IV
А посему не будем так-то уж обличать студенческую «шайку столовую», как сказалось бы на Руси, собравшуюся в укромном саду под старинной башней на окраине Болоньи, где на раскинутых плащах, на овечьих шкурах и вытащенных из дому цветных подушках вольно расположились приятели – «десять дьяволов», среди коих был и Ринери Гуинджи, плутовато-красивый студент-теолог, разделивший позднее пиратскую судьбу Бальтазара, и Джованни Фиэски из Генуи, боковой отпрыск знатной фамилии, студент-медик, высокий, мосластый, приманчиво-безобразный, с горбатым генуэзским носом, с почти обезьяньей челюстью худого неправильного лица, невероятно сильный (сам Бальтазар, когда боролись, справлялся с ним не без труда), один из лучших студентов Томмазо дель Гарбо – «славный Томмазиус» – будущее светило медицины, поимевший, в свой черед, массу неприятностей со святой инквизицией, запрещавшей анатомировать трупы, и Ованто Умбальдини из Флоренции, правовед, прославившийся впоследствии комментариями к папским декреталиям, запрещавшим священникам держать у себя гулящих девиц, а ныне небрежно обнимавший за талию Ренату Фиорованти, трепещущую от желания и нежного стыда. Она уже не чуяла, кто именно из студентов щупает ее груди и развязывает шнуровку платья, чтобы пролезть дальше. Рената, ставши когда-то любовницей Бальтазара, нынче переспала почти со всеми десятью дьяволами, переходя из рук в руки, отдаваясь разом и троим и четверым из друзей, до того, что в голове начинало звенеть, в глазах все плыло и тело сотрясали непрерывные позывы вожделения. К ее плечу прислонилась Бианка Диэтаччи, которую ласкал второй студент-медик, Биордо Виттелески, и уже не слушая веселых разговоров друзей и бренчания лютни ждала, полузакрывши глаза, когда юноша потянет ее к себе, опрокидывая и задирая подол, тут же, на ковре, у костра, разведенного друзьями, и совершит то, для чего она явилась сюда и вообще для чего она родилась на свет.
Гречанка Джильда Пополески, Луандемия Кавалькампо (вырвавшаяся на свободу дочь флорентийского торговца сукнами), знатная горожанка Констанца де Фолиано – все бывшие любовницы Бальтазара, а ныне возлюбленные его друзей, – сидя позади пирующих юношей и небрегая их учеными разговорами, ожидали часа любви.
Барашек, которого крутили на вертеле перед огнем, смазывая нутряным салом, намотанным на ореховую палку, уже поспевал, источая аппетитные ароматы. Бальтазар возился с пробкою небольшого бочонка, а извлекши ее, объявил с торжеством: «Настоящее кьянти!»
Рубиновый сок пошел по бокалам венецианского стекла. Джильда заупрямилась было, и Джованни Фиэски, крепко сжав за спиной руки девушки и отогнув ей голову, вливал алый бахусов сок прямо ей в рот. «Пей! Пей!» – кричали меж тем подружки, подзадоривая упрямицу.
Скоро баранина пошла по рукам – резали ножом, брали горячее мясо прямо руками, перекидывая из ладони в ладонь. На время смолкла даже лютня. Рвали зубами мясо, отламывали хлеб, горстью захватывали пахучую зелень, меж тостами хваля ягненка и поругивая профессоров.
– Старому дурню! – прожевывая кус, объявлял Бальтазар, – старому дурню Иоаннусу Асполиусу давно пора на покой! Сомневаюсь, читал ли он сам пресловутые декреталии, о которых треплется вот уже пятую лекцию подряд, но что Фома Кемпийский ему незнаком – это точно! Это говорю вам я, Бальтазар Косса! Можете мне верить! Я сверял!
– Недаром ты на диспуте взял себе роль дьявола-искусителя! – подхватил Ринери. – И разбил защитника Исидоровых декреталий в пух и прах! – присовокупил доныне молчавший сотоварищ Коссы.
– Пять мулов заменят двух волов, десять Асколиусов не заменят Бартола! – изрек знаменитую на весь Университет пословицу Ованто Умбальдини.
– А скажи, Бальтазар, ты на деле веришь в то, о чем говорил на диспуте, что Святой Петр вовсе не был в Риме, а писания Исидора – ложь и «дар Константина» – поздняя выдумка? Ведь тогда вступают в силу утверждения схизматиков, что именно их церковь истинная, вселенская, а мы – отступники! Не боишься ты такого поворота мысли?
– Хочешь сказать, что Петрарка прав, называя восточных христиан еретиками, от которых самого Бога тошнит? – возразил Косса, передернув плечом. – Мне важна истина, а истина, увы, оборачивается не в нашу пользу!
– Но тогда, Бальтазар, ты должен вовсе отвергнуть…
– Ничуть! – перебил Косса, не давая спорщику закончить свою мысль, – истина часто диктуется не рассуждением, а волевым посылом. Пилат был прав, вопрошая Христа: «Что есть истина?» – Ибо истиною для него, по крайней мере, была воля Синедриона и боязнь доноса в Рим, Цезарю, после чего могла полететь и его, Пилатова голова.
– Но вера…
И опять Косса перебил приятеля:
– Во что я должен верить? В то, что император Константин, ни с того ни с сего не соправителям, своим сыновьям, ни даже Лицинию! – а какому-то безвестному пастырю из катакомб подарил всю западную империю с городом Римом впридачу? Право?! Права нет! Есть только сила! И правом считается мнение тех, у кого в руках власть! Их уряжение, их воля, их желания становятся законом!
И ты меня не убедишь, что какой-нибудь поросенок, распутник и невежда или старец с высохшими мозгами являются на самом деле заместителями Петра, главы апостолов, или что наш Урбан, к примеру, являет собою образ самого Христа! Убедить в том кого-либо можно только под пытками инквизиции! И вот почему так нежданно и вдруг рушатся целые устроения, вчера еще казавшиеся могучими и несокрушимыми: уходит сила! Горе побежденным! Как воскликнул гальский вождь, кидая на весы свой окровавленный меч.
Мы теперь говорим о величии Рима! Это величие держалось на железных римских легионах, которым до поры не находилось соперников! И власть пап покоится на силе – силе денег, и силе меча, и силе веры! Да, да! Но не будем говорить об Исидоровых лжедекреталиях! Лучше помыслим о том, что стало бы с нашею церковью без института папства! Духовная власть целиком попала бы в руки королей и герцогов, которые растащили бы церковное наследие по своим норам и начали распоряжаться кто во что горазд. В институте пап залог единства церкви, а в единстве – сила!
– Эдак ты и до оправдания инквизиции дойдешь! – снедовольничал Ованто Умбальтини.
– Да, ежели бы этот институт был признаком силы, а не бессилия!
– Бессилия?
– Да, бессилия! Вот именно! Церковь сильна, пока во все догматы верят добровольно, а не под пытками! И я бы не стал…
– Чего бы ты не стал делать?
– А, друзья! Я ведь пока не папа римский, и навряд буду им… Во всяком случае не скоро буду! – поправил себя Бальтазар с мрачной усмешкою.
Всякий путь ведет к какой-то цели, а конечной целью духовной карьеры является престол Святого Петра. Об этом он думал еще в ту пору, когда мать убеждала Коссу пойти учиться и стать из пирата священником. Но даже перед «десятью дьяволами» подобной мечты не следовало обнажать!
– Наш почтенный профессор, – докончил Косса, глядя в огонь, – попросту трус, и к тому же невежда, не постигший того, что ныне стало известно каждому, добравшемуся до квадриума. И дураки будут наши, ежели не переизберут его на следующий семестр! И трудов Аверроэса он не читал, и с Авиценной едва знаком.
– Что верно, то верно, – поддержал его Джованни Фиэски. – Авиценну он не знает совсем!
– А о бытии Бога рассуждает только по Аквинату, – подал голос Ованто Умбальдини, – хотя из пяти доводов Фомы Аквината, четвертый и пятый – доказательства от степеней совершенства и от божественного руководства миром – можно бы было и оспорить, а творение мира из ничего требует, прежде всего, критики взглядов Сигера Брабантского и иных последователей Аверроэса, чем наш почтенный профессор опять же попросту пренебрег!
– Последователи Аверроэса принимают за исходное условие противоречие религии и философии, от чего вся стройная картина мира рушится… – решился подать голос Ринери.
– И греческих отцов церкви он не знает, – домолвил Бальтазар, – по крайней мере, не читал их в подлиннике.
– Когда это ты овладел греческим? – вопросил лениво Биордо.
– Когда? – отозвался Бальтазар. – Умейте, друзья, использовать ту часть ночи, когда ваши подруги спят, утомясь, и вы не то что греческий, арабский и иврит сумеете познать!
Греческий Бальтазар изучал еще в детстве, наряду с латынью, а потом на пиратском корабле Гаспара было несколько греков и один ученый, Ласкариос, у которого юный Бальтазар в те пустые дни, когда вокруг было одно лишь безбрежное море, учился и новому, и старому классическому греческому языку, но о том говорить не стоило. Когда это студенты хвалились ученьем?
Фиэско с Умбальдини, вовлекая в диспут Ринери, заспорили о достоинствах Новеллы д’Андреа, преподававшей право из-за занавески, «дабы красотой своей не отвлекать слушателей», и спорили уже не столько о знаниях знаменитой дочери Джовани д’Андреа, сколько о ее женских статях, намекая на то, что Коссе и еще кое-кому удалось-таки познакомиться с ними поближе.
– А ты, Бальтазар, выходит, не всю ночь проводишь со своими избранницами? – решилась слегка уколоть предводителя Бианка.
Бальтазар лишь насмешливо глянул на бывшую любовницу, проследив взглядом за Ренатой, у которой молочно-белые груди с розовыми сосками уже выпали наружу из расшнурованного платья, попав в цепкие пальцы Ринери, который хитро поглядывал на предводителя, ожидая, чтобы Бальтазар хотя нахмурил взор, видя, как ласкают его бывшую подругу…
Но тут громче зазвучали струны лютни, и певец сильным голосом запел сонет Петрарки, посвященный Лауре, и стихли, замерев, «дьяволы», оставя на время подруг, тоже замерших, осерьезнев, все завороженные словами великой любви:
Благословен день, месяц, лето, час,
И миг, когда мой взор те очи встретил!
Благословен тот край, и дол тот светел,
Где пленником я стал прекрасных глаз!
Благословенна боль, что в первый раз
Я ощутил, когда и не приметил,
Так глубоко пронзен стрелой, что метил
Мне в сердце Бог, тайком разящий нас!
Благословенны жалобы и стоны
Какими оглашал я сон дубрав,
Будя отзвучья именем Мадонны!
Благословенны вы, что столько слав
Стяжали ей, певучие канцоны.
Дум золотых о ней, единой, сплав!
– Еще! – воскликнула Рената, ударяя по пальцам своего настойчивого кавалера. И ее сразу поддержали несколько голосов: «Еще, еще!»
Темнело. Зеленое небо над башнями Болоньи меркло и все ярче и ярче украшалось звездами. А певец пел теперь сонет на смерть Лауры, и его слушали, примолкнув, завороженные, отодвигая неизбежный миг любовных утех.
Ни ясных звезд блуждающие станы,
Ни полные на взморье паруса,
Ни с пестрым зверем темные леса,
Ни всадника в доспехах средь поляны,
Ни гости, с вестью про чужие страны,
Ни рифм любовных сладкая краса,
Ни милых жен поющих голоса
Во мгле садов, где шепчутся фонтаны,
Ничто не тронет сердца моего.
Все погребло с собой мое светило,
Что сердцу было зеркалом всего.
Жизнь однозвучна – зрелище уныло.
Лишь в смерти вновь увижу то, чего
Мне лучше б никогда не видеть было!
Девушки рукоплескали певцу. В вышине мерцали звезды. Пламя костра выхватывало из темноты то лица, по которым пробегали отсветы огня, то полураздетые фигуры женщин. И тут, в этот миг, Бианка Диэтаччи молча поднялась и, в неровном свете костра, задумчиво и не торопясь, точно была одна в укромной спальне, распустила завязки узорного платья, спустила его с плеч, переступив босыми ногами, потом, постояв, решительно скинула рубаху с плеч и осталась нагая, в одном лишь ожерелье и серьгах. Спокойно подняла руки, поправляя прическу и являя прелесть подмышек, в этот миг похожая на античную статую, извлеченную из земли и чудом ожившую, предлагая всем любоваться совершенною красотою тела, тем, что так быстро проходит и, вместе, дает смысл всему человеческому существованию.
Но Косса лишь рассеянно повел бровью. Не то было у него на уме теперь, и среди приятельских утех он нынче один оставался без подруги, а когда опустился вечер и зелено-голубой свод небес померк, а в сгустившейся темноте вновь зазвучала лютня и началось веселое шевеление с ахами и взвизгиваньями женщин, переходивших из одних рук в другие, он встал и легкой неслышной походкой горного барса покинул полупьяных товарищей, увлеченных сейчас больше всего прелестями своих подруг…
Иные уже засыпали у едва рдеющего огня, слегка закинув плащами обнаженные прелести своих возлюбленных, полунагих и пьяных от вина и любви. Жизнь дается лишь раз, а молодость столь быстротечна!
Лишь музыкант, отвалясь, рассеянно трогал струны лютни, а его подружка, уткнувшись лицом ему в колени и ухватив белыми руками возлюбленного за бедра, уже крепко спала, вздрагивая и порою ласково сжимая пальцы счастливой руки.