ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Трудно и даже страшно представить себе последние дни этого яркого и трагического человека. Стрела, остановленная в полете; гепард, зависший в прыжке; слово, замершее в пространстве, так и не долетев до цели… Никакие сравнения не могут передать главной муки мужа, лишенного деяния, пламенного проповедника без паствы, духовного вождя, месяцами вынужденного томиться пленом и неизвестностью! И все попытки вырваться – тщетны, и все старанья бежать оборачиваются провалами… И давно бы, ежели б не Господь, не молитва, голову разбил о двери своей тюрьмы!
Обмазанные глиной беленые стены, на одной – черный деревянный крест. Чашка воды и кусок хлеба, впрочем, не всегда и съедаемый. За месяцы затвора новопоставленный митрополит высох, лик истончал до синевы. Глаза, обведенные тенью, стали огромными. Когда его выводят в церковь, то по сторонам и сзади плоть в плоть следуют вооруженные стражники. Киевский клир, воспитанный Киприаном, сторонится опального митрополита, его молчаливый призыв о помощи гаснет во враждебной, холодной пустоте отчуждения. Доходят ли его грамоты до Бориса, до великого князя Дмитрия?
Он исступленно требует молитвенного уединения. Его отводят в пещеру, некогда ископанную для себя Антонием. Опоминаясь, оглядывая слоистый песок сводов, зачерненный тысячами свечей, он требует «егда умру», похоронить его именно здесь… И снова беленый тесный покой его тюрьмы с решеткою в крохотном оконце, а там, за окном, за лесами: степи, боры – Русь! Рубленые города, великие реки, споры стригольников и православных, ордынские угрозы, движения ратей, князья, коих он хочет вразумлять, земля, язык, коему он жаждет вещать с амвона слово веры и истины, призывать, пробуждать, подымать к деянию! И не может. И снова часы молитвы, тишина, несъеденный хлеб, немотствующие, безответные стражи… А силы тела уходят, уходят, как пролитая вода… Или не уходят? Или он по-прежнему бодр и упрям и ждет, неистово ждет избавления?
Мы никогда ничего не узнаем, кроме того, что сказано в летописи… 9 мая Пимен пошел в Царьград (через Сарай). Дай Бог, в конце июня, ежели не позже, послы были в Киеве. Июль, август, сентябрь… Дионисий умер (убит? отравлен? не выдержало плена его бурное сердце?!) 15 октября в затворе, в тюрьме.
Князь ли постарался? Наказ ли Киприанов тайный исполнил кто из наперсников болгарина? Фряги? Католики? Римский престол?
И каковы были его последние дни, ежели он знал, ведал, что дни действительно последние? Мужался ли, выпив яд? Или разом сдало старое сердце, не выдержавшее муки плена? И пришел ли в отчаяние он в последние дни? Или и тут сумел скрепить себя, поручив мятежный дух Господу своему? Уведал ли наконец тщету стремлений людских или верил до самого конца в высокое предназначенье свое? Обвинял ли врагов, проклял ли, или простил перед неизбежным концом? Да и считал ли неизбежным конец? Мы не знаем, мы ничего не знаем!
В пещере, некогда ископанной для себя Антонием, прохлада и тишина. Дионисий, почуявший истомную слабость в членах, ложится и прикрывает вежды. Тотчас над ним склоняется неслышимый, но осиянный светом древний старец. В глазницах его – синие тени, седая, как мох, белая борода светится, и весь он соткан из света и почти прозрачен.
– Ты еси? – вопрошает Дионисий, узнавая Антония и – не удивляясь тому.
– Аз есмь! – неслышимо отвечает девяностолетний старец (ибо Антонию и теперь столько лет, сколько было в момент кончины).
– Ты пришел утешить мя? – вопрошает Дионисий.
– Я пришел тебя искусить! – возражает тот и вопрошает негромко: – Все ли ты исполнил и все ли претерпел в жизни сей?
– Отче! Завидую тебе! Главного я не свершил на земле!
Пытается спорить Денис, ставший вдруг вновь юным и неразумным.
– Неправда! – отвергает Антоний. – Ты, как и я, имел учеников и умножил число славных обителей общежительных в родимой земле! Ты сделал не меньше, чем я, и такожде претерпевал порою, и был гоним, и вновь обретал достоинство свое! Ты, как и я, был не токмо свят, но и грешен порою! Не спорь, Дионисие! И ныне, днесь, дано тебе, яко Моисею, взглянуть с горы на землю обетованную! Токмо взглянуть! Токмо прикоснуться к вышней власти! Задумывал ли ты о величии замысла Божьего? О том, почто не дано человеку бессмертия лет? О том, что, живи мы вечно, жизнь принуждена бы была кончиться на нас одних? Подумал ли ты, что тот, Вышний, ведает лучше нас о сроках, потребных каждому, дабы исполнить предназначенье свое на земли?
– Отче! – молит Денис почти со слезами. – Отче, не покидай мя! Или уведи за собой!
Сияющее лицо Антония тянется к нему с поцелуем любви и прощания, со смертным поцелуем, как догадывает Денис. Тут, в Киеве, он когда-то начинал свой путь пламенным юношей, мечтавшим повторить подвиг Антония и Феодосия Печерских. Ну что ж! Все сбылось! И не пристойнее ли всего ему скинуть ветшающую плоть именно тут, в обители великого киевского подвижника?
…Быть может, было и так! Повторяю – не ведаем.
Похоронен он был в Киевских пещерах, «печорах», и летописец писал о смерти его с тем невольным и немногословным уважением, которое вызывают только великие и сильные духом личности… А виноват или невиновен был владыка Дионисий в своей несчастливой судьбе – об этом судить не мне. Мир праху его!