5. Чепец за мельницу
Внуков своих, Александра и Константина, бабушка отняла у родителей, сама нянчилась, сочиняла для них детские сказки. Ни Павел, ни жена его не смели подступиться к детям без разрешения бабки. Осужденная только рожать, великая княгиня была лишена счастья материнства и часто плакала.
Екатерина женским слезам никогда не верила. Речь ее была проста:
– Сегодня хорошее утро, не погулять ли нам?
Мария Федоровна откликалась:
– Вся природа распустила свои красоты ради этого волшебного дня, и душа моя стремится окунуться в блаженство, осеняющее меня своим ароматным дыханием.
Выспренний пафос невестки коробил Екатерину, но она знала, что это – наследие затхлой германской провинции. Екатерина не верила в искренность чувств невестки, догадываясь, что за приторной слезливостью эта алчная бабенка скрывает непомерную жажду коронной власти и огорченное честолюбие…
В награду за рождение первенца Екатерина одарила ее обширным лесным урочищем за деревней Тярлево; на берегу тихой Славянки с обрывистыми берегами возникла деревянная ферма «Паульлуст» (Павлова утеха); стараниями искусных садоводов лес постепенно обретал прелесть волшебного парка. Желая иметь сына подальше от себя, Екатерина поощряла планы создания здесь большого дворца, предложив Павлу своего архитектора Чарльза Камерона. Однажды посетив «Паульлуст», она обошла скромные комнаты, поела с тарелки лесной земляники, спустилась в парк. Трость ее уперлась в обнаженную статую.
– А это еще кто? – спросила она невестку.
– Флора, собирающая цветы.
– Надо же! А я думала – нищая бродяжка, собирающая с прохожих милостыню… Ну, живите, дети мои, бог с вами.
Сказав о милостыне, она лишила их права просить у нее денег, и Павел с досадою говорил жене:
– Что Потемкин! Теперь и Безбородко богаче нас…
Безбородко выстроил себе дачу в Полюстрове; золотые купола Смольного ясно светились на другом берегу Невы, а здесь, на берегу полюстровском, были устроены мостки для купания. Безбородко часами просиживал на балконе, через подзорную трубу, подаренную ему адмиралом Грейгом, высматривая очередную жертву – помоложе и постройнее. Однажды высмотрел он через оптику фигуру идеального сложения, а длинные волосы невской наяды струились черной волною. Позвал лакея:
– Осип! Зови ту, которая с гривой.
Лакей убежал к мосткам. Вернулся смущенный:
– Не уговорить, хоть ты тресни.
– Да сказал ли ты, что денег не пожалею?
– Сказал. Только они не согласны идти, и все тут.
– О, жестокая! – воскликнул Безбородко.
– Жестокость, конечно, ужасная, – согласился лакей. – Потому как с волосами-то длинными сам дьякон купался…
На дачу в Полюстрово приплыл на яхте Потемкин.
– Что слыхать при дворе? – спросил его Безбородко.
Потемкин сказал, что после измены Римского-Корсакова императрица «забросила чепец за мельницу». По-русски это немецкое выражение переводится проще: «Удержу на нее, окаянную, совсем не стало…» Потемкин тупо глядел на реку.
* * *
От ее куртизанов той поры остались лишь фамилии: Страхов, Архаров, Стахиев, Левашов, Ранцов, Стоянов и прочие. Необузданный разгул кончился тем, что офицер Повало-Швейковский зарезался под окнами императрицы… Строганов пытался усовестить свою царственную подругу, но Екатерина в ответ на попреки огорошила его старинной германской сентенцией:
– Если хорошо государыне, то все идет как надо, а если все идет как надо, тогда и всем нам хорошо…
– Ты больна! – говорил ей Строганов. – Лечись.
– Уж не Роджерсон ли сказал это тебе, Саня?
– Нет. Придворный аптекарь Грефф… Я надеюсь, Като, на твое благородство, и ты не отомстишь бедному человеку.
– Жалую Греффа в надворные советники. Но я не больна. Я просто стареющая женщина, которая безумно хочет любить. Не ищу любовников в «Бархатной книге», как не ищу их и в «Готском альманахе». Русские не могут иметь ко мне претензии, что я, подобно кровавой Анне Иоанновне, завела для утех немца-тирана вроде ее герцога Бирона…
Римский-Корсаков, отлученный от двора, публично обсуждал «отвратительные картины своих бывших обязанностей», а графиня Строганова, отбившая его у императрицы, на гуляньях в Петергофе говорила, что «старухе пора бы уж и перебеситься». Предел этой дискуссии положил Степан Иванович Шешковский, просфорку святую жующий… К чести женщины, она вынесла истязание, не издав ни единого стона, зато «Пирр, царь Эпирский» плакал, кричал, умолял сжалиться. Оба они были лишены права жительства в столице и отъехали в Москву. Жене-изменнице Строганов назначил большую «пенсию», подарил ей подмосковное имение Братцево с великолепным парком.
Корберон докладывал: «Вернемся к любовному энтузиазму Екатерины II и разберемся в его основаниях… Было бы желательно, если бы она брала любимцев только для удовлетворения; но это редкое явление у дам пожилых, и если у них воображение еще не угасло, они свершают сумасбродства во сто раз худшие, нежели мы, молодые… Со всей широтой замыслов и самыми лучшими намерениями Екатерина II губит страну примерами своего распутства, разоряет Россию на любовников…» Корберон забыл, что его переписка перлюстрируется Екатериной, и, когда он в прощальной аудиенции просил императрицу о русском подданстве, она его жестоко оскорбила:
– Кем вы можете служить у меня… камердинером?
Потемкин объявил при дворе, что, если бы не музыка, ему впору бы удавиться, так все опостылело на этом свете, и пусть только подсохнет грязь на дорогах, он уедет куда Макар телят не гонял. Екатерина уже привыкла к его настроениям.
– А что тебе вчера подарил Гаррис? – спросила она.
– Гомера на греческом. Печатан у Баркьервиля.
– А мне из Франции прислали роман «Задиг». Сейчас граф Артуа издает серию избранных шедевров литературы. Для этого придумал и шрифт, отливаемый из серебра. Каждую книгу печатают тиражом в двадцать пять штук. После чего все печатные доски тут же в типографии расплавляют в горнах.
Голос Потемкина дрожал от нескрываемой зависти:
– Кто прислал тебе? Граф Артуа?
– Принц Шарль де Линь, которого я жду в гости.
– А зачем он едет?
– Любезничать… Гостей на Руси не спрашивают: чего пришел? Гостей сажают за стол и сразу начинают кормить.
Потемкин сообщил ей, что вызвал Суворова:
– Велю протопопу кронштадтскому мирить его с женою. А потом совещание будет. Я да Суворов! Еще и армяне – Лазарев с Аргутинским. Станем судить о делах ихних. Армяне, люди шустрые, уже и столицу себе облюбовали – Эривань.
– Что толку от столицы, если и страны нет?
– Сейчас нет, после нас будет, – отвечал Потемкин…
Потемкин давно утопал в музыке! Через уличные «цеттели» (афишки заборные) регулярно извещал жителей, что в Аничковом дворце опять поет для публики капелла его светлости. Знаменитые Ваня Хандошкин с Ваней Яблочкиным снова явят свое искусство игры на скрипке, балалайках и даже на гитарах певучих. Потемкинская капелла всегда считалась лучше придворной, светлейший сам отбирал певцов, которые безжалостно опивали и объедали; заезжим итальянцам, не прекословя, разрешал князь петь ради заработка в столичных трактирах.
Хандошкин был роста среднего, коренаст, как бурлак, глаза имел большие, вдумчивые, голову покрывал париком, а пьяницей не был – это все завистники клеветали. Перед залом, освещенным массою свечей, он обратился к публике:
– Не желает ли кто скрипку мою расстроить?
Нарышкин взялся за это охотно: сам музыкант, вельможа знал, как испортить ее квинтовый настрой:
– Опозоришься, гляди, Ванюшка… ну, валяй!
Хандошкин с улыбкою исполнил на испорченной скрипке вариацию из концерта Сарти. Потом спросил публику:
– Сколько струн разрешаете мне оставить?
– На одной играй, – требовали из зала.
И на одной струне маэстро сыграл «Что пониже было города Саратова», да так сыграл, что Потемкин с Нарышкиным ногами ерзали, восхищенные. Затем Хандошкин с Яблочкиным взялись за балалайки, сделанные из тыквы, изнутри же проклеенные порошком битого хрусталя, отчего и звук у них был чистейшим, серебряным… Потемкин не выдержал – заплакал. Не только он, даже суровый Панин прослезился, наверное всколыхнув из потемок души такое, о чем на пороге смерти старался забыть.
Здесь же, в павильоне Аничкова дворца, Потемкин встретил Булгакова; невзирая на время позднее, покатили они на Каменный остров, а там, среди раскидистых елей, светилась, будто разноцветный фонарь, ресторация француза Готье; на лесной дорожке, осыпанной опавшей хвоей и шишками, Потемкин большим круглым лицом приник к лицу друга:
– Яша, зависть к кому-либо есть у тебя?
– Завидую тем, кто свободен.
– А кто свободен-то у нас? – отмахнулся светлейший. – Вот возьму и повешу на елку куски золота и бриллианты. Тот, кто мимо пройдет, богатств не тронув, тот, наверное, и есть самый свободный… А я, брат, Аничков дворец продаю.
– Чего же так?
– Хочу новый строить. В один этаж, но такой, чтобы казался он всем торжественным и великим… Пойдем выпьем!
За столом, кафтаны распахнув и манжеты кружевные отцепив, чтобы не запачкать, друзья помянули вином быстролетную юность. А в соседней комнате пировал Чемберлен, владелец ситценабивной фабрики, на которой с утра до ночи горбатились русские люди-поденщики. Булгаков заговорил об Англии как о всеядной и прожорливой гидре. Сказал при этом:
– Видишь, и к нам забрались…
Потемкин верил в могучую силу русского капитала:
– Наши, с бородами до пупа, чемберленов обскачут! Но ты прав: в портах балтийских на две тыщи кораблей Георга приходят к нам лишь двадцать кораблей Франции. Англия в торговле у нас монопольна, другие нации к товарам нашим не подпущает. При таком насилии, чаю, французы из Марселя охотнее станут плавать прямо ко мне – в Херсон!
Булгаков верил, что англичане прошмыгнут в Черное море раньше французов: кредит Лондона при дворе султана Турции крепнет, а версальский потихоньку слабеет… Ему казалось, что между Россией и Англией есть нечто общее: обширные пространства русские и грандиозные колонии англичан. Потемкин сонно обозрел на столе все то, что уже не вмещалось в его обильное чрево: форель в соусе из рейнвейна, ягненок с шампиньонами, глухари с трюфелями… Он ответил:
– Не ври, Яшка! У нас-то все наше, у них все чужое. Англичане твердят, будто время – деньги. А мы, сиволапые, испокон веку живем верой в то, что жизнь – копейка…
Булгаков желал бы занять пост посла в Лондоне.
– Тебе лучше вернуться на Босфор, – сказал Потемкин.
– Правда ли, что приезжает император Иосиф?
– Но под именем «графа Фалькенштейна». Матушка встретит его в Могилеве, но об этом громко пока не говорят…
Потемкина позвала к себе Екатерина, притихшая и жалкая. Было видно, что она стыдится своего распутства.
– Куда, богатырь, ехать от меня вознамерился?
– Пора бы уж мне Новую Россию своими глазами оглядеть. Булгакова с собою возьму – он мне надобен…
– Сейчас ты не оставляй меня одну: нам надо «графа Фалькенштейна» встречать… А что скажешь о Саше Ланском?
Потемкин к ее бабьим судорогам уже притерпелся:
– Кавалергард скромен! Это уже хорошо…
Она сказала, что Орловы иногда ей пишут: Григорий замучил жену лечением от бесплодия, Алехан же запугивал императрицу голодом в стране, стращал бунтами, бранил за неумение управляться с народом. Екатерина с гримасою отвращения на лице призналась Потемкину, что Дашкова тоже пишет из Европы.
– Отвечать ей не подумаю, ибо моими письмами она трясти всюду станет… Не дай-то бог добро людям делать! – сказала царица. – Никогда не забуду, как я Дашковой имение в Белоруссии подарила. Откуда ж мне знать, что оттуда сто пятьдесят восемь душ сбежало! Княгиня меня чуть живой не загрызла: чтобы я этих недостающих мужиков или словила для нее, или хоть роди, но дай точно по табели… Вот скряга!
Трудно порою понять алчность Дашковой, не всегда понятна и щедрость Екатерины: зачем, ненавидя ее, ее же задабривала?
* * *
Очевидно, вопрос о Дашковой всегда был для Екатерины чем-то болезненным, она разговор о ней продолжила:
– Иногда мне ее даже жалко… Честолюбие Романовны непомерно, и, коли свое не могла утешить, желает на детях своих отыграться. Не думаю, чтобы она учила их дурному. Но почему так бывает: ежели родители заведомо из детей гениев делают, всегда идиоты получаются. А простаки растят детишек, мало думая, что они вундеркинды, и люди умны выходят, порядочны…
В семье княгини был непорядок, и виновата была Дашкова: разлучив дочь с мужем, она обратно к мужу ее не отпускала на том основании, что Щербинин в ранге бригадира, а родня у него такова, что двух слов по-французски связать не может. От смертной тоски, лишенная семейного счастья, молодая женщина сделалась потаскушкой. А сын Дашковой – пьянствовал…
Романовна не раз писала и Потемкину, сообщая, что сын ее Павел гениален, настырно спрашивала: на какой высокий чин может он рассчитывать? Потемкин ничего не ответил. Дашкова снова писала ему. И снова молчал светлейший.
– Так для чего ж я сына готовлю? – возмущалась она.
Но в Европе, которую она исколесила ради собственной популярности, уже бурлили неприятные слухи, будто княгиня готовит своего сына в фавориты русской императрицы. Нет сомнений: всю страсть одинокой женщины-матери Романовна вкладывала в детей, предназначая их к райской жизни на самом верху общественной пирамиды. Катаясь по Европе, она выискивала знакомства с королями, герцогами и принцессами, чтобы потом выставить их своими ближайшими друзьями. Романовна была чересчур шумной и надоедливой гостьей, повидав которую один раз, больше видеть никогда не пожелаешь…
Так, наверное, думал и лейденский врач Гобиюс, к которому она, после возвращения из Англии, постучалась. На стук вышел лакей и сказал, что Гобиюса нет дома.
– Как нет? – распалилась Дашкова. – Я точно знаю, что из дома он сегодня не выходил. Сейчас же доложите обо мне…
Добившись гостеприимства, Романовна удивилась, застав в кабинете врача и князя Григория Орлова с его женою:
– А вы как сюда попали? И куда путь держите?
– Мы только что из Брюсселя, – отвечал Орлов. – А теперь повезу Като в Швейцарию, где славится врач Триссо…
«Гобиюс был рад видеть меня: но, не желая нарушать его занятий, я поспешила уйти». За обедом в кругу семьи, где лишних приборов никогда не ставилось, вдруг появился Григорий Орлов, которого – о ужас! – надо еще звать к столу. «Но разговор и манеры его удивили всех нас», – писала Дашкова.
– Забудем прежнюю вражду, – сказал он ей. – Вижу, что ваш сын, судя по мундиру, записан в кирасиры. Если вам угодно, я, как командир конной гвардии, напишу императрице, чтобы Павла перевели в мой полк с повышением сразу на два чина.
– О чинопроизводстве сына Павла я уже писала светлейшему Потемкину и… жду от него ответа. Однако я боюсь, что ваше вмешательство станет для Потемкина неприятно.
Орлов обратился к ее сыну с циничными словами:
– А жаль, Дашков, что не будет меня в Петербурге, когда вы туда вернетесь. Уверен, стоит вам появиться при дворе, и вы сразу станете любовником императрицы. Нет сомнения, – добавил он, – вы утешите нас, отставных…
Дашковы выехали в Париж, где Романовна снова виделась с Дидро, а ее дети исполнили танец перед французской королевой Марией-Антуанеттой. Знаменитый скульптор Гудон лепил бюст княгини в натуральную величину. «Я заметила артисту, что он слишком польстил оригиналу: вместо простой Нинеты он обратил меня в пышную французскую герцогиню с голой шеей и прилизанной головой». Дидро ввел Романовну в общество Фальконе и Колло, которая с откровенностью парижанки спросила:
– Правда ли, что вы питаете честолюбивую надежду сделать своего сына любовником старой русской императрицы?
«Чтобы нанести мне последний удар, оставалось только пустить эту молву в люди». Колло не скрыла, что в Париже уже держат пари за то, что молодой Дашков станет фаворитом. «Потемкин, конечно, знает, – писала Дашкова, – что я не привыкла к подобному невежеству даже со стороны коронованных голов…» Из Италии она напомнила Екатерине, что Потемкин оставил ее письма без ответа: «Прошу предоставить моему сыну выгоды старшинства (по службе), на что он имеет право после окончания своего воспитания». Екатерина – ничего не поделаешь! – поздравила ее сына с придворным званием камер-юнкера, что давало ему по армии высокий чин бригадира…
…Все это, сказанное о Дашковой, было бы грязной клеветой, если бы не было чистейшей правдой, и ни один порядочный историк не может отрицать, что, как бы ни возмущалась Дашкова, как бы ни отрицала этого, но истина уцелела: она действительно желала сыну занять место фаворита при императрице. Не ради него – ради своих меркантильных выгод!