9. На живодерне
Екатерина не пожелала оставлять невестку в усыпальнице дома Романовых – ее хоронили в алтаре церкви Александро-Невской лавры. Сановников пришло немного, лишь избранные, а Павел вообще отсутствовал. Грешница и должница была накрыта золотой парчой, над изголовьем ее колыхались черные перья страусов. Крышку гроба завинтили. Потемкин заметил, что граф Чернышев при появлении в алтаре поклонился сначала Завадовскому, а потом и ему, Потемкину. «Что за притча?» На паперти, ожидая выхода вельмож, стоял поручик Гаврила Державин, желавший вручить Завадовскому челобитную.
Но Завадовский с надменной грубостью отвернулся:
– Пошел! На кладбищах едино лишь нищим подают.
Обидные слезы брызнули из глаз Державина.
– Так и есть нищий, – отвечал он с гневом. – А подаю-то богатому. Для чего ж вы у принятия челобитен ставлены?
Но следом идущий Безбородко прошение принял:
– О чем, братец, ты просишь тут?
– Да поручился я за товарища в долге карточном, а тот сбежал, и долг евоный на мне повис. Немного и прошу у государыни – чтобы дозволила мне, дураку такому, чужих долгов не платить, коли от своих-то не знаю куда деваться.
– Ступай, братец. Я тебя понял. Все сделаю…
Державин заметил Потемкина и поклонился ему. Но фаворит проследовал мимо поэта, ослепленный страшными подозрениями.
* * *
Об этих днях Екатерина оставила запись: «Увидев свой корабль опрокинутым на один борт, я, не теряя времени, перетянула его на другой…» Сыну за тридцать, а внуков – не видать. Потемкин завел речь о Разумовском:
– Говорят в городе разное: то ли в Дюнамюнде отвезен, то ли уже в Петропавловской крепости сидит.
– А никуда я его сажать не стану! – возразила Екатерина. – Сделаю лишь материнское внушение через канцелярию Шешковского и приищу ему место в европейской политике.
– Да он же Бурбонам продался.
Екатерина преподала урок политической игры:
– Дурные качества столь же полезны, как и положительные. Граф Андрей доказал, что способен быть не только любовником, но и дипломатом бесстрашным, что мне и потребно от него…
Потемкин всегда покровительствовал Разумовским, считая их людьми умными и активными. Особенно любил он сестру графа Андрея, Наталью Кирилловну Загряжскую, некрасивую горбунью, он охотно исполнял все ее прихоти и капризы. Во дворце Разумовских (что на Мойке у Полицейского моста), играя с Натальей Загряжской в карты, светлейший спросил ее:
– Граф-то Андрей где нынче прячется?
– У меня… где же еще?
– Ты скажи братцу, что, ежели на живодерню к Шешковскому попадется, пусть не садится в кресло напротив стола Шешковского. Там есть рычаг такой, которым кресло с виноватою персоной в нижний этаж переводится. А внизу кнутобойцы, лица наказуемого не видя, ему посеканции делают.
– Куда ж Андрею теперь? За границей спасаться?..
Но спастись стало невозможно: за каждым шагом Разумовского следили шпионы. Почуяв неладное, он заметался, скрываясь на пригородных дачах. Его охотно прятали у себя любовницы – Анастасия Нелединская-Мелецкая и княгиня Марья Барятинская. Однажды на улице, заметив Корберона, он лишь на секунду распахнул дверцу кареты, успев крикнуть французскому атташе:
– Не старайтесь искать меня! За мною следят…
Но сам не заметил, как на козлах его кареты подменили кучера, и Разумовский невольно испытал ужас, увидев себя во дворце незнакомого дома. Кто-то распахнул двери:
– Ваше сиятельство, милости просим… ждем!
Андрей был извещен об искусстве Шешковского. Инквизитор иногда прямо с придворного маскарада увозил какую-либо фрейлину, не в меру болтливую. Выдерет ее во славу божию, после чего доставят ее обратно во дворец, где она и танцует дальше как ни в чем не бывало. В таких случаях все кончалось визгом да писком! Но инквизитор владел и другим приемом – даст в челюсть, и будешь потом с полу зубы свои в карман собирать. Помня об этом, Андрей Кириллович внутренне приготовился. Сын украинского пастуха-свинопаса, волею судеб ставший аристократом, он отлично владел той народной смекалистостью, непобедимой крепостью духа, которой отличались его недалекие предки – чумаки, запорожцы, гайдамаки, бунтари и пахари.
На втором этаже, в окружении множества икон, его поджидал обер-кнутобоец «екатеринизированной» империи. Степан Иванович встретил плута стоя, даже поклонец учинил.
– Ах, молодость! – произнес сочувственно. – Сколько грехов ей отпущено… о том и по себе ведаю. Садитесь, ваше сиятельство. – При этих словах Шешковский, как и следовало ожидать, указал на страшное криминальное кресло.
«Ага!» Разумовский первый страх уже поборол:
– Мне ли сидеть в присутствии столь важной особы?
– Напротив, – уговаривал его Шешковский, – осмелюсь ли я сидеть за столом, ежели передо мною ваше высокорожденное сиятельство! Ведь я из ничтожества произошел. Щи лаптем хлебал, мух ноздрями ловил, на кулаке спал, лопухом подтирался, а посуду мою собаки облизывали. Уважьте старика: сядьте!
С разговорами он вышел из-за стола, слегка подталкивая Разумовского к креслу. Но граф был неумолим:
– К чему эти политесы? Лучше садитесь вы…
Граф Андрей уже заметил рычаг возле стола, а Шешковский задал ему первый вопрос: с каких пор он блудно вступил в мерзкое прелюбодеяние с высоконареченной цесаревной.
– Об этом велено мне вызнать самою государыней.
Разумовский занял такое положение, что Степан Иванович невольно обернулся лицом к нему, а спиною – к креслу.
– Сразу и вступил. Еще на корабле…
Он резко пихнул инквизитора в кресло, сразу же дернув рычаг. Потаенная механика сработала: руки Шешковского защелкнуло в капканах, укрытых в подлокотниках кресла. Пол разверзся под ним, раздалось скрипение тросов, и, в ужасе открыв рот, Шешковский величаво погрузился в нижний этаж своей сатанинской кухни. Над уровнем пола осталась торчать его голова, словно отрубленная.
– Сынок, родненький, – взмолился он, – пожалей старика. Жена дома, стомахом страдающа, дочка в невестах… Не губи!
– Придется потерпеть, – отвечал Разумовский.
Внизу звенел колокольчик, побуждая палачей к действию. Работающие сдельно, они проворно тащили со своего начальника исподнее. Потом с большим знанием дела обозрели внушительный объект – для кнутоназидания.
– Ну и ну!.. – удивились Могучий с Глазовым (дядя с племянником). – Уж не казначей ли какой попался севодни? Плеснем-ка, Шурка, по чарке, чтобы разговеться ради бесстрашия… Эть! – сказал Могучий, высекая первую искру.
– А-а-а-а, – заголосила голова Шешковского.
– Что я слышу? – удивился граф Андрей, смеясь. – Извините, но подобные неприличные звуки вам не к лицу.
– Пожалей… в отцы ведь тебе гожусь!
– У меня таких отцов не бывало, – отвечал граф.
Могучий с Глазовым продолжали обстегивать свое прямое начальство с двух сторон сразу, при этом дядя поучал племянника своего, как лучше до костей пробрать:
– Клади с наскоку! С оттяжкою жарь… Гляди – эть!
– О-о-о, – пробрало Шешковского. – Ваше сясество… голубчик мой… вот я матушке-то нажалуюсь!
– Какой матушке? Моей или… своей?
Ведя этот бесподобный диалог, молодой пройдоха обрыскал шкафы канцелярии, педантично собрал свои расписки, данные де Ласси и Дюрану, сунул в карман и список долгов покойной Natalie. Ему попался отдельный «брульон», писанный рукой Екатерины, которая начертала по пунктам, какие вопросы задавать Разумовскому. Подумав, он оставил эту шпаргалку на столе:
– Вот ею и подотрешься – это не лопух, чай.
– У-у-у, – завывал Шешковский, страдая.
– В этом мире все переменчиво, – рассуждал Разумовский с улыбочкой, почти сладострастной. – Недаром же на могилах крымских татар высечены в камне философические афоризмы: «Сегодня я, а завтра ты…» Ну, всего доброго!
Андрей повернулся к дверям, чтобы уйти.
– Не покидай меня, – заревел Шешковский. – Коли уйдешь, меня ведь вусмерть засекут… Нажми пупочку!
– Какую еще пупочку нажимать мне?
– Да снизу стола. Чтобы от секуций избавиться…
Разумовский нажал «пупочку», и тогда Степан Иванович, опомнясь, сказал ему со слезами на глазах:
– Далеко пойдешь, граф! Это я тебе предрекаю. Но Христом-богом молю тебя: будь так ласков ко мне, старику, не сказывать никому, что меня в своем же доме высекли…
Разумовский отъехал к сестре, а Шешковский потащился к матушке Екатерине, доложив, что «внушение» произведено.
– Ну как? В чем сознался граф Андрей?
– Ни звука не издал… окаянный!
Она предложила ему сесть, но главный кнутобоец империи сказал, что лучше постоит… Екатерина сказала:
– Это хорошо, что граф Андрей ни в чем не сознался. Этим он еще раз доказал, что интриган испытанный, твердый…
Теперь Разумовский нравился ей еще больше! Ибо надо уметь так ловко, словно червь в яблоко, вкрасться в доверие юной женщины, обнадежить умных послов Испании и Франции. Какая изощренная хитрость, какой злокозненный ум… Этого бесподобного наглеца Екатерина встретила во дворце: Андрей веселился на придворном машкераде.
– Как вы смели здесь появиться? – спросила она.
– По праву камер-юнкера двора вашего величества.
– Вон отсюда! Езжайте на флот – в Ревель…
А за картами спросила отца его, бывшего гетмана:
– Граф Кирилла, сколько лет твоему негодному сыну?
– Двадцать четыре, Като… орясина эдакая!
– А сколько кафтанов у него, разбойника?
– Одних жилетов четыреста.
– Куда столько? Пора бы ему и отечеству послужить. Тогда и кафтаны с жилетами иному делу послужат.
* * *
События следовали стремительно: едва Natalie умерла, как Румянцев-Задунайский был срочно отозван с Украины в Царское Село. «Зачем? – недоумевал фельдмаршал, готовый думать о новой военной грозе. – Неужели из-за Буковины?..» Он ошибался: мысли двора занимало сейчас иное. Фридрих II уже пробил по Германии брачную тревогу – срочно нужна невеста! Пребывание в Петербурге его брата Генриха оказалось как нельзя кстати – принц выступал в роли свата. В переписке между Царским Селом и Сан-Суси обе заинтересованные стороны быстро договорились меж собою, а самого Павла никто и не спрашивал, желает ли он облегчить свое вдовство новым браком. Екатерина была деспотична: она вызвала сына к себе и поставила перед ним портрет молодой женщины.
– Мертвые пусть будут мертвы, – сказала мать, приласкав болонку, запрыгнувшую к ней на колени. – А я привыкла думать о живых… Познакомься: принцесса Софья-Доротея из дома Вюртембергского, двоюродная внучка прусского короля.
Невесте не было и семнадцати лет. Фридрих в письмах к Екатерине настоятельно подчеркивал «небывалое по годам физическое развитие» принцессы, как будто в жены Павлу выбирали акробатку для семейного манежа. Павел сказал матери, что, обжегшись на молоке, он теперь дует на воду:
– Отныне не верю ни друзьям, ни словам. Воля ваша священна, но хотел бы видеть невесту не в масле на этом холсте.
– Для этого, друг мой, я уже вызвала Румянцева, который помпезно сопроводит вас до Берлина, куда из Монбельяра торопится выехать навстречу вам и сама невеста с родителями.
Павла безмерно обрадовало посещение Берлина, где он может лицезреть своего кумира – короля Фридриха Великого! А лично побывать на парадах в Потсдаме – боже, он и не мечтал об этом! Какое счастливое совпадение! Словно забивая последний гвоздь, дабы укрепить эту матримониальную конструкцию, Екатерина сказала, что невеста родилась в Штеттине:
– Где родилась и я, ваша достойная мать…
28 мая граф Румянцев-Задунайский примчался в Царское Село и удивился, что всего-то навсего ехать ему в Берлин.
– Да я Берлин, матушка, уже брал!
– Возьмешь еще раз, – отвечала императрица.