сейчас я уберусь.
Он взял холодную банку пива и вышел на заднюю лужайку, откуда сквозь темные макушки деревьев просматривалась крыша Уилеров, а справа от нее и чуть дальше под телефонными проводами виднелось шоссе № 12, на котором жужжала бесконечная вереница машин, уже включивших подфарники. Неспешно прикладываясь к банке, Шеп смотрел на мерцающую огоньками ленту дороги и пробовал разобраться в себе.
Наверное, его чувство нельзя назвать отвращением. Скорее это снобистская брезгливость, вызванная тем, как они развалились перед телевизором, словно жвачные придурки… из среднего класса. Что за ерунда? Неужели лучше, чтобы они сидели за крохотным чайным столиком, черт бы его побрал? Чтобы нарядились в клетчатые килты? Нет уж, благодарим покорно. Наверное, все из-за того, что они прервали его мысли об Эйприл Уилер, — а он таки думал о ней! всякое разное! не лучше ли честно в этом признаться, нежели увиливать? — и было это неожиданно, только и всего. Разобравшись в своем чувстве, Шеп позволил себе оторвать взгляд от дороги и сосредоточиться на крыше Уилеров. Зимой сквозь голые деревья отсюда видны часть их лужайки и почти весь дом, в котором вечером светится окно спальни. Интересно, что сейчас делает Эйприл? Причесывается? Надевает чулки? Хорошо бы она пришла в своем синем платье.
— Я люблю тебя, Эйприл, — тихо сказал Шеп, просто чтобы услышать, как это звучит. — Люблю тебя. Люблю.
— Дорогой! — позвала Милли. — Что ты там делаешь?
Щурясь в сумрак, она стояла в ярком дверном проеме, а за ее плечом улыбались Уилеры.
— Ох ты! — Шеп зашагал к дому. — Привет! Не заметил, как вы подъехали.
Чувствуя себя глупо, он остановился, чтобы допить из согревшейся в руке банки, но, оказалось, она уже пуста.
С самого начала вечер не задался, причем настолько, что весь первый час Шеп избегал взгляда Милли, опасаясь выражением собственной физиономии укрепить ее беспокойство. Спору нет: происходило что-то чертовски странное. Общения не получалось, Уилеры были напряжены и отгороженны. Никто из них не забрел на кухню, чтобы помочь с выпивкой; приклеившись к дивану, они вежливо сидели рядком, и только. Наверное, разъединить их смог бы лишь пистолетный выстрел.
Эйприл надела именно то синее платье и никогда еще не выглядела столь очаровательно, но взгляд ее был отстранен — скорее взгляд благодушного зрителя, нежели гостя, не говоря уже о друге, — и добиться от нее чего-либо, кроме «да» и «вот как?», не удавалось.
С Фрэнком была та же история, только в десять раз хуже. Он не просто молчал (хотя уже одно это было знаком, что парень не в себе), но даже не пытался скрыть, что не слушает Милли, и вообще вел себя как хренов сноб. Взгляд его блуждал по комнате, изучая каждый предмет обстановки и каждую картину, словно он еще никогда не бывал в столь забавно типичной провинциальной гостиной, и будто не он, мать его за ногу, два последних года все здесь обсыпал пеплом и заливал бухлом, и будто не он давешним летом прожег дырку в обивке этого самого дивана, а потом вырубился и храпел на этом самом ковре. Милли что-то рассказывала, а Фрэнк подался вперед и, сощурившись, смотрел мимо нее, как человек, который сквозь прутья решетки заглядывает в темный вольер; Шеп даже не сразу понял, что он читает заглавия книг на дальней полке. Самое противное, что Шеп, несмотря на все свое раздражение, едва не вскочил, чтобы пуститься в оживленные объяснения: «Конечно, подборка так себе, и было бы ужасно, если б по ней ты судил о наших литературных вкусах… Знаешь, это просто накопившийся хлам, а большая часть действительно хороших книг…» Однако, стиснув челюсти, он собрал стаканы и вышел на кухню. Твою мать!
Готовя коктейли, Шеп вкатил Уилерам двойную дозу спиртного, уполовинив ее в стакане Милли: если жена продолжит в том же темпе, она, учитывая ее состояние, через час отключится.
Наконец гости стали раскрепощаться, и когда сей процесс завершился, уже казалось, что лучше бы они оставались зажатыми.
Началось с того, что Фрэнк откашлялся и произнес:
— Вообще-то у нас весьма важная новость. Мы… — Он замолчал и, покраснев, взглянул на Эйприл. — Скажи ты.
Эйприл одарила его улыбкой — не зрителя, гостя или друга, а такой, что сердце Шепа завистливо ёкнуло, — и обратилась к аудитории:
— Мы уезжаем в Европу. В Париж. Навсегда.
Что? Когда? Как? Почему? Кэмпбеллы открыли беглый огонь вопросов, а Уилеры, посмеиваясь, добродушно отвечали. Все заговорили разом.
— …неделю, а может, две назад… — удовлетворила Эйприл настойчивое желание хозяйки знать, когда это они надумали. — Сейчас и не вспомнишь. Просто вдруг решили уехать, и все.
— Погоди, в чем фишка-то? — уже второй или третий раз допытывался Шеп. — В смысле, нашел там работу или как?
— В общем… не совсем.
Все смолкли, гости влюбленно смотрели друг на друга, и взбеленившийся Шеп едва не рявкнул: «Эй, вы, либо рассказывайте, либо нет. Какого черта?»
Потом разговор возобновился. Держась за руки, точно маленькие, и перебивая друг друга, Уилеры все выложили. Шеп держал удар, как поступал всегда под градом неприятных новостей. Каждое сообщение безболезненно проскальзывало на задворки сознания и сопровождалось мыслью: ладно, это я после обдумаю, и это, и это, так что мозг оставался свободным и бдительно контролировал ситуацию. Этот способ позволял сохранять нужное выражение лица и отвечать впопад; Шеп даже успевал порадоваться, что вечер наконец-то ожил и все зашевелились. Он с удивлением и гордостью наблюдал, как лихо Милли со всем этим управляется.
— Ребята, это, ей-богу, здорово, — сказала она, когда Уилеры смолкли. — Нет, правда, ужасно здорово. Конечно, мы будем по вас скучать… да, милый?.. Это ж надо! — Глаза ее блестели. — Ну вы даете!.. Мы будем жутко скучать…
Шеп согласился, а Уилеры забрались обратно в свою изящную вежливую умильность. Они тоже будут скучать. Очень сильно.
Когда вечер закончился, гости ушли и дом затих, Шеп дал боли чуть шевельнуться, но с тем лишь, чтобы напомнить себе: сейчас главное — жена, все остальное подождет.
— Знаешь, что я думаю, лапушка? — Он подошел к Милли, которая в раковине споласкивала стаканы и пепельницы. — По-моему, это чрезвычайно незрелая затея.
Плечи Милли благодарно обмякли.
— И мне так кажется. Не хотела ничего говорить, но именно это я и подумала. Незрелая — точное слово. Интересно, они хоть на минуту задумались о детях?
— Верно. Но это лишь одна сторона, а вот другая: что за полоумная идея — мол, она его поддержит? Каким надо быть мужиком, чтоб на такое согласиться?
— Ой, не говори, и я о том же думала. Не хочу злословить, потому что оба мне очень нравятся… и они, конечно, наши лучшие друзья и все такое, но ты верно сказал. Именно об этом я думала, ты просто мои мысли читаешь.
Однако позже, в темноте спальни, от Шепа не было никакого толку. Под боком он чувствовал ее бессонно напрягшееся тело, слышал легкий шорох ее дыхания с тихим всхлипом на каждом вдохе и понимал: стоит лишь к ней повернуться, как она уткнется ему в грудь и выплачет все, что в ней накопилось, а ему останется поглаживать ее по спине и шепотом приговаривать: «Что такое, маленькая? М-м? Что случилось? Расскажи папочке».
Но он не мог. Не хватало сил на то, чтобы она слезами вымочила его пижаму, не было желания почувствовать под рукой ее теплую вздрагивающую спину. Во всяком случае, не сегодня, не сейчас. Он не в состоянии кого-либо утешать.
Париж! От одного лишь этого слова до самых пяток пробирала нежная дрожь, а память уносила в те времена, когда мир казался невесомо легким и чистым, словно незримая гордая птица, чьи лапки всегда отыщут место на лейтенантском погоне. О да, он помнил парижские улицы, деревья, волшебную легкость побед по вечерам («Хочешь длинную, Кэмпбелл? Ладно, а я беру маленькую… Привет, мамзель… Пардон, мамзель…») и утра, бездумные золотисто-голубые утра с чашечками горячего кофе, свежими булочками и обещанием вечной жизни.
Пускай это было ребячеством, солдатским баловством, офицерским загулом, пускай.
Но боже мой, если б оказаться там вместе с Эйприл Уилер! Чтобы пройти с ней по тем улицам, чувствуя в руке ее прохладные пальцы, подняться по лестнице серого обветшалого особняка, войти в просторную голубую комнату с вымощенным красной плиткой полом, услышать ее хрипловатый смех и ее голос («Неужто вам не нужна моя любовь?»), ощутить ее лимонный запах и всю ее, когда он… когда она… о господи!
Боже, если б оказаться там с Эйприл Уилер!
3
С тех пор как в 1936 году мистер и миссис Говард Гивингс навсегда покинули Нью-Йорк, каждые два-три года они меняли жилье, объясняя это тем, что Хелен знает толк в домах. Они въезжали в какую-нибудь развалюху, которую миссис Гивингс яростно приводила в порядок, а затем выгодно продавала, и выручка шла на покупку очередного дома. Так чета Гивингс сменила шесть домов — начали они в округе Уэстчестер, затем перебрались на север, в округ Патнам, а уж потом осели в Коннектикуте. Однако с нынешним, седьмым по счету домом вышло совсем иначе. Супруги прожили в нем пять, нет, уже почти шесть лет и даже не помышляли о переезде. Миссис Гивингс частенько говорила, что влюбилась в этот дом.
По бокам этого жилища, одной из немногих уцелевших в строительном буме старых построек, часовыми стояли два из немногих сохранившихся вязов, и хозяйка считала его последним бастионом в противостоянии вульгарности. По долгу службы ей приходилось совершать глубокие рейды во вражеский лагерь, где, улыбаясь в ужасных кухоньках ранчо или двухуровневых домов, она имела дело с невероятно грубыми людьми, чьи дети на трехколесных велосипедах ездили по ее ногам и заливали ей платье лимонадом. Она была вынуждена дышать выхлопными газами и претерпевать мерзость шоссе № 12 с его супермаркетами, пиццериями и кондитерскими ларьками, но все это лишь усиливало радость возвращения домой. Как приятно, слушая шорох шин по ровному гравию, проехать последнюю сотню ярдов тенистой дорожки, означавшей, что уже скоро конец пути, в опрятном гараже выключить зажигание и усталой, но целеустремленной походкой пройти мимо благоухающих клумб к прелестному старому дому в колониальном стиле. Чистый запах кедра и мастики, эстампы от «Карриера и Айвза» возле прелестной старинной стойки для зонтиков неизменно пробуждали сентиментальную нежность к слову «дом».
Нынче день выдался особенно тяжелым. Суббота всегда была самым хлопотным днем в неделе риелтора, а сегодня вдобавок ко всему пришлось съездить в Гринакр — разумеется, не с тем, чтобы навестить сына, ибо это происходило только в сопровождении мужа, а для беседы с доктором, после которой обычно возникало такое ощущение, будто вывалялась в грязи. Ведь психиатру надлежит быть отечески мудрым и говорить басом, разве нет? Тогда как же не возникнуть ощущению нечистоты, если перед тобой красноглазый человечек, у которого обкусаны ногти, сломанные очки склеены липучкой, заколка от Вулворта пришпиливает галстук к белой рубашке с белым же рисунком и который, слюнявя палец, долго листает желтые папки, прежде чем вспомнить пациента и сказать: «Ну да, да. Так что вы хотели?»
Но теперь, милостью святого покровителя усталых путников, она дома.
— Привет, дорогой! — из прихожей пропела миссис Гивингс, поскольку была уверена, что муж в гостиной читает газету, и, не заглядывая к нему, отправилась на кухню, где домработница, перед тем как уйти, все приготовила к чаю.
Как радостно и уютно смотреть на кипящий чайник! Какая чистая и просторная эта кухня с высокими окнами! Здесь было покойно, словно в филадельфийском детстве, когда она жила в изумительном отчем доме и забегала на кухню посудачить с кухарками. Вот странно: ни один из прежних домов, которые были ничуть не хуже, а то и лучше нынешнего, не вызывал подобного чувства.
Конечно, человек меняется, порой говорила себе миссис Гивингс; наверное, я старею и больше устаю, вот и все. Но в душе робко лелеяла иное объяснение. Она искренне верила, что способность полюбить дом — лишь одна из перемен в ее характере, произошедших за последние годы, глубоких и положительных перемен, благодаря которым прошлое виделось в ином свете.
— Потому что мне нравится, — слышала она свой голос, в далеком-далеком прошлом отвечавший на раздраженный вопрос Говарда, почему она не хочет бросить работу.
— Что в ней интересного? И мы вовсе не бедствуем, — бурчал муж. — Тогда почему?
Нравится — был ответ.
— Тебе нравится шарикоподшипниковый завод Хорста? Нравится быть стенографисткой? Кому это может нравиться?
— Мне. И ты прекрасно знаешь: деньги нужны, если мы хотим держать служанку. Кроме того, я не стенографистка. — Она была секретаршей. — Послушай, спорить бессмысленно.
Миссис Гивингс не сумела бы объяснить даже себе, что нравилась ей не работа (она могла быть любой) и не возможность быть независимой (хоть это было важно для женщины, постоянно балансирующей на грани развода). В глубине души она любила труд, она в нем нуждалась. «От всех мужских… и женских немочей еще не изобрели средства лучше, чем тяжелый труд», — часто повторял отец, и она в это верила. Суматоха и толчея в неоне конторы, торопливый обед с подноса, шелест бумаг и треньканье телефона, изнуряющие сверхурочные и сладостное вечернее избавление от туфель, ощущение, что выжата как лимон и сил осталось лишь на горячую ванну, две таблетки аспирина и легкий ужин, а потом рухнуть в постель — вот что было сущностью ее любви, вот что защищало от гнета супружества и материнства. Иначе, говорила она, можно сойти с ума.
Расставание с заводом, переезд в провинцию и новое занятие дались тяжело. Особой работы не было, поскольку в то время мало кто покупал недвижимость, а бесконечно штудировать установления о закладе и строительный кодекс — выше человеческих сил. Бывали дни, когда она только и делала, что перекладывала бумаги на палисандровом столе и смотрела на молчавший телефон; нервы были так напряжены, что хотелось завизжать, но потом она вдруг поняла, что можно дать выход энергии, если взяться за обустройство дома. В кабинете она собственными руками содрала обои и штукатурку, под которыми открылись дубовые панели, на лестнице установила новые перила и обычные оконные рамы заменила решетчатыми, в колониальном стиле; лично вычертив план новой террасы и гаража, пристально следила за их возведением, а еще расчистила, выровняла и засадила свежей травой газон в сотню квадратных футов. За три года увеличив рыночную стоимость дома на пять тысяч долларов, она убедила Говарда продать его и купить другой, за который принялась с тем же рвением. Затем были третий, четвертый и последующие, риелторский бизнес неуклонно набирал обороты, так что в один рекордный год она работала по восемнадцать часов в сутки — десять на дело и восемь на дом.
— Потому что мне нравится, — упрямо повторяла она, далеко за полночь все еще что-то обтесывая, прибивая, полируя и подправляя. — Я люблю такую работу. А ты нет?
Ах, какая дурость! Охваченная ощущением покоя и благоденствия, миссис Гивингс поставила чашки на поднос и снисходительно вздохнула, припомнив себя тогдашнюю — глупую и заблуждающуюся. Однако люди меняются, и перемена в них может быть как расцветом, так и увяданием, не правда ли? Казалось, она переживает последнее цветение, запоздало обретая женственность.
Любовь к их нынешнему дому и охлаждение к работе были всего лишь крохотными симптомами произошедшей перемены, но имелись и другие, волнующие, удивительно приятные и осязаемые. Иногда на кухне, услышав по радио парящую бетховенскую фразу, она была готова расплакаться от горестной радости. Бывало, беседуя с Говардом, она чувствовала, как в ней вдруг шевельнется… ну, желание: хотелось его обнять и прижать к груди его милую старую голову.
— Надеюсь, ты не против, если чай выпьем без ничего, — с подносом входя в гостиную, сказала миссис Гивингс. — Иначе наедимся и не успеем проголодаться, а ужинаем мы сегодня рано, поскольку в восемь я приглашена к Уилерам. — Она осторожно опустила поднос на старинный журнальный столик с чуть заметными следами склеенных расколов, появившихся в тот кошмарный вечер, когда Джон швырял мебель, а потом за ним приехала полиция. — Какое наслаждение просто посидеть! Что может быть лучше после тяжелого дня!
Миссис Гивингс положила в чашку три кусочка сахара, как любил муж, и лишь теперь подняла взгляд, убеждаясь, что он таки в гостиной. Мистер Гивингс унюхал чай, оторвался от газеты и лишь теперь понял, что жена дома (его слуховой аппарат с обеда был выключен). От неожиданности он вздрогнул и сморщился, точно испуганный младенец, но миссис Гивингс этого не заметила и продолжала говорить. Говард отложил «Гералд трибюн», покрутил колесико аппарата и нетвердой рукой принял чашку, задребезжавшую на блюдце.
Он выглядел старше своих шестидесяти семи. Всю жизнь он был мелким чиновником крупной (седьмой в мире) страховой компании, и скучные конторские годы ярко запечатлелись на нем, как солнце и ветер отпечатываются на старом морском волке. Говард превратился в беленький мякиш. От прожитых лет лицо его не изморщинилось, но обрело нежную гладкость младенца, а волосы превратились в реденький шелковистый пушок. Он и в молодости не выглядел крепышом, а сейчас его хрупкость подчеркивал большой живот, из-за которого приходилось сидеть, широко расставив тощие ноги. Его наряд состоял из весьма опрятной красной ковбойки, серых фланелевых брюк, серых носков и высоких черных ортопедических ботинок, своей морщинистостью восполнявших нехватку складок на лице.
— А что, кекса нет? — прокашлявшись, спросил Говард. — Вроде бы еще оставался кусочек того, кокосового.
— Остался, дорогой, но, видишь ли, я подумала, что лучше выпить просто чаю, поскольку ужинать будем рано…
Миссис Гивингс вновь поведала о визите к Уилерам, лишь смутно припоминая, что будто бы уже об этом говорила, а Говард кивал, лишь смутно понимая, о чем речь. Она рассеянно смотрела, как заходящее солнце накаляет мужнину мочку и превращает в светляков хлопья перхоти в его волосах, но мыслями унеслась к предстоящему вечеру.
Нынешняя встреча с Уилерами была не просто визитом, но первым осторожным шагом в осуществлении плана, который в виде образов уже давно крутился в голове. Однажды вечерком, желая успокоить нервы, миссис Гивингс вышла прогуляться на синевшую в сумерках лужайку, и вдруг перед ее внутренним взором предстала картина семейной идиллии. Откинувшись на белом кованом стуле, Эйприл Уилер склонила милую головку и, ласково улыбаясь, слушала отеческие наставления Говарда Гивингса, сидевшего подле белого кованого столика, на котором стояли ведерко со льдом и миксер для коктейлей. Чуть в стороне расположился Фрэнк Уилер: со стаканом в руке он подался вперед, увлеченный серьезной беседой с выздоравливающим Джоном, который изящно раскинулся на белом кованом шезлонге. Лицо сына озаряла сдержанная, учтивая улыбка, выражавшая легкое несогласие с собеседником; видимо, юноши говорили о политике, книгах, бейсболе или о чем-то еще. Вот Джон поднял взгляд и позвал: «Иди к нам, мама».
Возникая каждодневно, сия картина стала реальной, точно журнальная иллюстрация, а миссис Гивингс неустанно ее совершенствовала. В этом полотне нашлось место и детям Уилеров: в белых блузках и теннисных туфлях, они тихонько играли в тени розовых кустов, собирая в банку светляков. Картина становилась все ярче и правдоподобнее. Общение с чуткими и близкими по духу сверстниками будет чрезвычайно благотворно для Джона, не так ли? И речь не идет об альтруистической жертве Уилеров — они сами не раз говорили, что изголодались по друзьям своего круга. Разумеется, скучная пара с Холма (Крэнделлы? Кэмпбеллы?) не может предложить им славной беседы и тому подобного. А уж Джон-то, кем бы он ни был, интеллигент чистой воды.
О, хорошо будет всем, она это знала, но понимала и то, что спешить нельзя. Еще на заре плана было ясно, что продвигаться надо медленно, по шажку.
В последние визиты к сыну им позволяли на часок вывезти его за пределы больницы, что называется, на пробу.
— Полагаю, сейчас было бы неразумно отпускать пациента на побывку домой, — месяц назад говорил врач, отвратительно щелкая суставом каждого испятнанного чернилами пальца. — В нем пока еще отмечается значительная враждебность ко всему… э-э… что связано с домом. Сейчас лучше ограничиться выходом за больничные стены. Позже, в зависимости от того, как оно пойдет, можно будет вывезти его к близким друзьям, так сказать, на нейтральную территорию; это стало бы очередным логическим шагом. Впрочем, решайте сами.
Миссис Гивингс переговорила с мужем, сделала пару осторожных намеков Джону и на прошлой неделе, тщательно взвесив все факторы, пришла к выводу, что настало время очередного логического шага. Нынешняя встреча с врачом была нужна лишь для того, чтобы оповестить его о своем решении и кое о чем посоветоваться. Как он считает, в какой степени следует известить Уилеров о характере заболевания Джона? Врач и здесь оказался предсказуемо бесполезен — решать вам, сказал он, — но по крайней мере не стал возражать, и теперь оставалось придумать, как завести разговор с Уилерами. Было бы гораздо удобнее и красивее говорить об этом за ужином при свечах в ее доме, но тут уж ничего не попишешь.
— Боюсь показаться назойливой, — в кухне шепотом репетировала миссис Гивингс, споласкивая чашки, — но хотела бы попросить вас об огромном одолжении. Это касается моего сына Джона…
Ладно, не важно, как она это скажет, верные слова найдутся сами, и Уилеры, конечно, все поймут. Господи боже мой, не могут не понять!
Ни о чем другом думать не получалось, когда она готовила и накрывала ранний ужин, а потом мыла посуду; задержавшись перед зеркалом в прихожей, чтобы мазнуть губы помадой, она крикнула: «Пока, дорогой!» — и отправилась в путь, взбудораженная, словно девчонка.
Однако в гостиной Уилеров, куда миссис Гивингс впорхнула, щебеча и хихикая, ее возбуждение сменилось некоторым испугом. Она почувствовала себя незваной гостьей.
Вместо ожидаемого нервного бедлама, когда оба говорят разом, суетятся и сталкиваются, одновременно бросаясь сдернуть игрушку со стула, на который предложили сесть, ее встретила приветливая безмятежность. Хозяйке не пришлось ахать из-за ужасного беспорядка, поскольку его не было; хозяину не пришлось бормотать: «Сейчас приготовлю вам выпить», опрометью мчаться на кухню и греметь холодильником, ибо коктейли были красиво расставлены на журнальном столике. Было очевидно, что до прихода гостьи Уилеры спокойно выпивали и беседовали; они радушно ее встретили, но, если б она не появилась, отлично провели бы время в обществе друг друга.
«Ой, мне лишь капельку, все, спасибо, замечательно», — слышала свой голос миссис Гивингс. «Какое наслаждение просто посидеть», «До чего ж у вас хорошо» и подобные любезности, а потом: «Боюсь показаться назойливой, но хотела бы попросить вас об огромном одолжении. Это касается моего сына Джона».
Легкую тень, промелькнувшую на лицах супругов, не уловила бы самая чувствительная на свете камера, но миссис Гивингс показалось, что ее пнули ногой. Они знали! Вот об этом она не подумала. Кто же им сказал? Как много им известно? Знают ли они о разбитой мебели, оборванном телефоне и полиции?
Однако пути назад не было. Она опять услышала свой голос, который говорил, что ее сын не совсем здоров. Слишком много работы, то-се, и в результате глубокий нервный срыв. К счастью, тогда он был в здешних краях — не дай бог, если б это произошло вдали от дома, — но тем не менее они с мужем очень встревожены. Врачи считают, ему необходим полный покой, а сейчас он…
— …сейчас он помещен в Гринакр. — Признаки жизни подавал только голос, все остальное в ней занемело.
Вообще-то просто удивительно, заливался голос, какое превосходное заведение этот Гринакр в смысле условий, персонала и прочего — несравнимо лучше многих здешних санаториев.
Голос говорил и говорил, слабея по мере приближения к сути. Не могли бы Уилеры в одно из воскресений — о нет, речь не о ближайшем, а как-нибудь потом…
— Ну конечно, Хелен, — сказала Эйприл. — Будем рады его принять. Очень мило, что вы подумали о нас.
Судя по рассказу, Джон интересный парень, поддержал Фрэнк, наполняя стакан миссис Гивингс.
— Может, в следующее воскресенье? — спросила Эйприл. — Вам удобно?
— В следующее? — Миссис Гивингс сделала вид, что прикидывает. — Дайте подумать… право, не знаю… Хорошо, пусть будет следующее. — Она понимала, что должна бы почувствовать радость, поскольку задуманное удалось, но сейчас ей хотелось только одного — поскорее уйти домой. — Конечно, если не возникнет что-нибудь неотложное. Но если вдруг в следующее воскресенье неудобно, всегда можно…
— Нет, Хелен, следующее воскресенье вполне подходит.
— Ну что ж, превосходно. Ох, времени-то сколько! Пожалуй, мне… Ах да, вы же хотели о чем-то спросить, а я вас, как всегда, заболтала.
Лишь пригубив стакан, миссис Гивингс почувствовала, что во рту пересохло. Язык будто распух.
— Вообще-то, Хелен, у нас довольно важная новость… — начал Фрэнк.

 

Полчаса спустя миссис Гивингс рулила домой и никак не могла распустить собравшиеся домиком брови. Не терпелось обо всем рассказать мужу.
Под желтым светом лампы Говард по-прежнему сидел в кресле возле бесценных напольных часов, которые еще до войны миссис Гивингс ухватила на аукционе. Он покончил с «Гералд трибюн» и теперь пробирался через «Уорлд телеграм энд сан».
— Знаешь, что сказали эти ребята? — спросила миссис Гивингс.
— Какие ребята, милая?
— Уилеры. Ну те, к которым я ездила. Пара из домика на Революционном пути. Я еще говорила, что они понравятся Джону.
— А! И что они?
— Во-первых, я узнала, что их финансовое положение далеко не блестяще — всего два года назад они брали заем, чтобы выплатить рассрочку по дому. Во-вторых…
Говард Гивингс пытался слушать, но взгляд его съезжал к раскрытой на коленях газете. Двенадцатилетний мальчик из Саут-Бенда, Индиана, обратился в банк за ссудой в двадцать пять долларов, чтобы купить лекарство для своей собаки по кличке Пятныш, и управляющий лично выписал вексель.
— «…но зачем же продавать? — спрашиваю я. — Вам ведь понадобится жилье, когда вернетесь». И знаешь, что он ответил? Этак опасливо зыркнул и говорит: «В том-то и суть. Мы не вернемся». Я говорю: «Что, нашли там работу?» А он: не-а, говорит. Вот так и сказал: «Не-а, работы нет». Жить будете у родственников, спрашиваю, или у друзей? А он опять: «Не-а». — Миссис Гивингс выпучила глаза, передавая свое ошеломление от подобной безответственности. — Не-а, говорит, у нас там ни единой знакомой души… Нет, Говард, даже не передать, до чего все это странно. Ты представляешь? По-моему, во всей затее есть что-то… неприятное, а?
Говард поправил слуховой аппарат и спросил:
— В каком смысле «неприятное», дорогая? — Похоже, он потерял нить рассказа. Началось с того, что кто-то собирается в Европу, но сейчас речь явно шла о другом.
— Ну как же? Люди практически без гроша в кармане, детям идти в школу… Так же никто не делает, правда? Разве что… они бегут от чего-то… а иначе с чего это? Не хотелось бы предполагать подобное, но… я даже не знаю, что и думать, вот в чем дело. А ведь всегда казались такой приличной парой… Разве не странно? Понимаешь, в чем неловкость: я уже договорилась с ними насчет Джона, прежде чем они выложили свою историю; теперь с этим ничего не поделаешь, но вся затея теряет смысл.
— Не поделаешь с чем, дорогая? Я что-то не вполне…
— Придется везти его к ним. Ты что, не слушаешь?
— Нет-нет, я слушаю. Но почему затея теряет смысл?
— Потому! — раздраженно ответила миссис Гивингс. — Что толку знакомить их с Джоном, если осенью они уедут?
— Что толку?
— Я хочу сказать… ну, ты понимаешь. Джону требуются постоянные приятели. Нет, вреда, конечно, не будет, если мы съездим к ним раз-другой, но я-то рассчитывала на долгосрочное общение. Надо ж, как неудачно, а? Вот скажи на милость, почему люди не станут более… — Миссис Гивингс сама не знала, что именно хочет сказать, но с удивлением обнаружила, что за время разговора скрутила в жгут свой влажный носовой платок. — Наверное… других понять невозможно, — закончила она и, выйдя из гостиной, по лестнице взбежала к себе, чтобы переодеться в домашнее.
На площадке покосившись в темное зеркало, миссис Гивингс с гордостью отметила, что все еще по-девичьи гибка и стремительна, во всяком случае на беглый взгляд, а в спальне, где быстро скинула жакет и вышагнула из юбки на толстый ковер, она будто вновь оказалась в ухоженном отчем доме и спешила переодеться к чаю с танцами. Голова полнилась лихорадочными мыслями о последних штрихах (Какие духи? Ну же, какие?), и она чуть не выскочила к перилам, чтобы крикнуть: «Погодите! Я иду! Уже спускаюсь!»
Старая фланелевая рубашка и мешковатые брюки, свисавшие со штырька в шкафу, ее остудили. Глупая ты, глупая, укорила себя миссис Гивингс, не сходи с ума. Но потом она присела на кровать снять чулки, и вот тогда-то ее ошпарило: вместо узких белых ступней с голубыми жилками и изящными косточками на ковре растопырились две заскорузлые жабы, подогнувшие пальцы с наростами, дабы спрятать ороговевшие ногти. Миссис Гивингс поспешно сунула ноги в яркие норвежские джурабы (вот уж прелесть, чтобы разгуливать по дому!) и облачилась в свой удобный провинциальный наряд, но было поздно: обеими руками она вцепилась в спинку кровати, стиснула зубы и заплакала.
Она плакала, потому что возлагала на Уилеров невероятно большие надежды и сегодня была так ужасно, так бесповоротно разочарована. Потому что ей пятьдесят шесть, и ее распухшие ноги жутко уродливы; потому что в школе девочки ее не любили и она никогда не нравилась мальчикам; потому что вышла за Говарда Гивингса, ибо никто другой не делал ей предложения, и еще потому, что ее единственный ребенок сошел с ума.
Но вскоре слезы высохли; оставалось лишь зайти в ванную высморкаться, ополоснуть лицо и причесаться. Неслышно ступая в джурабах, освеженная миссис Гивингс спустилась в гостиную, где выключила весь свет, кроме одной лампы, и села напротив мужа в решетчатую качалку.
— Ну вот, так гораздо уютнее, — сказала она. — Ох, после этой мороки с Уилерами я вся на нервах. Ты не представляешь, как я расстроена. Главное, они казались такими надежными. Я полагала, нынешние семейные пары будут степеннее. А как же иначе в таком-то поселке? Боже, только и слышишь о молодых супругах, которым невтерпеж здесь обосноваться и растить детей…
Потом она кружила по комнате и все говорила и говорила; Говард очень ловко подгадывал с кивками, улыбками и рассудительным хмыканьем, не позволившими ей догадаться, что на ночь он уже выключил слуховой аппарат.
4
— Рви когти! — сказал Джек Ордуэй, помешивая кофе. — Пошли всех к черту! Линяй! Молодчина, Фрэнклин!
В темном уголке «приятного местечка» они сидели за обляпанным кетчупом столиком на двоих, и Фрэнк уже раскаивался, что поведал о Европе. Этот пьяница и клоун обо всем мог отзываться лишь в изощренно ерническом тоне, каким привык говорить о себе, и совершенно не годился на роль конфидента. Однако Фрэнк с ним поделился, ибо последнее время становилось все труднее в одиночку прорываться сквозь рабочий день, изнывая под бременем секрета. На собраниях персонала он внимательно слушал Бэнди, который говорил о делах, предстоящих «осенью» и «в начале года», принимал задания по стимулированию сбыта, на выполнение которых ушли бы месяцы, и порой ловил себя на том, что его сознание охотно подключается к медлительному агрегату конторских планов, но потом вдруг ударяла мысль: погодите, меня же здесь не будет! Поначалу это даже смешило, но вскоре забавная сторона этого маленького потрясения исчезла, и осталась лишь отчетливая тревога. Приближалась середина июня. Через два с половиной месяца (одиннадцать недель!) он пересечет океан и больше не вспомнит о стимулировании сбыта; однако эта реальность еще не могла пробиться сквозь реальность конторы. Дома, где ни о чем другом не говорилось, в поезде утром и в поезде вечером отъезд был непреложным фактом, однако на восемь часов службы он становился неосязаемым и полузабытым исчезающим сном. В конторе все и вся были против него. Флегматичные, усталые и слегка желчные лица сослуживцев, корзина входящих и стопка текущих дел, треньканье телефона и зуммер, вызывавший в кабинку Бэнди, — все это постоянно говорило о том, что Фрэнку суждено остаться здесь навеки.
Черта с два! — хотелось крикнуть раз двадцать на дню. Погодите, сами увидите! Но бравада была легковесной. Безмолвная угроза побега не могла взбаламутить яркое, сухое и вялое озеро, в котором он пребывал так долго и так спокойно; контора охотно соглашалась погодить и увидеть. Сил терпеть уже не было, и казалось, что единственный способ прекратить мучения — перед кем-нибудь выговориться, а Джек Ордуэй все же считался его лучшим конторским другом. Нынче они исхитрились ускользнуть от Смола, Лэтропа и Роску и начали обед с пары слабеньких, но сносных мартини; теперь рассказ был завершен.
— Я не усек один маленький нюанс, — сказал Ордуэй. — Боюсь показаться тупым, однако что конкретно ты будешь делать? Не представляю, чтобы целыми днями ты посиживал в уличных кафе, пока твоя благоверная мотается в посольство или куда там еще, понимаешь? И вот она закавыка: я не вижу, чем ты мог бы заняться. Писательством? Рисованием…
— Ну почему все непременно говорят о книгах или картинах? — перебил Фрэнк и добавил, лишь смутно сознавая, что цитирует жену: — Господи, неужели только художники и писатели наделены правом жить своей жизнью? Слушай, единственная причина, по которой я занимаюсь нынешней тягомотиной… хотя нет, причин, наверное, много, но суть вот в чем: если б я составил их список, в нем определенно не значилось бы, что я люблю свою работу. Еще у меня вот такое странное мнение: люди больше преуспевают в деле, которое им нравится.
— Прекрасно! — не отставал Ордуэй. — Чудненько! Прелестно! Только, пожалуйста, не злись и не принимай все в штыки. Вот мой единственный глупый вопрос: что тебе нравится?
— Если б я знал, не пришлось бы уезжать за ответом.
Задумавшись, Ордуэй склонил набок красивую голову, приподнял бровь и оттопырил нижнюю губу, неприятно розовую и мокрую.
— Ладно, — сказал он. — Допустим, твое истинное призвание уже истомилось, тебя дожидаючись, но разве нельзя с таким же успехом отыскать его здесь? В смысле, такое возможно?
— Нет, не думаю. На пятнадцатом этаже Нокс-Билдинга вряд ли что-нибудь отыщется, и ты это знаешь.
— Хм. Должен признать, крыть нечем, ты прав, Фрэнклин. — Ордуэй допил кофе и, откинувшись на стуле, насмешливо ухмыльнулся: — И когда, говоришь, начнется сей выдающийся эксперимент?
Фрэнку захотелось перевернуть стол, чтобы Ордуэй грохнулся навзничь, чтобы его накрыло тарелками с объедками и на его надменной роже появились испуг и беспомощность. «Выдающийся эксперимент! Что за хрень?»
— Уезжаем в сентябре, — сказал он. — В крайнем случае в октябре.
Ордуэй покивал, глядя в тарелку с остатками поджарки. Надменности в нем уже не было, он казался старым и измученным тоскующим завистником. Фрэнк почувствовал, что его обида перекипела в растроганную жалость. Бедный, глупый, старый дурак. Я испортил ему обед и весь день, подумал он и чуть было не сказал: «Ладно, Джек, не переживай. Может, еще ничего не выйдет», но замаскировал свое смущение всплеском дружелюбия:
— Знаешь что, Джек? Давай-ка в память о былых временах я угощу тебя бренди.
— Нет-нет, не надо, — отнекивался Ордуэй, но выглядел точно обласканный спаниель, когда официант убрал тарелки и принес пузатые коньячные бокалы; после того как они расплатились и вышли на улицу, он уже был сплошная улыбка.
День стоял ясный и теплый, чистое небо висело над домами, как выстиранная подсиненная простыня; нынче была получка, и значит, наступило время для традиционной послеобеденной прогулки в банк.
— Излишне говорить, старина, что все останется строго «антр ну» — балаболил Ордуэй. — Ни к чему, чтобы в конторе пронюхали. Когда собираешься известить Бэнди?
— Недели за две. Вообще-то я еще не думал.
Пригревало солнышко. В предыдущие дни было жарковато, а сейчас самое то. В прохладных мраморных глубинах банка, где музыкальная система наигрывала «Каникулы для струнных», Фрэнк представил, что он в последний раз стоит в очереди и, ощупывая в кармане чек, медленно продвигается к одному из десяти кассовых окошек, которые дважды в месяц на время обеда резервировались за сотрудниками фирмы «Нокс».
— Видела бы ты нас, когда мы шаркаем к этим чертовым окошкам, — рассказывал он Эйприл. — Точно приплод поросят, ждущих свободной титьки. Конечно, мы хорошо воспитанные, культурные поросятки: ведем себя вежливо и стараемся особо не пихаться; на подходе к кормушке каждый достает чек и прячет его в ладошке — мол, так, простая бумажка. Понимаешь, очень важно выглядеть небрежным, но главная задача — чтобы никто не увидел, сколько ты получаешь. Тьфу!
— Мужчины, не желаете прошвырнуться? — раздался над ухом знакомый голос.
Приглашение к пищеварительной прогулке вокруг квартала исходило от Винса Лэтропа, который в компании с Эдом Смолом и Сидом Роску засовывал в карманы расчетную книжку с бумажником и одновременно присасывал языком, извлекая из зубных дупел остатки обеда, поданного в «жутком месте».
Фрэнк опять представил, что он в последний раз участвует в променаде разомлевшего от солнышка конторского люда, что в последний раз приближение его начищенных ботинок заставит испуганных голубей вперевалку броситься с заплеванного, усыпанного арахисовой скорлупой тротуара, а потом захлопать серебристо-черными крыльями и кругами подняться над башнями домов.
Освободившись от секрета, он чувствовал себя гораздо лучше. Приятели-трепачи уже казались далекими. Вскоре он распрощается с Ордуэем, Лэтропом, суетливым коротышкой Эдом Смолом и высокомерным занудой Сидом Роску, а через год с трудом припомнит их имена. Самое приятное, что теперь можно на них не злиться. В сущности, они неплохие ребята. Фрэнк рассмеялся несмешному анекдоту Ордуэя, а потом вся их взбодренная солнцем пятерка обхватила друг друга за плечи и, перекрывая тротуар, враскачку зашагала к конторе, словно бесшабашные солдаты в увольнении (Какого взвода, приятель? Стимулирование сбыта, пятнадцатый этаж, Счетные машины Нокс).
«Прощайте, прощайте, — говорил про себя Фрэнк болтливым стенографисткам, нагруженным пакетами из дешевого магазина, и кучке хамоватых молодых клерков без пиджаков, которые, привалившись к стене у входа, вовсю дымили сигаретами. — Прощай, вся милая свора, я уезжаю».
Изумительное ощущение свободы длилось до тех пор, пока унылое дребезжанье зуммера не возвестило, что Фрэнка вызывают в кабинку Бэнди.
Тэд Бэнди был затворник и в хорошую погоду всегда выглядел плохо. Казалось, его тощее бледное тело специально создано для минимальных требований жесткого двубортного делового костюма, а худое землистое лицо размякает лишь зимой, когда в конторе закрыты все окна. Однажды его назначили сопровождать группу продавцов, награжденных поездкой на Бермуды, и потом «Вести Нокса» поместили фотографию всей ухмыляющейся компании, которая в плавках выстроилась на пляже. Роску втихаря увеличил ту часть снимка, где Бэнди, с обеих сторон придавленный двумя волосатыми лапищами, изо всех сил старался улыбнуться, и сей фрагмент тайно циркулировал по кабинкам пятнадцатого этажа, обитатели которых единодушно утверждали, что в жизни не видели ничего смешнее.
Сейчас лицо Бэнди напоминало тот снимок, и поначалу Фрэнк решил, что виной всему сквозивший из окна июньский ветерок, который смешно раскидал длинные пряди, зачесанные поперек начальнической лысины. Но потом встрепенулся и сам, когда понял, что главная причина тревоги — редкий визит высокого гостя.
— Фрэнк, вы, конечно, знаете Барта Поллока. — Бэнди встал и, смущенно кивнув, добавил: — Барт, познакомьтесь — Фрэнк Уилер.
Правая рука Фрэнка утонула в теплой хватке массивной фигуры, облаченной в коричневый габардин и увенчанной загорелым улыбающимся лицом.
— Кажется, официально мы еще не представлены друг другу, — произнес голос, столь низкий, что на трибуне задребезжали графин со стаканом. — Рад познакомиться, Фрэнк.
Этот человек, кого в любой другой фирме называли бы не по имени, но «мистером», был коммерческим директором отдела электроники и раньше удостаивал Фрэнка разве что небрежным кивком в лифте, а Фрэнк давно уже презирал его издали. «Мужик запросто стал бы президентом, — как-то поделился он с Эйприл. — Знаешь, такой безмятежный бугай с отеческим взглядом, улыбкой на миллион долларов и четырьмя фунтами мышц вместо мозгов; покажи его по телику, и у соперника не будет ни малейшего шанса». Теперь же, когда его собственное лицо разъехалось в подобострастной улыбке, а из подмышки по ребрам сбежала капелька пота, Фрэнк попытался унять свое непроизвольное раболепие и представить, как вечером расскажет обо всем жене: «И я поймал себя на том, что вроде как мандражирую. Смешно, правда? Ведь понимаю: он дундук, ничто в моей жизни, а все равно слегка дрейфлю. Вот же гадость, а?»
— Присаживайтесь, Фрэнк. — Тэд Бэнди упорядочил свой «внутренний заем», сел сам и беспокойно поерзал, как человек, страдающий геморроем. — Мы просматривали кое-какие материалы по съезду НАНП, и Барт попросил пригласить вас. Похоже…
Фрэнк не дослушал, ибо все его внимание сосредоточилось на Барте Поллоке. Дождавшись, когда Бэнди закончит, тот подался вперед, звучно хлопнул ладонью по бумагам, оказавшимся экземпляром «К вопросу о контроле продукции», и сказал:
— Работа — зашибись, Фрэнк. В Толидо все просто опупели.

 

— Нет, каково, а? — рассмеялся Фрэнк, со стаканом в руке мотаясь по кухне за Эйприл, которая готовилась подавать ужин. — Смехота! Я сочиняю это муру, только чтобы соскочить с крючка Бэнди, и нате вам! Слышала бы ты, как разливался Поллок! Все эти годы он не подозревал о моем существовании, а теперь я умница и его любимчик. Бэнди не знает, радоваться ему или ревновать, я стараюсь не свалиться на пол от смеха… Отпад!
— Здорово. Пожалуйста, отнеси это, дорогой.
— И тут выясняется, что у него грандиозный… Что? А, да, конечно. — Фрэнк отставил стакан и понес тарелки к столу, за которым уже сидели дети. — И тут выясняется, что у него грандиозный замысел, у Поллока то есть. Он хочет, чтобы я накатал целую серию этой нелепицы. «К вопросу о контроле запасов», «К вопросу об анализе сбыта», «К вопросу о ведении отчетности», «К вопросу о заработной плате» — у него все расписано. На следующей неделе…
— Одну секунду, Фрэнк. Майкл, сядь прямо, а то дождешься. Я тебе обещаю. И не набивай полный рот. Извини, пожалуйста, я слушаю.
— На следующей неделе мы должны вместе пообедать и все обсудить. Ничего себе? Конечно, если припрет, я скажу, что осенью увольняюсь. Но вообще-то забавно, правда? Я столько…
А почему сразу не сказать?
— …лет одуревал на этой сволочной работе, и никто… Что?
— Я говорю, почему сразу не сказать? Всей кодле. Что они могут сделать?
— Вопрос не в том, что они что-то «сделают», а просто… это неудобно, только и всего. Я не вижу смысла что-нибудь говорить до моего официального заявления, вот и все.
Фрэнк сердито отправил в рот мясо, прикусив вилку, потом яростно его прожевал и выдохнул носом, демонстрируя свою сдержанность, хотя сам не вполне понимал, из-за чего злится.
— Хорошо, — спокойно сказала Эйприл, не поднимая глаз. — Конечно, решать тебе.
Наверное, все дело в том, что по дороге домой Фрэнк представлял, как она скажет: «А что смешного? Наверняка это лучшая статья по стимулированию сбыта, какую они вообще видели…»
А он ответит: «Нет, ты не усекла главного — это лишь доказывает, какое там сборище идиотов».
А она: «Я так не думаю. Почему ты вечно себя недооцениваешь? Я полагаю, все это доказывает, что ты — человек, который при желании или необходимости великолепно справится с чем угодно».
А он: «Ну не знаю, может, и так. Просто я не желаю справляться с подобной мурой».
А она: «Конечно не желаешь, вот отчего мы уезжаем. Однако ничего страшного, если ты примешь их одобрение. Может, ты его не хочешь и оно тебе не нужно, но это его не умаляет. В смысле, ты должен гордиться собой, правда».
Но она не сказала ничего даже отдаленно похожего, словно ей это и в голову не пришло. Вон, нарезает мясо, сосредоточенно жует, и мысли ее совсем о другом.
5
— Я возьму с собой кукольный домик, — в субботу сказала Дженифер. — А еще коляску, мишку, трех пасхальных кроликов, жирафа, всех кукол, книжки, пластинки и барабан.
— Уж больно много, милая, тебе не кажется?
Эйприл возилась со швейной машинкой. Она решила за выходные разобрать зимнюю одежду: что-то выбросить, а что-то подлатать, оставив лишь крепкие простые вещи, которые могут понадобиться в Европе. Дженифер сидела у нее в ногах, рассеянно перебирая лоскутки и обрывки ниток.
— Да, еще чайный набор, коллекцию камушков, все игры и самокат.
— Родненькая, это же целая куча вещей. Ты ничего не оставишь?
— Нет. Хотя, может быть, выкину жирафа, я еще не решила.
— Жирафа? Ну это зря. У нас хватит места для всех зверей, кукол и маленьких вещей. Меня беспокоят крупные игрушки — скажем, кукольный домик и лошадка-качалка Майка. Понимаешь, их трудно упаковать. Но выбрасывать домик не надо, лучше отдать Маделине.
— Насовсем?
— Конечно насовсем. Лучше, чем выбрасывать, правда?
— Ладно. — Дженифер помолчала. — Я знаю, что я сделаю. Отдам Маделине домик, жирафа, коляску, мишку, трех пасхальных кроликов и…
— Я же сказала: только большие игрушки, ты что, не понимаешь? Ведь только что сказала. Почему ты не слушаешь? — Голос Эйприл раздраженно взвился. Она вздохнула. — Слушай, иди-ка поиграй во дворе с Майклом.
— Не хочется.
— А мне не хочется по десять раз говорить одно и то же, если одна глупая надоеда не слушает маму. Вот так вот.
Фрэнк облегченно вздохнул, когда они смолкли. Он лежал на диване и пытался прочесть введение учебника французского языка, который купил вместо «Освежителя», но из-за женской болтовни никак не мог одолеть первый абзац.
Через полчаса тишины, лишь изредка нарушаемой стрекотом швейной машинки, обеспокоенный Фрэнк приподнял голову и увидел, что Дженифер нет.
— Куда она подевалась?
— Наверное, во дворе с Майклом.
— Нет, она не выходила.
Вместе они отправились в детскую, где и нашли дочь, которая, глядя в пустоту, лежала на кровати и сосала большой палец.
Присев на край постели, Эйприл потрогала прохладный лоб девочки и погладила ее по волосам.
— Что случилось, маленькая? — Голос ее был мягок. — Расскажи маме, в чем дело.
Глаза Фрэнка, стоявшего в дверях, сделались такими же круглыми, как глаза Дженифер. Потом отец с дочерью одновременно сглотнули, только девочка сначала вынула изо рта палец.
— Ни в чем, — сказала она.
Эйприл придержала ее руку, не давая ей вернуться к губам, потом разжала дочкин кулак и увидела, что указательный палец туго обмотан зеленой ниткой. Эйприл начала ее разматывать; кончик пальца уже посинел, а влажная кожа под ниткой стала морщинистой и бескровной.
— Все из-за Франции? — спросила она, возясь с ниткой. — Ты из-за этого расстроилась?
Когда палец освободился от нитки, Дженифер чуть заметно кивнула и, неуклюже уткнувшись в материнские колени, заплакала.
— Ну так я и думала. Бедненькая ты моя. — Эйприл гладила ее по плечу. — Послушай меня, детка. Расстраиваться вовсе не нужно.
Дженифер уже не могла остановиться и захлюпала пуще.
— Помнишь, как мы сюда переехали? Как было грустно расставаться с парком и прочим? С подругами по детскому саду. А что было потом? И недели не прошло, как к нам пришли Маделина с мамой, затем ты познакомилась с Дорис Дональдсон и мальчиками Кэмпбеллов, а потом ты пошла в садик, там появились новые друзья, и грусти как не бывало. Вот увидишь, то же самое будет во Франции.
Дженифер подняла зареванную мордашку и, поборов судорожные всхлипы, спросила:
— А мы туда надолго уедем?
— Да. Но ты не переживай.
— На веки вечные?
— Ну, может, и не на веки вечные, но жить там будем долго. Не нужно так расстраиваться, милая. Наверное, все потому, что в такой чудесный день ты сидишь дома. Правда? Давай умоемся, и ты сбегаешь во двор, узнаешь, что там делает Майкл. Хорошо?
Дочь ушла; Фрэнк облокотился на стул Эйприл, которая опять села к машинке.
— М-да, меня прям шандарахнуло, — сказал он. — А тебя?
— Что ты имеешь в виду? — не оборачиваясь, спросила Эйприл.
— Сам не знаю. Просто вся наша затея кажется жуткой безрассудностью, если взглянуть с позиции детей. Согласись, им будет очень тяжело.
— Ничего, переживут.
— Ну да, «переживут». — Фрэнк намеренно придал слову безжалостный оттенок. — Можно их подсечь, пусть грохнутся и сломают руки — ничего, переживут. Дело не в этом, а в том…
— Погоди, Фрэнк. — На лице Эйприл появилась неприятная усмешка, взгляд стал жестким. — Ты предлагаешь все отменить?
— Нет! — Фрэнк зашагал по комнате. — Разумеется нет. — Несмотря на все раздражение, он обрадовался возможности поговорить, а не лежать на диване, в притворной сосредоточенности вперившись в учебник. — Нет, конечно. Чего ты начинаешь…
— Ну если нет, тогда я не вижу смысла это обсуждать. Нужно только решить, кто у нас главный, и соответственно этому поступать. Если главные — дети, тогда нужно делать то, что, с их точки зрения, лучше, — то есть оставаться здесь до самой смерти. Или же…
— Погоди, я вовсе не говорил…
— Нет уж, теперь ты погоди. Или же главные мы, как, на мой взгляд, и должно быть. Хотя бы потому, что мы почти на четверть века старше. Тогда мы уезжаем. Что подразумевает: надо сделать все возможное, чтобы дети перенесли это как можно легче.
— Так о чем я и говорю! — Фрэнк всплеснул руками. — Чего ты завелась-то? Сделать переезд максимально легким — именно это я и хочу сказать.
— Вот и хорошо. Я считаю, мы делаем все, что в наших силах, и будем делать, пока они не обвыкнутся. И я не вижу смысла хвататься за голову, причитать, какие они бедненькие, и заводить разговоры о подножках и переломанных руках. Если честно, все это паршивое сюсюканье, и лучше бы ты его прекратил.
Впервые за долгие недели они чуть не поссорились и потому весь остаток дня были напряжены и неестественно вежливы, а в постели повернулись друг к другу спиной. Утром под дробь дождя они проснулись с неприятным сознанием того, что нынче воскресенье и предстоит встреча с Джоном Гивингсом.
Милли Кэмпбелл предложила забрать детей к себе — «вы же, наверное, не захотите, чтобы они были в доме? Вдруг он окажется буйным или еще чего?» Эйприл тогда отказалась, но с приближением визита передумала.
— Если предложение еще в силе, мы им воспользуемся, — сказала она по телефону. — Наверное, ты была права, Милли, не надо им на это смотреть.
Эйприл отвезла детей к Кэмпбеллам часа на два раньше, чем нужно. Потом они с Фрэнком сидели в ее вылизанной кухне.
— Фу, как-то не по себе, правда? — вздохнула Эйприл. — Интересно, какой он? Я еще никогда не общалась с помешанным, а ты? В смысле, с настоящим сумасшедшим со справкой.
Фрэнк разлил в стаканы сухой херес, который считался воскресной выпивкой.
— Спорим, он окажется точно таким же, как все наши знакомые психи без справок? Расслабься и воспринимай его как гостя.
— Конечно, ты прав. — Эйприл одарила мужа взглядом, от которого вчерашняя неприятность канула в далекое прошлое. — В подобных ситуациях твоя интуиция всегда подсказывает верное решение. Ты вправду очень благородный и чуткий человек, Фрэнк.
Дождь перестал, но в такой сырой и пасмурный день хорошо сидеть дома. Радио тихонько наигрывало Моцарта, кухню ласково окутал покой, пропитанный ароматом хереса. Фрэнк часто мечтал, чтобы его семейная жизнь была именно такой, где нет взбудораженности, но есть взаимопонимание и обоюдная нежность с оттенком романтизма; поглядывая, не показался ли среди мокрых деревьев «универсал» Гивингсов, он вел тихую беседу и от удовольствия ежился, словно человек, который затемно вышел на улицу, а с рассветом ощутил на шее ласковое тепло первых солнечных лучей. Фрэнк чувствовал себя в гармонии и был готов к приезду гостей.
Первой из машины вышла миссис Гивингс; послав в сторону дома сияющую слепую улыбку, она завозилась с пальто и свертками на заднем сиденье. Затем через противоположную дверцу появился Говард Гивингс, задумчиво протиравший очки, а следом за ним вылез долговязый краснолицый парень в матерчатой кепке. Его головной убор ничуть не напоминал лихие бейсболки, которые позже войдут в моду, но был широким, плоским, таким же старомодным и дешевым, как и весь остальной тусклый наряд, похожий на приютскую или тюремную униформу: бесформенные твидовые штаны и явно маловатая темно-коричневая кофта на пуговицах. Казенную одежду было видно хоть вблизи, хоть издали.
По сторонам человек не смотрел. Широко расставив на мокром гравии слегка косолапые ноги, он весь ушел в процедуру закуривания: тщательно обстучал сигарету о ноготь большого пальца, потом, нахмурившись, осмотрел и аккуратно вставил ее в губы, после чего прикурил от спички в ковшике ладоней и сосредоточенно затянулся, словно дым именно этой сигареты был источником всех мыслимых плотских радостей.
Миссис Гивингс успела прощебетать целую тираду извинений и приветствий, и даже супруг ее произнес пару слов, прежде чем Джон покинул свое курительное место. Двигался он весьма резво, пружинисто шагая на носках. Вблизи стали видны маленькие глаза и тонкие губы на его крупном худощавом лице с хмурым выражением человека, измученного хронической болью.
— Эйприл… Фрэнк… — повторил он за матерью, явно стараясь запомнить имена. — Приятно. Наслышан.
Лицо его озарилось поразительной ухмылкой: на щеках прорезались вертикальные складки, бледные губы разъехались, показав два ряда ровных и крупных прокуренных зубов, а взгляд стал как у слепого. Казалось, эта чудовищная пародия на дружелюбную располагающую улыбку навеки застыла на его лице, но потом она все-таки стерлась, когда вся компания, пропуская друг друга, вошла в дом.
Эйприл объяснила (слишком уж подчеркнуто, как показалось Фрэнку), что дети ушли на день рожденья; миссис Гивингс заговорила о совершенно жутком обилии машин на шоссе № 12, но голос ее угас, когда она поняла, что внимание Уилеров приковано к Джону. Не сняв кепки, на негнущихся ногах он медленно обходил гостиную и все разглядывал.
— Неплохо, неплохо, — кивал Джон. — Весьма сносный домишко.
— Садитесь, пожалуйста, — предложила Эйприл, и старшие Гивингсы послушно устроились на диване и в кресле.
Бросив кепку на стеллаж, Джон в манере батраков сел на корточки; покачиваясь на пятках, он курил, а пепел аккуратно стряхивал за отворот штанины. Лицо его разгладилось, обретя лукавое выражение Уилла Роджерса, взгляд стал умным и насмешливым.
— Старушка Хелен о вас все уши прожужжала, — сказал он. — Я так и не понял, о ком она говорит: то ли о прелестных молодых Уилерах с Революционного пути, то ли о славных юных революционерах с улицы Уилера. Да я и не слушал. Вы же ее знаете — все говорит, говорит, говорит, а про что говорит? Так достанет, что уже и не слушаешь. Но сейчас, надо отдать ей должное… Я-то все иначе представлял. У вас славно. Не бойтесь, не в том смысле, как она понимает «славно», а в смысле хорошо. Мне здесь нравится. Похоже на человеческое жилье.
— Что ж, спасибо, — кивнул Фрэнк.
— Может, кто-нибудь хочет хереса? — спросила Эйприл, нервно перебирая пальцами.
— Нет-нет, пожалуйста, не беспокойтесь, — вскинулась миссис Гивингс. — Все чудесно, не утруждайтесь. И вообще, мы через минуту…
— Мам, окажи всем любезность, — перебил Джон. — Заткнись ненадолго. Спасибо, я выпью хереса. И предкам несите, я оприходую порцию Хелен, если она раньше не заглотнет. Да, и знаете что… — Умное выражение слетело с его лица, когда он, оставаясь на корточках, выкинул вперед руку, точно бейсбольный тренер, отдающий указание игрокам. — У вас есть высокие стаканы для виски? Значит, вот что: берете высокий стакан, кидаете пару-тройку кубиков льда и доверху наливаете хересом. Я люблю так.
Миссис Гивингс, напряженная, точно свернувшаяся кольцами змея, шевельнулась на краешке дивана, прикрыла глаза и попросила у Бога смерти. Херес в высоком стакане! Кепка на книжной полке! А его одежда! Сколько раз она привозила ему хорошие рубашки и брюки, чудесный старый твидовый пиджак с кожаными нашлепками на локтях, кашемировый свитер, но он упрямо ходит в больничном. Назло. А его вопиющая грубость! Почему в такие моменты от Говарда никакого толка? Сидит себе в углу, улыбается и моргает, точно старый… Ну помоги же!
— Чудесно, Эйприл, большое спасибо, — сказала она, неверной рукой принимая стакан с подноса. — А какая закуска, ну надо же! — В наигранном изумлении миссис Гивингс отпрянула от блюда с канапе — утреннего произведения Эйприл. — Не стоило так из-за нас беспокоиться.
Джон сделал два глотка, поставил бокал на полку и до конца визита к нему больше не притронулся, однако сметелил половину бутербродов. Он прожорливо заглатывал по три-четыре штуки сразу и громко сопел. Миссис Гивингс удалось взять слово, и пару минут она говорила так, чтобы одно предложение перетекало в другое, исключая возможность ее перебить. Она пыталась заболтать кошмар ситуации. Вы слышали о недавних постановлениях комиссии по зонированию? На ее взгляд, они возмутительны, однако, безусловно, позволят снизить налоговую ставку, что всегда во благо…
Во время ее монолога Говард вяло покусывал бутерброд и бдительно следил за каждым движением сына; он походил на добрую старую няньку, в парке стерегущую дите, чтоб не напроказило.
Джон искоса наблюдал за матерью, но, проглотив последний кусок, перебил ее посреди фразы:
— Вы юрист, Фрэнк?
— Юрист? Нет, с чего вы взяли?
— Просто спросил. Юрист бы мне пригодился. А чем вы занимаетесь? Реклама или что?
— Нет, я работаю в фирме «Счетные машины Нокс».
— И чего делаете? Конструируете, изготавливаете, продаете или чините — что?
— Ну вроде как помогаем продать. Я не имею дела с самими аппаратами, сижу в конторе. Работа дурацкая. В смысле, ничего интересного и увлекательного.
— Интересного? — Слово будто задело Джона. — Вас волнует, «интересная» работа или нет? Я думал, это женский подход. Женский и детский. Не предполагал, что у вас такая же оценка.
— Ой, солнышко выглянуло! — воскликнула миссис Гивингс. Она подскочила к венецианскому окну и посмотрела на улицу, но спина ее оставалась напряженной. — Может, радуга будет? Вот бы хорошо!
От раздражения у Фрэнка закололо в загривке.
— Я имел в виду, что работа мне не нравится и никогда не нравилась, — пояснил он.
— Чего ж вы этим занимаетесь? Ладно, ладно… — Джон понурился и вяло вскинул руку, словно безнадежно пытаясь защититься от избиения батогами. — Я понимаю, не мое собачье дело. Старушка Хелен называет это «бестактность, дорогой». Беда со мной, вечно чего-нибудь ляпну. Забудьте мой вопрос. Хочешь содержать дом, ступай работать. Вы хотите иметь славный дом, милый дом и потому беретесь за работу, которая не нравится. Здорово. Девяносто восемь и девять десятых процента людей так же решают эту проблему, и поверьте, дружище, вам нечего стыдиться. А если кто-нибудь припрется и спросит: «Чего ж вы этим занимаетесь?» — будьте уверены, это придурок, которого на четыре часа выпустили из психушки. Все путем. Все путем, Хелен?
— Ой, смотрите, радуга! Нет… показалось… но такое прелестное солнышко! Может быть, все вместе прогуляемся?
— Вообще-то вы все точно обозначили, Джон, — сказал Фрэнк. — Я абсолютно с вами согласен. Мы с женой оба согласны. Вот почему осенью я ухожу с работы, и вот отчего мы уезжаем.
Джон недоверчиво переводил взгляд с Фрэнка на Эйприл и обратно.
— Вот как? Уезжаете? Погодите, она ведь что-то говорила… Вы уезжаете в Европу, да? Ага, вспомнил! Она еще удивлялась и сказала «очень странно». — Внезапно Джон заржал так, что, казалось, рухнет дом. — Ну что, мам? Все еще «очень странно»? А?
— Тихо, тихо! — из угла подал голос мистер Гивингс. — Успокойся, сынок.
Джон не обратил на него внимания.
— Вон оно как! — орал он. — Готов спорить, весь этот разговор кажется тебе очень и очень странным, да, мам?
Все уже так привыкли к веселому щебету миссис Гивингс, что слегка оторопели, услышав ее напряженный, булькающий шепот.
— Пожалуйста, прекрати, Джон, — прошипела она, глядя в венецианское окно.
Говард поднялся и через всю комнату прошаркал к жене. Он протянул к ней руку в пигментных пятнах, но потом, видимо, передумал, и рука безвольно упала. Глядя в окно, они стояли рядом и вроде бы перешептывались. Лицо Джона лучилось остатками веселья.
— Слушайте, может, нам и вправду прогуляться? — неуверенно спросил Фрэнк.
— Да-да, пойдемте, — поддержала Эйприл.
— Знаете что, — сказал Джон, — давайте прогуляемся втроем, а предки подождут здесь свою радугу. Всем будет свободнее.
Он подскочил к стеллажу за своей кепкой, а потом вдруг дернулся к родителям, и кулак его быстро описал в воздухе широкую дугу, собираясь приземлиться на плечо миссис Гивингс. Говард испуганно сверкнул очками, ибо не успевал предотвратить удар, которого, впрочем, не последовало: кулак лишь ласково чиркнул по одежде.
— Пока, мам. Будь всегда такой милой.
Пригретые солнцем деревья курились, умытая дождем земля источала бодрящий аромат. Чета Уилер и их гость, расслабленные неожиданным чувством товарищества, гуськом пробирались между деревьев; от легчайшего прикосновения склоненные ветки окатывали дождевой капелью, сучки в сверкающей коре норовили оставить на одежде грязный след. Миновав рощицу, компания вышла на задний двор. В основном говорили мужчины; Эйприл взяла Фрэнка под руку, он заметил в ее глазах огонек восхищения.
Похоже, гостя не интересовала практическая сторона европейского плана, но он засыпал супругов вопросами о причинах отъезда; когда Фрэнк сказал что-то о «безнадежной пустоте здешней жизни», Джон ошеломленно замер.
— Ну вот, слово найдено, — сказал он. — Безнадежная пустота. О пустоте рассуждает до черта людей; когда я работал на побережье, все только о ней и говорили. Ночь напролет разговоры о пустоте. Однако никто ни разу не сказал «безнадежная», на это мы не осмелились. Наверное, требуется определенное мужество, чтобы увидеть пустоту, но несравнимо большая отвага нужна, чтобы понять ее безнадежность. И когда поймешь, ничего другого не остается, как сваливать отсюда. Если есть возможность.
— Наверное, — сказал Фрэнк. Он вновь ощутил неловкость и решил сменить тему. — Я слышал, вы математик?
— Ошибочные сведения. Одно время был преподавателем, вот и все. Теперь это в прошлом. Знаете, что такое лечение электрошоком? За последние месяцы я прошел тридцать пять… нет, тридцать семь… — Джон тупо уставился в небо, припоминая число. Только сейчас Фрэнк разглядел, что складки на его щеках — это шрамы от хирургического ланцета, и все лицо его изрыто застарелыми рубцами. Видимо, когда-то оно было сплошь в фурункулах. — …Тридцать семь сеансов. Идея в том, чтобы вытряхнуть из башки все эмоциональные проблемы, но в моем случае эффект был иной — вытряслась на фиг вся математика. Подчистую.
— Какой ужас! — ахнула Эйприл.
— Ай-ай-ай, какой ужас! — бабьим голоском передразнил Джон и вызывающе ухмыльнулся. — А почему, собственно? Потому что математика «интересная»?
— Нет, потому что электрошок — это, наверное, страшно, и ужасно забыть то, чего забывать не хочешь. А математику я считаю очень скучной.
Джон смерил ее долгим взглядом и одобрительно кивнул.
— Мне нравится ваша жена, Уилер, — объявил он. — Она похожа на женщину. Знаете, в чем разница между женщиной и дамочкой? М-м? Намекаю: дамочка громко не смеется и выбривает подмышки. Вот старушка Хелен — вся из себя дамочка. За все время женщин я встречал раз шесть, и, по-моему, одна из них ваша жена. Если вдуматься, это логично. Потому что вы кажетесь мужчиной. А их тоже не так много.
Украдкой наблюдая из окна, миссис Гивингс не знала, что и думать. Она все еще переживала шок от начала визита, которое превзошло самые худшие опасения, но должна была признать, что Джон редко выглядел таким счастливым и раскрепощенным, как сейчас, когда расхаживал по заднему двору Уилеров. Что еще удивительнее, супруги тоже казались вполне довольными.
— Похоже… он им понравился, как ты считаешь? — спросила она мужа, который проглядывал «Санди таймс», найденную в гостиной.
— Угу. Не нужно так нервничать, Хелен. Когда они вернутся, ты расслабься и дай им поговорить.
— Да, верно. Ты прав. Так и сделаю.
Так она и сделала, и вышло хорошо. В последний час визита, когда все, кроме Джона, выпили еще по бокалу вина, миссис Гивингс не сказала ни слова. Они с Говардом благопристойно отступили на задний план и лишь прислушивались к спокойной беседе молодежи, в которой голос Джона звучал не резче других. Молодые люди вспоминали детские радиопередачи тридцатых годов.
— Ну как же, Бобби Бенсон, — говорил Фрэнк. — «Бобби Бенсон с Овсяного ранчо», он мне очень нравился. Кажется, он появился еще до «Сиротки Энни».
— А еще были «Джек Силач», — вспоминала Эйприл, — «Тень» и еще волшебные приключения… что-то про пчелу… «Зеленый шершень»!
— Нет, «Зеленый шершень» был позже, — возражал Джон. — В сороковых его еще передавали. Я говорю о давнишних программах, тридцать пятого, тридцать шестого года, вот таких. Помните, была одна постановка о флотском офицере? Как же его звали?.. Она выходила как раз в это время, по будням.
— Да-да, — кивала Эйприл. — Сейчас… Дон Уинслоу!
— Точно! Дон Уинслоу, морфлот Соединенных Штатов!
Тема была слегка неожиданной, но собеседники явно получали от нее удовольствие; их легкий ностальгический смех, вкус золотистого хереса и золотистые солнечные зайчики на стенах, живые тени листвы и веток, потревоженных ветерком, наполняли душу радостью.
— Все было так чудесно! — сказала миссис Гивингс, когда настало время уходить.
На секунду она испугалась, что Джон окрысится и скажет какую-нибудь гадость, но тот смолчал. Он долго жал Фрэнку руку, а потом на аллее компания распрощалась, хором сожалея о краткости встречи, желая друг другу всего хорошего и обещая скоро увидеться вновь.
— Ты был великолепен, — сказала Эйприл, когда машина Гивингсов скрылась из виду. — Как ты с ним управился! Не представляю, что бы я без тебя делала.
Фрэнк потянулся к бутылке с хересом, но передумал и достал виски. Нынче он заслужил.
— Я не старался с ним «управиться». Просто воспринимал его как обычного человека, только и всего.
— Так я об этом и говорю, это и было великолепно. Я бы стала вести себя на манер Хелен — как со зверем в зоопарке или что-нибудь в этом роде. Удивительно, что без нее он выглядит гораздо нормальнее, правда? Вообще-то он симпатичный, да? И умный. Некоторые его мысли просто замечательные.
— Угу.
— Кажется, он одобрил наше решение, а? Как он здорово сказал о «мужчинах» и «женщинах». Знаешь, Фрэнк, по-моему, он первый человек, который понял, чего мы хотим.
— Верно. — Фрэнк сделал большой глоток, глядя на заходящее солнце. — Наверное, это означает, что мы такие же сумасшедшие.
Эйприл сзади обняла его и прижалась лицом к его спине.
— Мне все равно. А тебе?
— Мне тоже.
Однако в душе Фрэнка возникло гнетущее чувство, которое не объяснялось лишь обычной воскресной грустью. Странный, суматошный день закончился, и в его угасающем свете стало ясно, что он был лишь короткой передышкой в напряжении, которое томило всю неделю. Несмотря на ободряющее объятье жены, сейчас оно возвращалось и душу сжимало тяжелое предчувствие какой-то неотвратимой, неизбежной потери.
Постепенно он понял, что Эйприл чувствует то же самое: ее неловкое объятье пыталось быть естественным, словно она знала, что так полагается, и очень старалась соответствовать требованиям. Они еще долго так стояли.
— Не хочется завтра на работу, — сказал Фрэнк.
— Ну и не ходи. Оставайся дома.
— Нельзя. Надо идти.
6
— Нет, Тэд Бэнди славный малый и хороший начальник отдела — говорил Барт Поллок, резво шагая по улице. — Но знаете что… — Он улыбнулся, через габардиновое плечо глянув на внимательно слушавшего Фрэнка. — Я на него слегка сердит за то, что все эти годы он держал вас под спудом.
— Я бы этого не сказал, мистер… Барт. — Фрэнк чувствовал, как его лицо съеживается в смущенной улыбке. — Но все равно спасибо.
(«А что еще я мог ответить? — вечером объяснит он Эйприл. — Что тут скажешь-то?») Приноравливаясь к широкой поступи спутника, он понимал, что семенящие шажки и суетливые движения, какими он заправлял в пиджак вылезавший галстук, создают ему образ мелкой сошки.
— Заведение устраивает?
Широким жестом Поллок пригласил его в вестибюль большого отеля и затем провел в ресторан, где беззвучно шныряли официанты с тяжелыми подносами, а сквозь звяканье ножей и вилок пульсировал жаргон управленцев. Когда сели за столик, Фрэнк глотнул ледяной воды и, оглядев зал, подумал: не здесь ли проходил тот обед — трапеза — с мистером Оутом Филдсом? Точно не скажешь, в округе не один такой отель, но это вполне вероятно, и тогда совпадение весьма забавно. «Нет, ты подумай! — вечером скажет он Эйприл. — Тот самый зал. Те же пальмы в кадках, те же вазочки со щипцами для устриц… прямо как во сне. Я чувствовал себя десятилетним мальчиком».
Сидя общаться было легче. Поллок казался менее высоким, а Фрэнк мог спрятать руки под стол, ибо пытался оторвать заусенец у ногтя большого пальца. Говорил Поллок. Фрэнк женат? Дети есть? Где живет? Что ж, с детьми разумно жить в пригороде, но не тяжело ли ежедневно мотаться на поезде? Все это очень напоминало вопросы Оута Филдса о школе и бейсболе.
— Знаете, что больше всего меня впечатлило в вашей работе? — Поллок прихлебнул мартини; казалось, рюмка вот-вот хрустнет в его руке. — Логика и ясность. Все по пунктам, все на своих местах. Никакой книжности, живая человеческая речь.
Фрэнк потупился.
— По правде, так и было. Я наговаривал текст на диктофон. Вообще-то все вышло почти случайно. Понимаете, наш отдел не занимается выпуском подобных брошюр, это работа агентства. Мы отвечаем лишь за распространение.
Поллок кивнул, посасывая смоченную в джине оливку.
— Вот что я вам скажу… Я повторю, вы будете? Отлично. Вот что я вам скажу, Фрэнк. Меня не интересует, кто там что выпускает и кто чего распространяет. Меня интересует только одно: продажа американским бизнесменам вычислительной техники. Знаете, нынче многие свысока смотрят на старомодные приемы торговли, но я скажу вам одну вещь. Когда я только-только пришел в этот бизнес, один удивительно мудрый старик мне кое-что сказал, и я навсегда запомнил его слова. Барт, сказал он, продается все. На этом свете ничего не происходит и ничего не появляется без торговой сделки. Не веришь? Ладно, вот тебе пример. Скажи-ка, где бы ты сейчас был, если бы твой папаша не впарил мамаше товар?
«А я пьянел и думал: какого черта ему от меня надо? — вечером скажет он Эйприл. — В принципе, это не важно, но все-таки; он разогрел мое любопытство. Знаешь, в этих неотесанных здоровяках есть какой-то магнетизм. По крайней мере в нем есть».
— Конечно, успешная торговля требует всякого разного, она состоит из многих элементов, что, как вы знаете, особенно верно в том случае, если вас интересует не производство, а только продажа. Возьмем, к примеру, нашу работу по внедрению новой концепции контроля в бизнесе, и выходит, черт возьми, что за деревьями мы леса не видим. Тут и рыночные исследования, и реклама, и… эта, как ее… связь с общественностью, однако нужно скоординировать все эти элементы в одну основную общую силу. Я это вижу как строительство моста. — Сощурившись, Поллок указательным пальцем медленно описал дугу от пепельницы к блюду с сельдереем и оливками. — Мост понимания, мост общения между наукой электро-ик!.. — Он икнул. — Простите. Наукой электроники и практичным повседневным миром коммерческого управления. Теперь возьмем какую-нибудь компанию вроде «Нокс». — Поллок с сожалением посмотрел на пустую рюмку, хотя уже пропустил два или три мартини. — Старую, неразворотливую и очень консервативную; да вы сами прекрасно знаете — все наши торговые операции направлены на то, чтобы продать пишущие машинки, картотеки и старые перфораторы, а в платежной ведомости половина старых пердунов, которые полагают, что в Белом доме сидит Маккинли. А с другой стороны… Закажем сейчас или чуть позже? Хорошо, сэр, давайте посмотрим. Здесь очень вкусное рагу, копченая семга хороша, а еще дивный омлет с грибами и морской язык в лимонном соусе. Отлично, все два раза. И еще по рюмке того же самого, пока вы там возитесь. Ну вот. Наша компания подобна древнему изможденному старику. А с другой стороны… — он вздернул манжеты и, выпучив глаза, грузно навалился на стол, — …есть революционная идея электронной обработки данных, которая, скажем прямо, только-только появилась на свет. — Поллок побаюкал воображаемого младенца, а потом встряхнул руками, словно избавлялся от чего-то липкого. — Она еще в оболочке! Ее только что вытащили на свет божий, перевернули и шлепнули по попке, ей только что обрезали пуповину. Вы меня понимаете? Хорошо. И вот новорожденную девчушку отдают древнему старику или древней старухе, ну какой-нибудь старой супружеской паре. Что, по-вашему, случится? Она у них скукожится и помрет, вот что. Они запихнут ее в комод, станут кормить скисшим молоком и ни разу не поменяют подгузники. И что, вы будете мне говорить, что малышка вырастет крепкой и здоровой? Нет, шансов у нее не больше, чем у бездомной суки. Вот я приведу пример.
Один за другим он приводил примеры, а Фрэнк очень старался его понять. Наконец Поллок замолчал и платком ошалело промокнул взмокший лоб.
— Вот какую немаленькую проблему надо решить. — Он сурово и внимательно осмотрел последнюю рюмку с мартини и, осушив ее одним глотком, принялся за остывающую еду.
Похоже, она его отрезвила, ибо теперь его речь стала спокойнее и достойнее: вместо «пердунов» и «пуповины» в ней звучали слова «очевидно» и «более того». Он уже не пучил глаза и, откинув образ рубахи-парня, вошел в свою обычную роль уравновешенного и сдержанного управленца. Задумывался ли Фрэнк о громадном значении компьютера в будущей деловой жизни? Вот уж пища для размышлений! Он путался в лабиринте собственных словесных конструкций, но все говорил и говорил, скромно расписываясь в своем техническом невежестве и лишая себя права быть пророком.
Фрэнк пытался слушать, но обнаружил, что три (или четыре?) мартини превратили ресторанные звуки в шорох моря, от которого заложило уши, и все вокруг окутали темным туманом, сохранив лишь предельную четкость того, что было прямо перед глазами: еды, пузырьков в стакане с водой и неустанно шевелящихся губ Барта Поллока. Он использовал эту благоприобретенную зоркость, чтобы рассмотреть застольные манеры своего спутника: оставит ли тот жирные следы на стакане с водой, макнет ли рогалик в соусник, и почувствовал неизмеримую хмельную благодарность, когда ничего этого не произошло. Вскоре Поллок с явным облегчением перевел разговор в русло, где абстрактные материи уступили место личностям сотрудников, и Фрэнк счел уместным поднять волновавшую его тему.
— Барт, вы случайно не помните человека по имени Отис Филдс? Он работал в головной конторе.
Поллок выпустил струю сигаретного дыма и проводил ее взглядом.
— Кажется, нет… — начал он, но потом радостно вскинулся: — А! Оут Филдс! Да-да он служил у нас начальником отдела продаж, и было это… Господи, как же давно это было… Погодите, вы не могли тогда работать.
Удивляясь собственной легкости, Фрэнк вкратце пересказал историю с давней трапезой, весьма похожей на нынешнюю.
— Эрл Уилер… — Силясь вспомнить, Поллок откинулся на стуле. — Говорите, из Ньюарка? Секундочку… Я помню одного Уилера, и, кажется, его звали Эрл, но работал он в Гаррисберге то ли в Уилмингтоне и был уже сильно в годах.
— Верно, в Гаррисберге, но позже, это было последнее место его службы. А в тридцать пятом и тридцать шестом он работал в Ньюарке. Потом еще какое-то время в Филадельфии и Провиденсе — объездил почти весь восток. Вот отчего мое детство прошло в четырнадцати разных городах. — Внезапно Фрэнк различил в своем голосе жалобную нотку. — Но ни один из них не казался домом.
— Эрл Уилер… Ну конечно, я его помню. Я не связал его с Ньюарком, потому что там он был еще до моего прихода. Но я очень хорошо помню его в Гаррисберге, только мне казалось, он гораздо старше. Возможно, я…
— Вы правы, он был старик. Понимаете, когда я родился, у него уже были два взрослых сына…
Фрэнк поймал себя за язык, чтобы не сказать: «Я был случайностью, меня не хотели». Когда на трезвую голову он вспоминал эту часть разговора, ему казалось, что все же он это произнес и даже расхохотался: «Понимаете? Меня запихнули в комод и поили скисшим молоком!..» — после чего они Поллоком хлопали друг друга по плечам и до слез смеялись, пока не угомонились за чашкой кофе.
Ничего этого не было. Барт Поллок лишь задумчиво покачал головой и сказал:
— Надо же! Через столько лет вы помните и этот ресторан, и даже имя старины Филдса.
— Ничего удивительного. Во-первых, это был единственный раз, когда отец взял меня в Нью-Йорк, к тому же на тот день возлагалось много надежд. Отец думал, что Филдс даст ему работу в головной конторе. Они с матерью уже все спланировали — и дом в Уэстчестере, и прочее. По-моему, он так и не оправился.
Поллок сочувственно потупил взор:
— Конечно… в нашем деле случаются проколы. — Он поспешно вернулся к более радостной стороне истории. — Нет, все-таки интересно, Фрэнк. Я понятия не имел, что вы сын ветерана фирмы. Странно, что Тэд мне не сказал.
— Думаю, он не знает. Я этим не козырял, когда устраивался на работу.
Теперь Барт Поллок одновременно хмурился и улыбался.
— Погодите, то есть ваш отец всю жизнь на нас работал, а вы никому об этом не сказали?
— Ну, в общем, так. Не сказал. Он уже был на пенсии, и я… не знаю… промолчал. Тогда это казалось не важным.
— Вот что я вам скажу, Фрэнк: меня это восхищает. Вы не искали всяких лазеек, а желали добиться успеха сами. Верно?
Фрэнк заерзал:
— Ну, не совсем так… Не знаю… Тут все сложнее…
— Такое простым не бывает, — веско сказал Поллок. — Многие бы этого не поняли, но вот что я скажу: я восхищен. Уверен, и вашему отцу это понравилось бы. Да? Стоп, погодите… — Он откинулся на стуле и хитро прищурился. — Давайте проверим, насколько я разбираюсь в людях. Готов спорить, я знаю, как это было. Просто догадка. — Барт подмигнул. — Догадка-отгадка. Чтобы порадовать отца, вы сказали, будто его имя помогло вам получить работу. Угадал?
И он действительно угадал, что неприятно корябнуло. В тот осенний день Фрэнк, скованный новым саржевым костюмом, привез жену к родителям; всю дорогу он прикидывал, как с нарочитой небрежностью выложит обе новости — о ребенке и работе. «Кстати, теперь у меня постоянная должностишка, весьма занудная, ничего интересного, но деньжата неплохие». И тут огорошит старика.
Но в той набитой хламом гаррисбергской гостиной, где пахло немочью, лекарствами и приближающейся смертью, где отец изо всех сил бодрился, где мать изо всех сил старалась прослезиться от новости о ребенке, где Эйприл изо всех сил пыталась быть милой и застенчиво гордой, вся лживая нежность минуты лишила его отваги, и он, точно школьник, принесший хороший табель, выпалил: «Работа в головной конторе!»
— Кто твой начальник? — спросил отец, мгновенно помолодевший на десять лет. — Тэд — как? Бэнди? Кажется, я такого не знаю; конечно, я многих перезабыл. Но он-то меня, надеюсь, помнит?
— О да! — с трудом ответил Фрэнк, у которого почему-то перехватило горло. — Конечно! Он очень хорошо о тебе отзывался, пап.
Самообладание вернулось к нему лишь в поезде в Нью-Йорк, и он, саданув себя кулаком по коленке, сказал: «Он меня сделал. Надо же! Старый черт опять меня сделал!»
— Я так и знал. — Взгляд Барта Поллока светился душевной теплотой. — Знаете, Фрэнк, нюх на людей меня редко подводит. Хотите к десерту немного ликеру или капельку «би-энд-би»?
«Значит, ты высидел весь обед, — наверное, вечером скажет Эйприл, — рассказал ему всю свою жизнь, но не удосужился известить, что осенью увольняешься? Какой же смысл в этой встрече?»
Но теперь Поллок не давал и слова вставить. Наконец он заговорил о деле. Кто вынянчит ребенка? Кто построит мост?
— …специалист по связям с общественностью? Инженер-электронщик? Консультант по управлению? Разумеется, все они сыграют важную роль в общей картине, каждый в своей области внесет весьма ценный вклад. Но вот она суть: никто из них не обладает знаниями и навыками, необходимыми для этой работы. Фрэнк, я переговорил с высшими авторитетами в области рекламы и стимулирования сбыта, пообщался со светилами в сфере вычислительной техники, посоветовался с лучшими в стране управленцами, и все мы пришли к выводу: это абсолютно иное дело, которое требует совершенно иных способностей… Последние месяцев шесть я выискиваю людей — и в нашей фирме, и за ее пределами. Я уже положил глаз на полдюжины молодых людей разных специальностей и надеюсь подыскать еще столько же. Понимаете, чем я занят? Я набираю команду. Позвольте… — он поднял толстую ладонь, не давая перебить себя, — …я уточню. Статьи, что вы для нас готовите, — это лишь начало. Вы закончите всю серию, как и договаривались, это прекрасно, но сейчас я о другом. Вся идея еще только обретает форму, пока ничего определенного, но вы поймете ход моих мыслей. Интуиция мне подсказывает, что вы тот парень, который в любом месте страны сможет выступить и перед общественным объединением, и на деловом семинаре, и на совещании наших торговых представителей, а также перед нынешними и будущими клиентами. Вы подробнейшим образом расскажете о компьютерах, ответите на вопросы, вы изложите электронную обработку данных тем языком, который будет понятен бизнесмену. Может быть, во мне говорит старомодный торгаш, но я всегда верил: если пытаешься продать идею — не важно, сложную или простую, — нет более эффективного инструмента убеждения, чем живой человеческий голос.
— Барт, прежде чем вы еще что-либо скажете, я должен… — Грудь сдавило, Фрэнк чувствовал, что слегка задыхается. — Я не мог сообщить при Тэде, потому что он еще ничего не знает, но дело в том, что осенью я собираюсь уйти из компании. Я понимаю, следовало известить раньше, и теперь мне как-то… Я очень сожалею, если это нарушает ваши…
«Ты что, извинялся перед ним? — спросит Эйприл. — Словно просил его разрешения уйти, или как?»
«Нет! — возразит он. — Ничего я не извинялся. Ты дашь рассказать? Я сказал ему, вот и все. Естественно, получилось неловко, а как могло быть иначе после всех его речей? Неужели не понимаешь?»
— Вот теперь я и впрямь зол на Бэнди, — сказал Поллок. — Семь лет промариновал человека вашего калибра и упустил его к конкурентам. — Он покачал головой.
— Нет, дело не в конкурентах… В смысле, мой уход никак не связан с другой фирмой счетных машин.
— Что ж, и на том спасибо. Фрэнк, я ценю вашу прямоту и тоже буду откровенен. Не хочу лезть не в свое дело, но скажите мне одно: вы определенно решили уйти?
— Ну, в общем, да… Трудно объяснить… Наверное, определенно.
— Я почему спрашиваю: если вопрос в деньгах, ничто не мешает нам прийти к достойной…
— Нет. То есть спасибо, но деньги здесь ни при чем. Это личное.
Казалось, все вопросы сняты. Поллок медленно покивал, выказывая безграничное уважение к личным проблемам.
— Это никак не скажется на статьях, у меня полно времени, чтобы их закончить, но о дальнейшей работе, пожалуй, речи нет.
Поллок все кивал.
— Позвольте, я скажу так: нет ничего настолько определенного, что не могло бы измениться. Я прошу об одном — подумать о нашем сегодняшнем разговоре. Переспите с этим, посоветуйтесь с женой. Обсудить с женой — это же самое главное, правда? Кем бы мы были без наших жен?.. И знайте, что в любой момент вы можете ко мне прийти и сказать: «Барт, давайте еще поговорим». Хорошо? Лады? Чудесно. И помните: то, о чем я говорил, означает новую многообещающую работу, на которой можно сделать весьма завидную карьеру. Я понимаю, нынешние планы кажутся вам заманчивыми… — он подмигнул, — …но вы не поймаете меня на подножке сопернику. Конечно, решать только вам. Скажу откровенно: если решите в пользу «Нокса», вы никогда о том не пожалеете. И еще одно. Думается… — он понизил голос, — это стало бы прекрасной данью памяти вашему отцу.
Разве Эйприл скажешь, что от этих ужасно сентиментальных слов у него перехватило горло? Разве можно, не вызвав ее вечного презрения, сознаться, что едва не омочил слезами подтаявшее шоколадное мороженое?

 

К счастью, вечером поговорить не удалось. Весь день Эйприл занималась тем, чего терпеть не могла и чем последнее время позволяла себе пренебречь, — уборкой в местах, которые не на виду. Дыша пылью и отплевывая паутину, с ревущим пылесосом она протащилась по всем закоулкам и влезла под кровати; чистящим порошком, от которого разболелась голова, отдраила каждую плитку и все краники в ванной, а затем нырнула в духовку, чтобы нашатырем отскоблить черный нагар. Возле плиты под отставшим куском линолеума обнаружилось нечто, выглядевшее бурым пятном, которое вдруг ожило и превратилось в семейство мурашей — потом еще долго казалось, что они ползают под одеждой; она пыталась навести порядок в сыром погребе, но едва подняла из лужи картонную коробку со всяким хламом, как та в руках развалилась, и все ее заплесневелое содержимое плюхнулось обратно, выпустив ящерку в оранжевых пятнышках, пробежавшую по ее туфле. К возвращению Фрэнка она слишком устала для разговоров.
На следующий вечер Эйприл вновь была не расположена к беседе. Они посмотрели телеспектакль, который Фрэнк счел весьма увлекательным, а Эйприл объявила полной мурой.
Потом Фрэнк уже не мог вспомнить, на другой ли вечер или еще через один он застал Эйприл в кухне, по которой она, втянув голову в плечи, металась, как во втором акте «Окаменевшего леса». Из гостиной доносились приглушенные звуки рожка и ксилофона, перемежаемые криками писклявых голосков, — дети смотрели мультики.
— В чем дело?
— Ни в чем.
— Неправда. Что-то случилось?
— Нет. — Однако идеально фальшивая поклонная улыбка растаяла, когда на лице Эйприл появилась сморщенная гримаса отчаяния, а сама она забулькала не хуже овощей, что варились на плите. — Сегодня не случилось ничего такого, о чем бы я еще не знала… Ради бога, не будь таким тупым… Неужели тебе не стукнуло, неужели ты не догадывался? Я беременна, вот и все.
— Господи! — Лицо Фрэнка послушно побледнело, и он обрел вид человека, оглушенного дурной вестью, хотя понимал, что долго этой мины не удержать — на свободу уже рвалась ликующая улыбка, которую пришлось затормозить рукой. — Ну и ну! — проговорил он сквозь пальцы. — Точно знаешь?
— Да. — Эйприл тяжело упала к нему на грудь, словно сообщение новости лишило ее последних сил. — Фрэнк, я не хотела огорошить прямо на пороге, думала, скажу после ужина, но просто… Я всю неделю этим мучилась, а сегодня была у врача и теперь не могу даже притвориться, что еще ничего не ясно.
— Вот это да! — Фрэнк перестал контролировать лицо, которое уже ломило от радости; прижимая к себе Эйприл, он гладил ее обеими руками и бормотал какую-то бессмыслицу: — Ничего, это вовсе не значит, что мы не уедем, ничего, только придумаем другой способ, и все.
Напряжение отпустило, жизнь милосердно вернулась к норме.
— Нет другого способа! Всю неделю я только об этом и думала. Нет никакого другого способа. Весь смысл отъезда был в том, чтобы дать тебе возможность найти себя, а теперь все рухнуло. Это я виновата! Моя идиотская беспечность…
— Нет, послушай, ничего не рухнуло… Ты расстроена… В худшем случае придется немного подождать, а когда придумаем…
— Немного! Сколько, два года? Три? Четыре? Пока я не смогу работать полный день? Ты сам-то подумай! Все пропало.
— Нет, ничего не пропало. Послушай…
— Не сейчас. Давай пока об этом не будем, ладно? Дождемся, когда дети уснут. — Эйприл отвернулась к плите и запястьем отерла мокрый глаз, словно ребенок, устыдившийся, что его застали в слезах.
— Хорошо.
В гостиной дети, обхватив колени, безучастно следили за тем, как среди обломков мультяшного дома мультяшный бульдог, размахивая шипастой дубинкой, гоняется за мультяшным котом.
— Привет, — сказал Фрэнк, проходя в ванную, чтобы умыться к ужину; голова его полнилась мелодией и ритмом всего, что он скажет, оставшись с Эйприл наедине.
«Послушай, — начнет он, — пусть на это уйдет время. Взгляни с другого боку…» И он нарисует картину иной жизни. Коль возникла необходимость переждать два-три года, не легче ли прожить это время с деньгами от Поллока? «Конечно, работа не бог весть что, но деньги! Подумай о деньгах!» Они купят другой дом или, лучше того, вернутся в город, если провинция все еще будет казаться невыносимой. И переедут не в прежний темный, кишащий тараканами и грохочущий подземкой Нью-Йорк, а в иной, оживленный и будоражащий Нью-Йорк, доступ в который открывают лишь деньги. Жизнь станет настолько разнообразнее и интереснее, что сейчас и представить нельзя. А кроме того… кроме того…
Вдыхая приятный запах мыла и легкий душок чистящего средства, Фрэнк вымыл руки и, разглядывая себя в зеркале, отметил, что давно не выглядел так свежо; вот тут-то до него в полной мере дошел весь подтекст, весь смысл оговорки «кроме того». Почему деньги Поллока нужно считать лишь компромиссом, вынужденным шагом в ожидании поры, когда в Париже Эйприл сможет содержать семью? Разве сам по себе план не хорош? Будет все: знакомства, поездки, а со временем и Европа. Почему бы компании не расширить свою деятельность, через «Нокс-Интернешнл» продавая компьютеры за границей? («Вы с миссис Уилер абсолютно не соответствуете предвзятому мнению об американских бизнесменах», — скажет венецианская графиня, как у Генри Джеймса, красиво облокотившись на балюстраду Большого канала и потягивая сладкий вермут…)
«А как же ты? — спросит Эйприл. — Как же ты найдешь себя?» А он ответит ей так же твердо, как сейчас закрыл горячий кран: «Пусть это будет моей заботой».
В доброй и решительной физиономии, что кивнула из зеркала, появилась какая-то новая зрелость и мужественность.
Фрэнк протянул руку за полотенцем, но Эйприл забыла его повесить, и он повернулся к бельевому шкафу; на верхней полке угнездился квадратный сверточек в чистой аптечной бумаге. Новизна и неуместность свертка среди сложенных простыней и полотенец придавали ему загадочный и манящий вид спрятанного рождественского подарка, что вкупе с неожиданным безотчетным страхом заставило Фрэнка его развернуть. Под бумагой открылась синяя картонная коробочка со знаком качества от журнала «Прилежная домохозяйка», внутри которой лежала темно-розовая резиновая груша.
Не дав себе времени подумать, что лучше бы дождаться конца ужина, через гостиную, где дети смотрели мультик (теперь уже кот гонял пса по мультяшным деревенским просторам), Фрэнк рванул в кухню.
Увидев, что у него в руках, Эйприл вздрогнула, но потом лицо ее затвердело, а взгляд не оставил никаких сомнений в ее намерениях.
— Это что ж такое ты удумала? — спросил Фрэнк.
Эйприл попятилась от плиты и не пугливо, но с дерзким вызовом крепко потерла ладони о бедра.
— А ты что такое удумал? Неужто надеешься меня остановить?
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья