1. Опасные карьеры
Потемкин всегда был противником дуэлей, отвергая их суть по той лишь причине, что подлец, умеющий стрелять, может убить честного человека, стреляющего неумело; светлейший вопросы чести разрешал на свой лад… Вот и сегодня пришел с просьбой об отставке храбрейший воин, князь Цицианов, оскорбленный пощечиной подчиненного, после чего служить ему не желалось. Потемкин вспомнил, как в молодости был со звериной лютостью избит братьями Орловыми.
– Ежели сатисфакции у обидчика не просил, так поделом и дали тебе, – рассудил он. – Опять же, если ты завтрева пьян напьешься и меня за ногу кусать станешь, так нежели мне, братец, из-за глупости твоей карьеры доброй лишаться? Нет уж, миленький, иди-ка да послужи отечеству!
Григорий Орлов, бежав из-под надзора братьев, недавно объявился в столице. Екатерина уговорила безумца на проживание в Мраморном дворце, вокруг которого расставила караулы. Вряд ли какая сиделка, даже самая терпеливая, вынесла бы все то, что снесла императрица от Орлова, за которым сама же и вызвалась ухаживать, – брань, угрозы, плевки, безумные речи, похоть и осквернение, самое мерзостное. «Орлов, – писал один современник, – умирал в ужасном состоянии…» Записки Екатерины, посланные ею Потемкину, были в ту пору наполнены хорошими словами. В конце своих посланий она не забывала упомянуть: «Саша велит тебе кланяться». Саша – это Ланской, который удобно поместился в сердце стареющей женщины, и с языка императрицы все чаще срывалось: «Саша сказал… Саша насмешил… Саша восхитился…»
В русской истории век осьмнадцатый – бабий!
Начиная с 1725 и до 1796 года престол России, исключая короткие паузы, занимали одни женщины. Если же обратиться в глубину века семнадцатого, из мрака застенков глянут глаза несчастной царевны Софьи, впервые на Руси заявившей о праве женщин занимать в стране самое высокое положение. История фаворитизма в России еще никем не была писана, а – жаль…
Петр I однажды имел беседу с иноземным послом.
– Знаете ли вы, что такое фаворит? – спросил он.
– Человек в полной мере счастливейший, не так ли?
– Вы ошиблись. Фаворит уподоблен рогам могучего быка: на вид очень грозные, они изнутри пустые…
Фаворитизм – явление для монархии закономерное, особенно в такие моменты истории, когда престол занимала женщина, да еще не в меру темпераментная. Во все времена и во всех государствах фаворитизм извечно произрастал, как шампиньоны на кучах навоза. Россия не избежала общей участи. Но пожалуй, только Екатерина II превратила фаворитизм из явления постыдного, которое надо утаивать, в дело большой важности, открытое для всех, как стезя служебная, награждений достойная. Свои женские слабости она не постыдилась возвысить до степени государственного значения… В дружеской беседе с графом Строгановым императрица однажды сказала:
– Старая мадам де Веранс безумно любила молодого Жан-Жака Руссо, и никто ей этой любви в упрек не ставил. Я же виновата с ног до головы… Откуда знать, Саня? Может быть, я воспитываю юношей для блага отечества.
Строганов высмеял свою подругу, и тогда Екатерина обозлилась:
– Послушай, друг мой! Вы, мужчины, состарившись, бегаете за молоденькими. Юных козочек вы, козлы расслабленные, сережками да деньгами приманиваете. Так почему пожилым женщинам нельзя молодых любить?..
Александр Ланской был моложе ее на тридцать лет. Он вышел из обнищавших дворян. Парень крупного телосложения. Держался прямо. Цвет лица имел здоровый. При вступлении в «должность» (иначе тут не скажешь) получил от императрицы коллекцию медалей и собрание книг по истории. Теперь одни лишь пуговицы на его кафтане стоили 80 тысяч рублей. Ланской оказался любителем искусств, он постигал книги Альгаротти, на токарном станке вытачивал камеи, столь модные тогда в кругу аристократии. Ланской всегда оставался равнодушен ко всему, что лично его не касалось, и очень дорожил своей карьерою. Фавориту казалось, что привязать к себе Екатерину он может лишь прыткостью, почти воробьиной, и Ланской обратился к помощи врача лейб-гвардии Григория Федоровича Соболевского; выслушав его мужские опасения, штаб-доктор заверил молодого человека:
– Я сделаю из вас античного Геркулеса…
– Вы мой спаситель! – сказал фаворит Соболевскому, который, излишне возбуждая Ланского, мечтал таким путем обрести придворное звание гоф-медика, камер-медика и даже лейб-медика.
* * *
Дисциплина в народе поддерживалась наказаниями. Если кто украл не больше 20 рублей, сажали в «работный дом» и томили до тех пор, пока своим трудом не возместит потерпевшему эту сумму. Кто стянул вещей или денег больше чем на 20 рублей, тому в начале «трудового воспитания» задавали хорошую встрепку, а по отбытии наказания секли уже «через палача» – кнутом, чтобы помнил почем фунт лиха! Уголовный люд, обретя свободу, спешил укрыться от гнева божия в трактирах Охты и деревни Автовой, растекался по злачным вертепам кварталов Коломны. Порядочные люди сюда не заглядывали. А если кто из господ и был охоч до «клубнички», то делал это аккуратно, одевшись простенько, чтобы его там не приметили.
Петербург досыпал. Под утро бравый сержант по фамилии Дубасов начал ломиться к Таньке, давно им облюбованной.
– Танька! – стучал он кулаком в двери. – Или отворяйся, или весь дом взбулгачу. Ты меня знаешь: я есть сержант Преображенской лейб-гвардии… нам ждать нельзя: мы дворяне!
Танька уже имела при себе гостя, да столь невзрачного и так «подло» одетого, что Дубасов девку пристыдил:
– На што тебе эка рожа-то сальная? Добро бы хоть купца какого избрала, а то ведь и глядеть-то на этого хряка страшно. А ты, чучело гороховое, каким побытом сюда проник?
– Через двери, – отвечал гость, молотя зубами от страха. – По доброму согласию.
– Вошел в дверь – через окно выйдешь… за борт!
И с этими словами сержант просунул любителя в окошко и выронил со второго этажа – прямо на грядки с клубникой: шлеп! Танька помогала сержанту ботфорты снимать.
– Да я, миленький, и не звала его, – говорила девка, ласкаючись. – Я ведь одного тебя жду. Изнылась уж! А он этаким змием под одеяло-то и вполз. Сказывал, что по таможне службу имеет. Ежели не покорюсь, так он меня, бедную, в Кизляр или в Моздок отправит. Я со страху-то покорность и явила ему… ну-кась, и впрямь меня в Кизляр?
В обитель любви вдруг явилась хозяйка заведения.
– Погубил, погубил! – застонала Гавриловна. – Кого ж ты, злыдень окаянный, в окошко-то выкинул?
– По таможне какого-то. Не велик барин!
– Свят-свят… Да ведь это сам Безбородко был.
Дубасов выглянул в окно: там клубника вся измята.
– Какой еще Безбородко? Уж не тот ли…
– Тот! Он самый и есть. Ой, лишенько накатило!
Дубасов поспешно натянул ботфорты, стуча зубами не хуже Безбородко. На всякий случай дал Таньке кулаком в ухо:
– А ты чего заливала мне тут, будто он из таможни?
Танька ударилась в могучий рев:
– Да откель мне знать-то, господи? Несчастненькая я! Вот и верь опосля мужчинам-то. Говорят одно, а сами…
Гавриловна вцепилась ей в патлы:
– В науку тебе, в науку! Будешь чины различать… Я те сколь раз темяшила: по чинам надо, по чинам, по чинам!
Сержант, готовый, как на парад, спешил к двери:
– Ой беда! Ведь завтрева к Шешковскому вызовут. А там уж такие узоры разведут на спине, будто на гравюре какой…
– Обо мне ты, нехрись, подумал ли? – кричала Гавриловна. – С места мне не сойти: вынь да положь полтину за волнения мои. Танька, не пущай яво, держи дверь. Комодом припирай!
С третьего этажа стучали в пол.
– Дайте поспать, сволочи! – вопили соседи. – Нешто ж нам из-за вас кажиную ночку эдак маяться?..
Ровно в семь утра Безбородко был в кабинете царицы.
– Слышал ли? – спросила Екатерина. – Прибыл посол царя грузинского – князь Герсеван Чавчавадзе, любимец Ираклия… У тебя, надеюсь, готов ответ мой для Тифлиса?
Безбородко, держа перед собой бумагу, внятно и толково зачитал ей текст ответа грузинскому царю, обещая от имени России помощь в солдатах и артиллерии. Екатерина внимательно выслушала и осталась довольна:
– Только в одном месте что-то не показалось мне убедительно. Дай-ка сюда бумагу свою – я поправлю.
Безбородко рухнул на колени:
– Прости, матушка! Лукавый попутал. Всю ночь не спал, с грациями забавлялся, лишку выпил… Уж ты не гневайся.
Екатерина взяла от него лист: он был чистый.
– Импровизировал? Талант у тебя. За это и прощаю. Но зажрался, пьянствуешь, блудишь… свинья паршивая! Иди прочь. Домой езжай. Да выспись. Я сама за тебя все сделаю…
Вечером того же дня сержант Дубасов впал в меланхолию. Дивный образ Степана Ивановича Шешковского в святочном нимбе венков погребальных не шел из памяти – хоть давись. «Не, не простят…» В конуру жилья сержантского явился фельдфебель.
– А ну! – объявил он. – Коли попался, так и следуй…
Все ясно. Вышли на ротный двор. Там уже коляска стояла, черным коленкором обтянутая. Дубасов, перекрестясь, головою внутрь ее сунулся, чтобы ехать, но его за хлястик схватили:
– Не туды! Это казну в полк привезли…
Привели в полковое собрание. А там господа офицеры супчик едят, и майор с ними – гуся обгрызает. Майор очки надел, из конверта бумагу важную достал.
– Слушай, – объявил всем суровейше.
Дубасова вело в сторону. «Ой, и зачем это я с Танькой связался? Говорила ж мне маменька родная: не водись ты, сынок, с девами блудными…»
– «…сержант Федор Дубасов, – дочитал бумагу майор, – за достохвальное поведение и сноровку гвардейскую по указу Коллегии Воинской жалуется в прапорщики, о чем и следует известить его исполнительно…» Подать стул господину прапорщику!
Стали офицеры Дубасова поздравлять:
– Скажи, друг, что свершил ты такого?
– Было, – отвечал Дубасов кратко. – И еще будет…
Майор указывал перстом в потолок.
– Это свыше, – говорил он многозначительно. – От кого – знаю. Но произносить нельзя. Не спрашивайте.
– А и повезло же тебе, Дубасов! – завидовали офицеры.
– В карьере жду большего, – важничал прапорщик.
Облачась в мундир новый, он взял извозчика:
– На Мещанскую – к Таньке… прах и пепел!
– Чую, – сказал кучер и тронул вожжи…
Танька обнимала купца со Щукина двора; от «изукинца» пахло снетками псковскими. Был он дюж – как Илья Муромец.
– Тихон Антипыч, – сказала ему Татьяна, – мужчинам верить нельзя. Глядите сами: рази ж такое бывает? Побожусь, как на духу: с утрева в сержантах был, а ввечеру офицером стал… опять меня, бедненьку, в чинах обманывают. Уж вы, милый друг, не дайте мне опозориться: примите его, как положено.
– Счас бу! – сказал изукинский торговец снетками…
Соседи по дому молотили в потолок, в стенки:
– Чумы на вас нету! Когда ж уйметесь, проклятые?..
Что с ним приключилось, Дубасов даже по прошествии полувека (уже на покое, в отставке генералом) вспоминать не любил.
– Одно скажу вам, внуки мои, – говорил он потомству, – у Шешковского всяко делали, но комодами не били. Благородство дворянское свои законы блюдет. Ты, конечно, пори. Но за комод не хватайся. Потому как у меня герб имеется. А энтот, который снетками вонял… у-у-у! – И генерал в отставке зажмуривался.
…Отныне Безбородко в Коломну сопровождали двое: полтавский дворянин Судиенко и столичный кавалер Вася Кукушкин. За верную службу в сенях, подворотнях и на лестницах оба они дослужились до чина статского советника. А про Таньку история памяти не сохранила. Если же она и впрямь соседям прискучила, так, может, и отправили ее в Моздок или в Кизляр. «Чтобы себя не забывала!» – как тогда говорилось.
Княгиня Дашкова навестила своих крестьян, которых, писала она, «нашла ленивыми и грязными. На десять человек приходилась одна корова, на пять крестьян – одна лошадь… Погода была великолепная, я заставила их плясать на лугу и петь наши народные песни». В этом признании она до конца обнажила свое крепостническое нутро. Отношения же Романовны с императрицей всегда были излишне нервные, женщины с трудом переваривали одна другую, постоянно скользя по лезвию обоюдной ненависти. Что-то спекулятивно-грязное и нечистоплотное издавна пронизывало их вульгарное содружество. «Развращенного тщеславия у Романовны больше, нежели разума, – говорила Екатерина при дворе, – и суета ее не есть признак здравой деятельности…» И уж совсем тогда не понять, почему именно Дашкову она поставила во главе Академии! Сделав княгиню в центре внимания общества, не хотела ли она подвергнуть ее общему остракизму? Ясно: императрица возвысила Романовну не ради науки, а ради себя и своей славы: пусть Европа еще раз ахнет, что Россия – первая в мире! – доверила женщине Академию научную…
Дашкова поступила умно, заехав к Эйлеру на дом, где и просила его, чтобы именно он представил ее академикам.
– Обещаю никогда более не тревожить вас подобными просьбами, – сказала она ему; и, появясь в Академии, извинилась перед ученым синклитом за свое невежество. – Но я свидетельствую уважение к науке, а предстательство за мою скромную особу Леонарда Эйлера да послужит ручательством моих слов…
Сенат запрашивал Екатерину – приводить ли Дашкову к присяге как чиновника государства? «Обязательно, – отвечала императрица, – я ведь не тайком назначила Дашкову». «В июле, – писала Дашкова, – мой сын возвратился из армии, посланный с депешами, возвестившими об окончательном подданстве Крыма». Потемкин был единственным из вельмож, который не стал врагом Дашковой. А княгиня настаивала перед ним, чтобы ей позволили представляться Екатерине обязательно с сыном.
– Разве мой сын не стоит того? – горячилась она.
Ее сын был сделан командиром Сибирского пехотного полка. В молодом князе Павле Дашкове было все что надо: внешность и здоровье, образование и светскость. Не было главного, что определяет человека в обществе, – характера! Свой характер он подчинил материнскому деспотизму, а стоило ему оторваться от матери, и аристократ напивался хуже дворника. Когда Екатерина впервые увидела, как дворцовые лакеи под руки сводят по лестнице молодого Дашкова, она брезгливо фыркнула:
– Этим-то на Руси никого не удивишь! Но стоило для сего дела кончать Эдинбургский университет? Романовна сулила нам сделать из него нового Дэвида Юма или Адама Смита, а получился у нее офицеришка, по углам блюющий…
Прогуливаясь с императрицей в парке Царского Села, Дашкова завела речь о красотах языка русского, о его независимости от корней иностранных. Екатерина охотно соглашалась:
– С русским языком никакой другой не может, мне кажется, сравниться по богатству.
Из беседы двух гуляющих дам возникла мысль: нужна Академия не только научная, но и «Российская», которая бы заботилась о чистоте русского языка, упорядочила бы правила речи и составила словари толковые… Вводя в обиход двора русский национальный костюм, Екатерина желала изгнать не только чуждые моды, но и слова пришлые заменить русскими. Двор переполошился, сразу явилось немало охотников угодить императрице, ей теперь отовсюду подсказывали:
– Браслет – зарукавье, астрономия – звездосчет, пульс – жилобой, анатомия – трупоразодрание, актер – представщик, архивариус – письмоблюд, аллея – просад…
Екатерина долго не могла отыскать синоним одному слову:
– А как же нам быть с иностранною «клизмою»?
– Клизма – задослаб! – подсказала фрейлина Эльмпт.
– Ты у нас умница, – похвалила ее царица…
В честности Дашковой она не ошиблась: Романовна стерегла финансы научные, у нее копеечка даром не пропадала. Однажды, просматривая табель расходов Академии, княгиня обратила внимание, что две бочки спирту уходят куда-то… уж не в сторожей ли? Она позвала хранителя кунсткамеры:
– Куда спирт девается?
– Нередко подливаем его в банки, в коих раритеты хранятся, ибо истопники да полотеры иногда похмеляются.
– Принесите сюда эти банки, – велела Дашкова.
В голубом спирте, наполнившем банки, тихо плавали две головы – мужская и женская, тоже ставшие голубыми.
– Какие красавцы… кто такие?
– Издавна помещены в Академию, одна голова фрейлины Марьи Даниловны Гамильтон, другая – Виллима Монса…
На ближайшем куртаге в Эрмитаже княгиня выставила эти банки на стол, чтобы гости императрицы полюбовались.
– Красивые были люди! – заметил Строганов.
– История старая как мир, – ответила Дашкова.
Мария Гамильтон была фавориткой Петра I, который и отрубил ей голову за измену, а потом отсек голову и – камергеру Виллиму Монсу, который был любовником его жены, императрицы Екатерины I, – история, конечно, старая. И довольно-таки страшная.
Екатерина велела эти головы, из банок не вынимая, тишком вывезти куда-либо за город и на пустыре закопать.
– Однако, – сказала она, – во времена давние галантное усердие фаворитов было профессией опасной. Не так, как в веке нынешнем, когда монархи сделались просвещенными…