XLVIII
На протяжении всего пути, когда его везли из Фрайбурга в Констанцу, Косса молчал. Он чувствовал, что обрушился мир, силился это понять и не мог. Его сперва посадили в мерзкую каменную дыру с окном, забранным толстой кованой решеткой. Часа через два принесли миску тюремного хлебова из несвежей свинины с бобами, ломоть ржаного хлеба и кувшин с водой. Он съел похлебку, морщась сжевал хлеб и выпил всю воду. Ел и пил он не споря, понимая, что ему понадобятся силы, а если он сейчас не поест, то ослабеет. Спустя время вывели на двор, к вонючему отхожему месту. (Кадь для испражнений, парашу, поставили ему в темницу только к концу дня.) Проходя двором, он мельком оглядел высокие стены с четырех сторон, с нависшими галереями из потемнелого, почти черного дуба, видимо, внутренний двор замка. Бежать отсюда было невозможно, да и – куда бежать? Умыться и привести себя в порядок ему дали только через три дня, перед приводом на суд.
Все это время Косса думал, прикидывал, гадал. Он не ведал – доскакал ли стремянный? Не знал, что Има жива и уже хлопочет о нем. Не знал, и уже на судилище понял, что Козимо Медичи схвачен, как и многие его спутники. (Хорошо, что Поджо Браччолини уехал собирать рукописи! Что бы он мог содеять, оставшись здесь!)
Когда 24 мая 1415-го года его вводили для суда в здание торговой палаты, где проходили все заседания собора, Косса криво усмехнулся. Все было, как и до его бегства, – даже трон с возвышением не убрали! Только ему уже не позволили даже приблизиться к почетным местам кардиналов и богословов. Он стоял, с отстраненным удивлением озирая снизу торжественный ряд кресел с прямыми спинками, на которые глядел до того только сверху. И потом уже обозрел, запоминая, лица кардиналов, епископов и докторов богословия, знакомых и незнакомых, добрых и злых, но ныне одинаково холодных, отстраненно-безразличных или взъяренных и негодующих, обращенные к нему.
Вот сидит Пьетро Стефанески-Анибальди, кардинал Сан Анжело, прославившийся своим лихоимством в Риме в бытность свою легатом. И не он ли, Косса, предоставил Стефанески это доходное место? Ты же, Пьетро, ходил с Луи д’Анжу в поход против Владислава! Ты же был моим легатом в Праге, борясь с виклифианской ересью! Ты же, все-таки, храбрый человек! Проснись, подумай о том, что делаешь теперь и как это аукнется тебе самому в будущем!
А Оддо Колонна? Что ж ты молчишь? Ты же был мне другом! Ты же и в Шаффхаузен первым поскакал за мной! И кардиналом ты бы не стал без меня! Брани меня, обвиняй, но не молчи, ради Бога!
Увы, тут нет Джакомо Изолани, которого я вытащил из Болоньи, сделал кардиналом Святого Евстафия и поставил сейчас своим легатом-наместником в Риме! Или и он бы стал молчать, как Колонна, предавая меня?
А ты, Антонио Шалан, ездивший от меня послом к Сигизмунду, и ты теперь против меня?
О, Господи! Я никогда не смотрел на них снизу вверх! Я впервые смотрю на собор снизу!
И Франческо Забарелла, кардинал Сан Космо Дамиано, второй мой посол к Сигизмунду, кардинал великой Флоренции! Ученый и гуманист, автор ученых трудов! И ты торопишься повторить подвиг Иуды?
Косса не удержался, разлепил уста, произнеся негромко:
– Здравствуй, Франческо! Мы ведь и не поздоровались с тобой! – и домолвил мстительно, глядя, как на лице старого кардинала невольно проступают бурые пятна стыда: – А Козимо вы арестовали зря! Он не связан со мною ничем, кроме совместной дороги! Ежели надумаете его держать и дольше, сообщи отцу! – И уже не смотрел на вконец побуревшего и взмокшего Забареллу. Глядел на других своими разбойными, помолодевшими вдруг, широко расставленными глазами.
На Пьера д’Альи, которого когда-то принимал у себя, нахохлившегося, похожего сейчас на печального старого ворона, на Броньи, на шалонского епископа Луи де Бара… (Скользом прошло: одолеют ли французы, когда дело дойдет до выбора нового папы или нет?).
Ну, конечно, венецианцы: Ландо и Морозини, когда-то перебежавшие ко мне от Григория XII (которого он так и не сумел поймать!). Морозини – и те против него! А самого Григория XII, видимо, представляет здесь Карл Малатеста, иначе его бы здесь не было! Григорию, ежели он добровольно отречется, сохранят кардинальскую шапку и содержание… Которым Коррарио, в его возрасте, вряд ли будет наслаждаться слишком долго!
А ты, Доменичи! Неужели мстишь мне еще за ту, давнюю обструкцию, которую устроили тебе болонские студенты, когда меня осудила доминиканская инквизиция? И Яндра уже умерла! И Урбан VI в могиле, и Томачелли! А ты все не можешь забыть? Как же ты мелок, ты, кардинал и епископ Рагузы, Джованни деи Доменичи, со своим ханжеским трактатом – «Рассуждением о семейных делах»… Да что ты понимаешь в семейных делах, старый ворон! Как может судить а семье человек, весь состоящий из ненависти! И, конечно, ты, именно ты окрылил маленького Нимуса, собрал их всех и ныне будешь добиваться моей гибели, того, чего не сумел добиться тридцать лет назад!
А все эти кардиналы: от Сан Джованни, Сан Пьетро э Паоло, Сан Пьетро ин Винколи, Сан Никколо ин Карвере, Тусколумские и Остийские, из Фраскатти и Альбано… И эти патриархи – Иерусалима, Антиохии, Константинополя (давно потерянных!), Аквилеи… Смешно! Только у последнего есть своя волость, а у тех – одни звания! А эти замороженные англичане? Епископ Кентерберийский, глубокий старик, спутники его, одинаково холодно-чужие смещенному папе римскому. И даже Генри Бофор, отстранившийся от дела, будто его это и вовсе не касается… Не войну ли ты затеваешь, Ланкастер, и не потому ли ты так заморожен и далек?
Ну, немцы, эти все будут думать и делать только угодное Сигизмунду. Но здесь еще нет испанцев! Нет архиепископа толедского и бургосского, нет архиепископа Севильи… Зато здесь старые знакомые, монахи ордена Святого Доминика, инквизиторы…
Здесь и Жерсон, и Кошон (пославший позднее на смерть героиню Франции!), на лице которого лежит заранее печать проклятия, печать грядущей измены не Бальтазару Коссе, нет! А гораздо страшнее – измены народу своему! И ведь уже скоро, вот-вот, в битве при Азенкуре, погибнет весь цвет французского рыцарства, цвет нации! Члены знатнейших семей страны! Это уже приближается, наползает, а вы не видите ничего… Слепцы!
Нет, в этом собрании у него нет друзей, только враги. Все они собрались только для того, чтобы единогласно осудить его, свалив на него и свои, и чужие грехи!
Говорить ему не дали, как не дали и Яну Гусу. И как ярились итальянские кардиналы во главе с Доменичи, в особенности из тех, кто всего более рассыпался перед ним в славословиях, когда он был на вершине власти. И Бальтазар вспомнил полузабытую встречу с Джан Галеаццо Висконти, и его предостережение: «Бойтесь льстецов!». Лишь Филастр, и то защищая не столько Коссу, сколько честь церкви, вступился за него, отведя от Коссы обвинения в ереси.
И чего они все хотят? Ну, д’Альи с Жерсоном понятно: умаления папской власти! А кто тогда будет руководить церквью? Сигизмунд? Сменяющие друг друга германские императоры? Не вам же, парижским болтунам, позволят распоряжаться духовной властью! Вами лишь воспользуются, о вас вытрут ноги, так же, как вытер ноги об меня Сигизмунд!
Забарелла, разумеется, метит на мое место. Тоже можно понять! Но и сам Доменичи, конечно, метит! Не выберут тебя, кровавая гадина! Не надейся! Никто не захочет посадить себе на шею инквизитора!
А у Оддоне Колонны сейчас такое же лицо, какое было, когда он уезжал из Шаффхаузена!
– Подсудимый, бывший папа Иоанн XXIII, – читал занудливым голосом Анджей, епископ Познанский, – купил себе кардинальство: отравил своего предшественника, папу Александра V. («Бедный Филарг! – думал меж тем Косса», – как бы ты удивился, услышав такое!)
– Он не постился и не молился! – возглашал чтец, и кардиналы слушали, словно забыв про все те торжественные службы, которые правил Иоанн XXIII и в Италии и тут, в Констанце. – Совершал прелюбодеяния со своей невесткой, монахинями, девушками и женщинами!
(Было, думал Косса, все было, но как же по-иному! Как можно судить так вот о том, что происходит в тайне между двумя людьми, хотя бы и идущими по пути греха!)
– Продал шесть церквей мирянам. За шесть тысяч червонцев поставил пятилетнего ребенка прецептором иоаннитов.
(«Но по их же неотступной просьбе!» – мысленно поправлял Косса чтеца.)
– Некоему иоанниту за шестьсот червонцев дозволил жениться. Четырнадцатилетнему мирянину продал пребенду двенадцати капланов.
(Разберись сначала, как все было на деле, и мог ли четырнадцатилетний мальчик что-то купить!)
– Учредил в курии особых торговцев для оценки и продажи освободившихся бенефициев.
(Учредил? А не навел порядок в этой постоянной торговле?!)
– Продавал фальшивые буллы, иногда одну и ту же по нескольку раз.
(Говорил я Томачелли, что этого не стоило делать!)
– Продавал соборования, разрешения, индульгенции, посвящения епископов, благословения аббатов… Все за деньги!
(Как вас-то самих не продал! Сам себе дивлюсь!)
– Женатого мирянина послал в Брабант в качестве апостольского легата.
(Дельного человека послал, который умел делать дело, чего не понимаете все вы!).
– Продавал итальянские монастыри и их имения незаконным детям, голову Святого Иоанна Крестителя за пятьдесят тысяч червонцев…
(Туркам продал, что ли? Во Флоренцию хотел продать! Флоренцию, которая заслуживает христианских святынь больше, чем всякие Савелли и Орсини, передравшиеся друг с другом!).
– У Болонского университета отнял его доходы. (Прямая ложь! Попросту навел порядок в этих доходах!).
– Он убийца, отравитель, симонист, еретик. Утверждал, что нет вечной жизни и воскрешения из мертвых, что душа умирает вместе с телом…
Косса вдруг понял их тайну: все они, по существу, прятались! Прятались от собственной совести, от слабости, от стыда… Паче всего от стыда! И ему стало на миг почти весело. Град обвинений, который сыпался на него, легко было бы разрушить, разметать, превратить в пыль… Ежели бы они сами верили этим обвинениям! Вон, за креслом Доменичи прячется вездесущий Дитрих фон Ним. Этот уцелеет! Поди, и в обвинительном заключении его рука – первая!
Возражать им теперь ни к чему. Это только усугубило бы его положение. Вышлют? Посадят? – гадал Бальтазар.
Его называли неисправимым грешником, скандалистом, интриганом, грубияном, безнравственным распутником, убийцей, нарушителем мира и единства церкви (хотя как раз он сделал все возможное для ее единства!) и так далее, и тому подобное. Окончательный приговор состоялся 29 мая. Протест Иоанна Майнцского собор оставил без внимания, как и протест герцога Лотарингского и иных. Доменичи с пеной на губах требовал осудить Иоанна XXIII как еретика и сжечь. (И будет требовать этого еще долго, уже после расправы над Яном Гусом!). Англичанин Халлам немногословно огласил акт, лишающий Коссу права священства.
Коссу постановили-таки не отпускать (хватило ума!), а заключить в тюрьму, в Готлебенскую крепость в Тургау, под надзор Сигизмунда. (Где его затем посадят, по окончании процесса, шестого июня, в одиночку, под охрану немцев, не знающих итальянского языка.)
Они еще что-то говорили, а Косса молчал, глядя в окно, где на синеву северного холодного неба медленно наплывало белое облако, вспоминая, как его когда-то бросили пираты на тонущем корабле, и один из них прокричал ему, отплывая: «Прощай, капитан!» Кто же из сущих здесь решится хотя бы на подобный возглас? Никто…
Почему он пошел по этой стезе? Почему не остался на море, не стал, вослед Гаспару, адмиралом пиратского флота, где все-таки тебе прокричат на пороге гибели: «Прощай, капитан!»
Суд заканчивался. Что его не помилуют, Косса понял еще до суда. Но тюрьмы (тем паче здесь, в Германии!) надеялся все же избежать. И только когда выносили приговор, окончательно понял – не отпустят!
Начался долгий и тягостный обряд отрешения от власти. Ему прочли все пятьдесят четыре статьи обвинительного акта. Пронесли, как бы отбирая, мимо него папскую мантию и митру. На него надели и тут же сволокли нижнее облачение. Пока Петр Филастр с подручными трудились, разламывая его папский герб, приглашенный золотых дел мастер, подслеповато взглядывая на высокое собрание отцов церкви, разложив свой снаряд, поломал натрое папскую золотую печать и золотое кольцо с печатью.
«Хорошо, что Аретино успел отбыть во Флоренцию! И что они намерены сделать с молодым Козимо?» – думал Косса. Племянник Коссы, де Бранкас, уцелел, а прочие схваченные мало его интересовали. Как разлетелись от него, разбежались, попрятались по углам все эти люди, которых он опекал и кормил!
Древние римляне в подобном положении закалывались мечом или вскрывали себе вены, опускаясь в теплую ванну. Ему не дадут сделать ни того, ни другого, да он и сам не хочет облегчать им жизнь. Пусть доведут дело до конца!
Уже когда уводили, – и никто не сказал ничего, похожего на тот единственный пиратский крик, разорвавший неистовство бури, – уже когда уводили, Косса обнаружил у себя в руке кем-то сунутые ему две записки. В одной, на бумаге, бисерным почерком младшего Медичи было написано: «Меня выкупают. Отец обещает помочь. Держитесь». Записку эту он сунул в рот, разжевал и проглотил. Вторая была на тонком кусочке кожи, где были только равносторонний, раздвоенный по концам крест, заключенный в шестигранник, и латинская надпись: «Et in Arcadia Ego». Эту записку он почему-то не уничтожил, а позднее, в камере, спрятал в башмак между кожаным верхом и поднарядом, хотя и довольно смутно представлял, что это за Аркадия такая? Понял, конечно, что записка как-то связана с теми рыцарями, что его посещали еще в Шаффхаузене и говорили о каком-то «сионском братстве», размеров влияния которого Косса не представлял. (И, кстати, не очень верил, что они ему помогут.) У него самого теплилась до сих пор надежда, что капризный и переменчивый Сигизмунд, обидевшись на собор, вернет ему, Коссе, свое расположение. Или хотя бы свободу и кардинальскую шапку!