ГЛАВА ВТОРАЯ
Там, где обогнувшие, наконец, долгий остров воды Москвы-реки вновь сливаются воедино и, минуя Крутицы, делают излучистую петлю, в самом исходе этого пойменного языка, на заливных лугах которого летом высят долгие ряды стогов и пасутся монастырские скотинные стада, на выбеге из леса стоит, выйдя весь на глядень, Симонов монастырь, где хозяином – племянник преподобного Сергия, княжой духовник Федор.
Во время набега Тохтамышева монастырь, как и прочие, был разграблен, испакощен и обгорел. Сейчас тут в заново возведенных стенах звенела, рассыпалась музыкой веселых частоговорок ладная работа топоров. Новая церковь, краше прежней, круто уходила в небеса, уже увенчанная бокастыми главами, новым плотницким измышлением московских древоделей, которые сейчас покрывали затейливые, схожие и с луковицею, и со свечным пламенем главы и главки белою чешуею узорного осинового лемеха. Пройдет лето, потемнеют, словно загаром покроются, нальются красниной нынешние желтые, подобные маслу, сосновые стволы, а там станут и совсем уже буро-красными, а белый нынешний лемех посереет сперва, а там и засеребрится в аэре, впитывая в себя серо-голубую ширь неба и мглистые сизые тени облаков…
Эх! Кабы дерево не горело, сколько красоты уцелело бы на просторах русской земли! Кабы дерево да не шаяло, кабы молодцы да не старились, кабы девицы красные не хилились, кабы цветики лазоревы не вянули, кабы весна-лето красное не проходили! Да и был ли бы тогда, стоял ли и сам белый свет? Без грозы-непогоды не бывать ведру-ясени, без морозу да вьюг не настать лету красному, безо старости нету младости, без ночи темныя нет и свету белого! А заматереет молодец – сыны повыстанут, одороднеет молодица – дочери повырастут! И всегда-то одно шает, друго родится, и жалеть-то нам о том да не приходится!
Службы монастырские уже вновь обежали широкий двор, поднялись трапезная, хлева, бертьяница, кельи, покой настоятельский. Но не туда, не в светлые верхние жила тесовых горниц, а в дымное нутро хлебни унырнул троицкий игумен, небрегая по навычаю своему «роскошеством палат позлащенных». Не к великому князю в Кремник, и даже не к племяннику своему, игумену Федору, не к келарю, в гостевую избу, направил он стопы свои, а к послушествующему в монастыре бывшему казначею вельяминовскому Кузьме, нынешнему Кириллу, явился Сергий на первый након. И сейчас сидел в черной от сажи печной, низкой, с утоптанным земляным полом избе, более половины которой занимала хлебная печь с широким и низким устьем. Печь дотапливалась, рдели багряные уголья, слоистый дым колебался занавесом, пластаясь по потолочинам, неохотными извивами уходя в аспидно-черное нутро дымника.
Сергий сидел, отдыхая, на лавке, протянув в сторону печи ноги в сырых лаптях. Икры ног и колени гудели глухою болью, нынешняя дорога далась ему с особым трудом.
Весна небывало медлила в этом году. Пути все еще не освободились от плотного, слежавшегося снега. Москвичи в апреле ездили на санях. Все дул и дул упорный сиверик, и натаявшие под весенним солнцем лужи за ночь покрывались коркою льда, что, крушась, хрупала под ногами и проваливала целыми пластами от ударов дорожного посоха.
Торбу свою Сергий сложил под лавку, в углу хлебни, и сейчас, глядя, как Кузьма месит дежу, отдыхал и отогревался после долгой дороги.
У бывшего казначея Тимофеева работа вилась ладно и споро. Он уже выгреб печь, дасыпав рдеющие угли в большую глиняную корчагу и прикрыв ее крышкою, обмел под печи можжевеловым помелом и теперь, пока печь выстаивалась, взялся снова за тесто.
Отворилась дверь. В хлебню как-то боком, заранее преувеличенно и конфузливо улыбаясь, пролез неведомый инок, бегло, с опаскою глянув на Сергия.
– Что приволокся? Квашню месить али хлеба просить? – не давая гостю раскрыть и рта, мрачно вопросил Кирилл, не прекращавший энергично погружать обнаженные по локоть руки в упругую, словно живую, попискивающую даже тестяную плоть.
– Краюшечку бы тепленького! – тонким голосом, покаянно опуская глазки, выговорил пришедший брат.
– А ты за дверью постой да канун пропой! – отозвался Кирилл.
– Кому, Кузя? – проникновенно, «не понимая», выговорил проситель.
Кирилл метнул на него тяжелый взгляд из-под лохматых бровей, провел плечом:
– А кому хошь! Хошь хлебу печеному, хошь хмелю твореному!
– Тьфу, Господи! Вечно с тобою, Кирюша, нагрешишь! – возразил гость, отступая за порог, но все еще держась за дверную скобу в надежде уговорить хлебника.
– Дак ты чего хошь? – распрямляясь и отряхая пот с чела тыльной стороною руки, выговорил Кирилл. – Бога славить али брюхо править?
Монах, понявши наконец, что ему ничего тут не обломится, в сердцах хлопнул дверью.
– Хлеб, вишь, в слободе у лихих женок на брагу меняют! – пояснил Кирилл. – Почто келарь и держит таковых! Бегают межи двор, от монастыря к монастырю! А в народе ропот: мол, церковные люди на мзде ставлены, иноки пьют да блуды деют! А там уж и таинства нелюбы им, по то и ересь цветет, аки крин сельный, или лучше изречь, аки чертополох!
Сергий смотрел молча, чуть улыбаясь, как Кирилл, избавясь от докучливого брата, ловко сотворяя ковриги несколькими ударами ладоней из кусков теста, кидает на деревянной лопате сырые хлебы в горячую печь.
– Праведности нет! Я бы таких и вовсе расстригал! Позорят сан! – сердито выговаривал Кирилл, не прекращая работы. – Князю что? Крестьян беречь! Смердов! На хлебе царства стоят! Осироти землю, и вся твоя сила на ниче ся обратит! Князь судия! Пастырь! Должен беречи всякого людина от пиянства во первой након! Такожде от разбоев, от доносов лихих: христиане суть, дак один бы другого не виноватили! И от судей неправедных, что приносы емлют без меры! Лихвы бы не брали в суде! Вот главные дела княжие! Пасти народ! А вышнему, тому же князю или там вельможе, боярину, кто указует неправду его? Кто блюдет, исповедует, кто должон и вразумити порой? Инок! Дак разве такой – вразумит?! – почти выкрикнул Кузьма, вновь обрасывая со лба, вымазанного печною сажею, капли пота.
Сергий любовал взором расходившегося Кузьму-Кирилла, постигая, что Кузьма гораздо свободнее тут, в посконине, в жаре и дыму трудной работы поваренной, чем был в должности казначея у Тимофея Васильича Вельяминова, когда носил бархаты и зипуны тонкого сукна, а вкушал изысканные яства боярской трапезы, но был опутан тысячью нитей сословного чинопочитания. Гораздо свободнее! И что эта свобода – которой не хватало Кузьме доднесь – важнее для него всякого зажитка, утвари, почета, даже славы мирской (что Сергий знал и по себе самому слишком хорошо!), и что эта свобода позволит ему отныне как с равными говорить и со смердами, и с великими боярами московскими, и даже с князьями, и уже этой свободы своей, оплаченной отказом от всей предыдущей жизни, Кузьма, ставший Кириллом, уже ся не лишит никогда. Знал и тихо радовал сему, даже не очень внимая словам рассерженного инока.
Скрипнула дверь, тяжко отлепляясь от забухшей сырой ободверины. Старец Михаил, духовный наставник Кирилла, со свету плохо различая, что творится в хлебне, спускался по ступеням, ощупью нашаривая круглую нетесаную стену хоромины и края широкой скамьи. Только тут, сойдя уже в полумрак хлебни и обвыкнув глазами, Михаил узрел игумена Сергия. Старцы облобызались.
В монашестве, как и в любой среде, подчиненной духовному, существует, кроме всем известной и внятной иерархии: игумен, келарь, епитром, казначей, трапезник и хлебник, уставщик, учиненный брат или будильник, кроме того, иереи и дьякона, псаломщики и т. д. – иная лестница отношений, по которой какой-нибудь старец, отнюдь не облеченный властью или саном, оказывался много важнее самого игумена. Таковым в Симонове был Михаил, коему невдолге предстояло стать смоленским епископом и в послушании у которого находился Кузьма-Кирилл.
– Все ратоборствуешь, Кириллушко? – вопросил Михаил, усаживаясь на лавку.
Кирилл, поклонившийся старцу и принявший от него благословение, только глазами повел:
– Почто и держат!..
– Нельзя, Кириллушко, не можно! – мягко отверг Михаил. – В днешнем состоянии, при новом нашем владыке обитель зело некрепка! Изгони, тотчас воспоследуют ябеды, доношения самому Пимену…
– Федор-от духовник княжой! – не уступил Кузьма наставнику своему.
– Тем токмо и держимся, Кириллушко, тем токмо и стоим! – воздохнул старец, щурясь от дымной горечи, премного ощутимой по приходе с воли от ясного, соснового, приправленного холодом уличного воздуха, и безотчетно обоняя аромат пекущихся хлебов.
– А я тебе, Кириллушко, мыслю ноне иное послушание дать!
– Книги? – без слова понял Кирилл.
– В Спасов монастырь служебник просят переписать полууставом, красовито чтобы, возможешь?
Кирилл молча кивнул косматою головой, как бы подчеркивая тем безусловность послушания и равное свое отношение ко всякому монастырскому труду, будь то работа в пекарне или книжарне.
– Что Дионисий? – вопросил Сергий с любопытством, но без обиды, хотя тот со своего возвращения из Константинополя в январе так еще и не повстречался с Сергием.
Дружба с суздальским проповедником была для Сергия хоть и давней, но трудной. После того как тот, воспользовавшись поручительством Сергия, ускользнул из Москвы, на лесных старцев пала княжая остуда, едва не завершившаяся закрытием Маковецкой пустыни.
Нынче Дионисий, вынеся из Царьграда страсти Спасовы, мощи святых, получивши от патриарха Нила сан архиепископа и крещатую фелонь, проехал прямиком к себе в Нижний, не заглянув на Маковец. Теперь он вновь посетил Москву, повидался с князем Дмитрием, но в дальнюю Троицкую обитель опять не заглянул, и Сергий при желании мог бы подумать даже, что Дионисий намеренно его избегает.
Снова клацнула уличная дверь. По быстрым легким шагам первее всего Сергий угадал племянника.
Игумен Федор, придерживая широкий подол монашеской однорядки и щурясь со света, спускался в темноту хлебни. Он уже узнал, что дядя Сергий здесь, и, ведая навычай своего наставника, не стал сожидать его в горницах, но отправился сам в дымную и жаркую поваренную клеть. От порога, услыхавши вопрошанье о Дионисии, Федор живо отозвался в голос:
– Не суди строго, отче! Каял он и сам, что не возмог побывать у Троицы, зане спешил во Плесков с посланием патриарха Нила противу ереси стригольнической!
Сергий встал с лавки, благословил и обнял Федора. С мягкою улыбкой отнесясь к нему и к старцу Михаилу, сказал: «Вот и Кирилл ныне баял о той же ереси!» – тем самым приглашая всех троих продолжать богословский диспут. Достаточно зная дядю, Федор сразу постарался забыть о неподобном игумену месте для духовного собеседования, пал на лавку, выжал невольные слезы из глаз, помотал головою, привыкая к дымному пологу.
Кузьма-Кирилл так и стоял у печи, растрепанный, с подсученными рукавами серой холщовой сряды. Сытный дух созревающих в печи караваев начинал уже проникать в хлебню.
– С Пименовыми запросами да дикими данями и все скоро уклонят в стригольническую ересь! – громко, не обинуясь, высказал Кирилл, получивший молчаливое разрешение к разговору от своего старца. – Насиделся в Чухломе на сухарях с квасом, дак ныне и удержу не знает! Обдерет скоро весь чин церковный! Со всякого поставленья лихую мзду емлет! Как тут не помыслить о симонии да и о пастыре неправедном, от коего всему стаду сущая погибель!
– Не так просто все сие, Кириллушко! – остановил расходившегося было опять послушника своего старец Михаил. – Вишь, и палаты владычные сгорели в Кремнике, иконы и книги исшаяли, каменны церкви и те закоптели, колокола попадали, которые и расколоты! Потребны кровельные мастеры, плотники, каменотесы, литейные хитрецы, потребны и живописных дел искусники! И всем надобна плата!
– Дак что ж он тогда грека Феофана изверг из города? – возразил Кирилл. – Мыслю, не зело много понимает наш Пимен в мастерстве живописном!
– Выученик твой, Михаиле, с горем скажу, глаголет истину! – отозвался игумен Федор, обращаясь ликом к Сергию. – С Пименовыми поборами ересь стригольническая паки возросла в людях! Хотя и то изреку, что корни прискорбного заблуждения сего зело древни и уходят в ересь манихейскую, зримо или прикровенно смыкаясь со взглядами услужающих Сатане!
Мани, философ персидский, учил, что в борьбе Аримана с Ормуздом, света с мраком, победил Ариман, беснующийся мрак. Свет был им разорван и пленен. Частицы его, объятые мраком, это мы, все люди, и весь зримый мир, который, согласно сему учению, есть творение отнюдь не Господа, но Сатаны. Для освобождения плененного света последователи Мани предлагали губить и уничтожать сей зримый мир, расшатывая его сменою жестокостей, разнузданных оргий и строгого изнурения плоти… Признавались и даже приветствовались тайные убийства, насилия и всяческая ложь. Великий Феодосий за принадлежность к сему учению присуждал к смертной казни, такожде Гонорий и многие прочие и в латинских землях, и в греческих, и в иных. Между тем манихеи нашли последователей сперва под личиною секты павликиан, поклоняющихся равно Богу и Сатане – Сатаниилу. От сих произошли болгарские богомилы, они же суть манихеи, мессалиане, евхиты. От богомилов же явились во фрягах патарены, во франках – катары, что значит «чистые», коих впоследствии стали называть альбигойцами, имена различны, суть одна!
И у всех у них такожде, как и у наших стригольников, были приняты во внешнем поведении воздержание, подвижничество, нестяжание и нищета, и все они признавали в мире двойственную природу, Бога и Дьявола, причем Дьявол оказывался творцом зримого мира, и все они отрицали обряды святой церкви, таинства, священство, указуя и, увы, справедливо указуя на сугубые пороки тогдашних князей церкви, латинских прелатов, кардиналов, епископов, на разврат и роскошь папского двора, на продажу церковных должностей, отпущение грехов за плату и многая прочая… И изо всех сих соблазнительных для простецов учений проистекали в конце концов сугубые злодействия, кровь и кровь, плотская погибель и конечное ослабление в вере, а там и сущее служение Сатане как владыке мира сего! До того дойдет, что потомки соблазненных богомилами христиан боснийских, утеряв веру, начнут обращаться к учению Мехметову…
– Каковая судьба грядет и нам, ежели не покаемся! – мрачно подытожил Кирилл. – Нету твердоты в вере! Понимают ли, где добро и где зло и где путь праведный?
– Все сии еретицы, реку, – подхватил Федор, – поменяли местами добро и зло, называя добром разрушение, гибель и ложь и, напротив, отвергая устои Божьего миротворения, которые суть: созидание, жизнь и правда!
– Но можно ли тогда допустить, – медленно выговорил Кирилл, – что и Дьявол участвует в жизнесозидании, уводя в нечто отжившее?
– Богомилы утверждают, что и сам мир создан Дьяволом! – горячо возразил Федор.
– Ежели бы было так… то победа Дьявола, почасту искушающего смертных красою мира и утехами плоти, была бы и его поражением, ибо победа Сатаны есть полное уничтожение сущего мира, то есть своего же творения. Ты прав, Федор! А допустить, что одоление Дьявола доступно человеку без Божьего на то изволенья и помощи, не можно никак!
– Тайна сия велика есть! – высказал старец Михаил с воздыханием, присовокупивши: – Надо работати Господу!
– Как странно! – задумчиво вымолвил Федор после недолгого молчания. – Признающие мир созданным Господом или, точнее сказать, Господней любовью, берегут окрест сущее и живую тварную плоть по заветам братней любви. Те же, кто почитает Сатану творцом сущего и ему служат, стремятся, напротив, разрушить зримый мир и погубить братию свою! И даже отвергая и Бога и Сатану, признавая себя самих единым смыслом творения, – есть и такие! – все одно служат Сатане, ибо не берегут, но сокрушают зримое, как бы отмщая сущему миру и себе самим за неверие свое!
Сколь велики и сколь страшны правда твоя, воля твоя и провидение твое, Господи! И, воистину, прелесть вкоренилась в латинах, егда Сатану содеяли как бы служителем Господа, а Господа – допускающим зло в человецех, по учению Августина Блаженного о предопределении, сиречь о предназначенности иных смертных к гибели, а других ко спасению, независимо от их заслуг или грехов в этой жизни!
А Сергий молчал. И в молчании его паче слов прозвучало: нам, верным, надобно творить токмо добро. И не превышать себя мудростью паче Всевышнего!
– И что речет его мерность? – вновь подал голос Михаил.
– В послании патриарха Нила, с коим Дионисий нынче поехал во Псков, сказано токмо о симонии! – отозвался Федор.
– Ты чел? – вопросил Сергий, острожевши лицом.
Пеклись хлебы. Сытный дух тек по избе. Высокий голос Федора звучал в полутьме отчетисто-ясно, и уже одетая сажей хлебня приобретала незримо все более облик катакомбного подземелья первых веков христианства, где немногая горсть верных обсуждает судьбу церкви Божией перед лицом гонений от всесильных императорских игемонов. Во все столетия жизни своей не количеством призванных, но токмо высотою духовности победоносна была церковь Христова!
И здесь, из четверых председящих, един станет памятью и надеждою всей страны, другой освятит пустынножительным подвигом своим просторы Заволжья, основавши знаменитый впоследствии Кирилло-Белозерский монастырь, третий возглавит Смоленскую епископию и будет духовно окормлять град, из коего многие и многие изыдут в службу государям московским, а четвертый, племянник Сергиев, Федор, станет биться в далеком Константинополе за независимость от латинян русской православной митрополии, продолжая труд покойного Алексия, и окончит дни свои архиепископом града Ростова… А где, на какой скамье, под каким пологом дыма сидят ныне эти четверо, в руках которых грядущие судьбы русской земли, разве это важно? И разве не к вящему прославлению сих старцев и самого главного из них, преподобного Сергия, днешняя сугубая, почти нищенская простота синклита сего?
– Его мерность, патриарх Нил пишет многие похвалы Дионисию, – сказывает Федор, – являя его мужем, исхитренным в мудрости книжной и писании. А о прочем лишь то, что отлучающий себя от соборной апостольской церкви отлучается от самого Христа. «Кому, какой церкви отпадаете вы? – пишет святейший патриарх. – Латинской? Но и сия стоит на мзде! Тем сугубейшей, что папа распродает за мзду отпущение грехов, заместивши тем самым самого Господа!
Аще ли отлагаетися от церкви виною того, что пастыри на мзде поставлены, то уже и Христа самого отвергаетися, яко еретицы есте. Как же, по вашему слову, Христос днесь на земли церкви не имат, ежели речено Спасителем: «С вами есмь до скончания века!»
Федор, по навычаю тогдашних книгочеев, раз прочтя, запомнил патриаршье послание почти наизусть. «О прочем, – глаголет Нил, – известит вас епископ Дионисий!»
Трое слушателей перемолчали. Старец Михаил, воздохнув, вымолвил:
– Инако реши, Дионисию предстоит самому обличать во Плескове ересь стригольническую! Излагать каноны, баять о церковных уложениях и плате за требы и поставление означенной соборными решениями…
– Все не то! – мрачно перебил Кирилл.
– Все не то… – раздумчиво протянул Федор.
И Сергий молча склонил голову, соглашаясь.
– Москвы сие еще не коснулось! – подал голос Михаил.
– Дойдет! – отозвался Кирилл.
– Егда дойдет, станет поздно! – вымолвил Федор.
А Сергий сейчас, мысленно перебирая круг троицких дел монастырских, убеждался опять, что был трижды прав, не позволяя братии ходить по селам за милостыней и не принимая в дарение деревень со крестьянами. Упрекнуть в мздоимстве иноков его обители не может никто и поднесь.
– Синайские старцы жили почасту трудами рук своих! – тихо вымолвил он.
Старец Михаил начал перечислять канонические правила и решения соборов, не забывши и уложений собора Владимирского, как и решений, принятых во время суда над митрополитом Петром в Переяславле, подводя к той мысли, что «священницы церковью питаются…» Все было верно, и все было опять не то!
Заправилами у стригольников являлись младшие, не облеченные священническим саном церковные клирики. Казненный в Новгороде семь лет назад вероучитель Карп был дьяконом. Стригольническая ересь поселилась и в Псковском Снетогорском монастыре, среди тамошней братии. Стригольники вели праведную жизнь, согласную с заповедями Христа, и все они утверждали, что в нынешней церкви «Христос части не емлет», все отрицали священство (мол, начиная с патриарха, вся церковь стоит на мзде), отрицали таинства, покаяние, причащение, литургию, каялись вместо отца духовного матери-земле, воспрещали поминать мертвых, ни вкладов давать по душе, ни молитв, ни поминок творить. Устраивали свои служения на площадях, смущая простецов, проповедовали на торжищах и стогнах. И их слушали и согласно с их проповедью проклинали церковное мздоимство, пьянство и блуд монашеской братии, роскошь епископов и самого митрополита.
Стригольники чли и толковали Евангелие, ссылаясь на слова апостола Павла, что и «простецу повеле учити». И даже прилюдная казнь Карпа с двумя соратниками (их свергли с Волховского моста) не остудила горячих голов, скорее напротив, подлила масла в этот огонь.
Далеко не ясно было, сумеет ли чего добиться ныне в Плескове и сам Дионисий со всем своим красноречием и ученостью.
– Ересь не сама по себе страшна, – медленно произнес Сергий, – и казнями не победить духовного зла! Но ведь они как дети, бунтующие противу отцовых навычаев, забывая, что и кров, и пища, и сама жизнь не инуду пришли к ним, но от тех самых родителей!
Воззри, Михаиле! Заблудшие сии привержены трезвенной жизни и от лихоимства ся хранят, не собирают богатств земных и, словом, устрояют жизнь по слову Христа! Но и – с тем вместе – отвергаясь обрядов, преданий, навычаев самого здания церковного, в чем полагают они тогда продолженность веры? Возможно отринуть обряды, ведая их, возможно толковать Евангелие, зная творенья отцов церкви… Зная! Но сколь бренно, преходяще, непрочно сие знание одного-единого поколения! Помыслим: вот они победили, отринули и таинства, и молитвы и само здание церковное разрушили! И что же потом? Оные вероучители умрут. Вырастет второе и третье поколение, уже без знания того, с чем боролись их деды, без обрядов и таинств, без предания церковного, идущего от первых изначальных веков, а с ним и без памяти старины, без скреп духовных, сотворяющих Божье подобие в каждом, постигшем заветы Христа. И во что тогда обратится народ? А самому честь да толковать Евангелие, умственно постигать и опровергать преждевременное – это возможно лишь для немногих, исхитренных научению книжному, вот как иноки снетогорские! Но не для простецов, не для крестьянина в поле, не для ремественника за снарядом своим, не для воина, идущего в бой, коему надобны и молитва, и таинство причащения, и посмертная память с поминовением церковным, с молитвою о воинах, павших во бранех за землю свою! Вот о чем стригольницы не мыслят совсем! И егда победят, ежели победят, ниспровергнув церковь Христову, то и вера, и память предков, и любовь к отцей земле – все уйдет и не станет нужды защищать землю отцов, ибо, отвергнув обряды погребальные, и памяти ся лишит домысленный людин! И не станет страны, и Руси не станет, и язык наш ветром развеет по иным землям! Вот о чем надобно днесь помнить сугубо!
– Что же делать?! – воскликнул Кирилл.
– То же, что Стефан Храп в Перми! – отозвался Федор. – Проповедовать Евангелие! Мы молоды! Вся эта неподобь ползет на нас с латинского Запада! Мы не постарели настолько, чтобы, подобно Византии, мыслить о конце или угаснуть прежде рождения своего! Для того ли владыка Алексий закладывал основы великой страны? Для того ли гибли кмети на Куликовом поле? Мы уже пред ними, пред мертвыми, не смеем отступить!
– Тогда и Пимена не должно трогать, поскольку он собирает богатства в казну церковную! – опять не сдержался Кирилл.
– Полагаешь ли ты, отче, – вопросил Михаил, вздыхая и оборачивая лицо к Сергию, – что инокам должно жить трудами рук своих, отвергаясь не токмо сел со крестьяны, но и всякого богатства мирского? Боюсь, что тогда многоразличные ремесла, и живопись, и книг написание – умрут, а от того сугубая ослаба памяти настанет! – докончил он, покачивая головой, хотя Сергий и молчал, не возражая.
– Мы должны сами сказать о злобах церковных! – горячо и страстно, почти перебивши Михаила, возвысил свой глас игумен Федор, метя опять в митрополита Пимена. – Об иноках, коих приходит держать в обители, дабы токмо не возмутить ропот в простецах, о том же пьянстве, яко и тебе и мне приходит нужда вовсе запрещать хмельное питие в обители, даже и из всех греческих уставов выскабливать статьи о питии винном! Как-то греки умеют пить вино с водою за трапезой и соблюдать меру пития, мы же не можем искони, дорвемся – за уши не оттащишь!
И что, разве в Москве, егда Тохтамыш стоял под стенами града, не сотворилось великой пьяни, и не от той ли причины, хотя частию, и город был сдан ворогу?
И кто из нас скажет, сколь серебра, собираемого ныне Пименом с нужею и скорбью с простых иереев сельских да с иных бедных обителей, сколь того сребра идет на книги, храмы, письмо иконное и прочая, а сколь в Пименову казну, невесть для какой тайной надобы? Ибо где великое богатство немногих, там и великая нищета народная, тем паче ежели богатство недвижимо и не идет в дело, ни на строение, собирающее и питающее сотни тружающих, ни на устроение церковное, надобное всему православному миру… Не ты ли, отче, подымал народ к соборному деянию и почто молчишь ныне? Почто не подвигнешь великого князя Дмитрия на брань противу церковного мздоимства?
Сергий вздохнул, промолчав. Он знал, что всякое дело должно созреть и в мыслях, и в чувствах большинства и токмо тогда возможно вмешиваться в ход событий. Федор, высказав невзначай упрек Сергию, понял молчаливый ответ наставника, зарозовел ликом, мгновением ставши похожим на прежнего Ванюшку, что теперь случалось с ним все реже и реже… Да и лик Федора, некогда радостно-светлый, ныне, когда перевалило за четвертый десяток лет, острожел, потемнел, и уже не разглаживались, как некогда, заботные морщины чела. Сергий знал, что Федор постоянно точит и точит великого князя, как вода камень, да и сам Дмитрий, ежели бы не упорная нелюбовь к Киприану, давно бы отрекся от Пимена.
– Пелагий был прав! – глухо подал свой голос Кирилл. – Пастырь, недостойный сана, егда требы правит, позорит Христово учение и возбуждает соблазн в простецах! – Да, ведаю, – примолвил он, заметив шевеленье своего старца, намерившего опять возразить, – ведаю, что всякий иерей, свершая требы, свят, и Господня благодать в миг тот лежит на нем, ведаю! Но всей жизнью своею, ежели пастырь неправеден, не смущает ли он паству свою? Выше руковоженья духовного что есть в человецех? Вы есте соль земли, – рек Иисус, – дак ежели соль не солона будет, как возможно сберечь церковь Христову? Кто поправит недостойного пастыря, ежели тот к тому же поставлен во главе синклита? «Свет инокам – ангелы, – глаголет Иоанн Лествичник, – а свет для всех человеков – иноческое житие. Если же свет сей бывает тьма, то сущие в мире кольми паче помрачаются!»
Сам же ты, отче Сергие, ушел в дикую пустынь и подвизался сперва один, угнетен нахождениями бесовскими, гадами и зверьми, но не восхотевши быть с братией в сущей обители!
Игумен Федор живо оборотился, намерясь возразить Кириллу, но чуть улыбнувшийся Сергий поднял воспрещавшую длань. Все трое иерархов думали сейчас согласно об одном и том же: ежели не Киприан, то – кто?! И Кирилл понял, замолк, обратив чело к устью печи, где, по запаху, уже дозрели пекущиеся хлебы.
Трое иноков меж тем молча думали об одном и том же: что достойно заместить и Киприана, и Пимена возможет на Руси токмо один человек, уехавший ныне во Плесков, – епископ Суздальский и Нижегородский Дионисий. И именно об этом следует им говорить (или не говорить?) с великим князем Дмитрием.
Кирилл меж тем молча открыл устье, прислонивши заслонку к кирпичному боку хлебной печи. Тою же деревянной обгоревшей лопатою начал доставать хлебы, швыряя горячие ковриги на расстеленный им по столешне льняной рушник. От первой же ковриги отрезав краюху, с поклоном подал Сергию. Федор с Михаилом тоже согласно протянули руки, каждый за своим ломтем. Скоро, сотворив молитву, все трое удоволенно жевали горячий, с кислинкою, ароматный ржаной хлеб и продолжали думать: подходит ли Дионисию сан митрополита русского? И как, и кому уговорить на то великого князя?
И то была трапеза верных! Словно в седые, далекие века первых христиан. И было знание должного и воля к деянию.
Так вот и рождается то, что назовут движением событий истории! Потребны лишь вера, решимость и единомыслие призванных. Все иное является уже как бы само собою. Загораются множества, пробуждаются силы, готовые к одолению ратному, с гулом содвигаются миры!
От совокупной воли немногих.
От их сокровенного знания и сознания неизбежности, неизбывности подвига.
И от соборной решимости подъявших крест на рамена своя.