Глава 16. Отпущение
В тысяча четыреста сорок шестом году князю Димитрию стало ведомо через доброхотов своих, что по всему княжеству, да и в самой Москве люди всех званий зло на него мыслят, а князья Ряполовские и многие бояре, воеводы и дети боярские, которые были в думе с ними, полки собрав, срок наметили. Порешили они на Петров день к полдню сойтись с воинами своими возле Углича всем вместе и нечаянно для стражи и заставы углицкой напасть и великого князя с семейством из заточения освободить.
Всполошившись, Димитрий Шемяка спешно послал на Ряполовских из Углича Василия Вепрева с большой ратью, а в помощь ему Федора Михайловича со многими полками, повелев им соединиться на Усть-Шексне, у Всех святых.
Узнав о том, Ряполовские враз повернули на Вепрева и, разбив его на Усть-Мологе, бросились к Усть-Шексне на Федора Михайловича, и побежал тот от них назад, за Волгу. Сами же Ряполовские, видя, что умысел их открыт Шемякой, пошли по новгородской земле к Литве и пришли во Мстиславль, ко князю Василию Ярославичу.
Известясь о бегстве полков своих, князь Димитрий впал в смятенье великое. Смуты страшась на Москве, разослал он грамоты с нарочными ко всем владыкам, прося их на совет приехать с архимандритами, игумнами и протоиереями. Князь можайский Иван Андреевич сам в Москву пригнал, гостит вот уж вторую неделю, а помощи от него нет никакой, – ослаб духом совсем, да и веры в него нет у Шемяки. Смотрит всегда князь можайский, как пес, в те руки, в чьих кусок пожирней. Смотрит он и на него, Шемяку, и на зятя своего, великого князя тверского Бориса Александрыча: ждет, куда тот повернет. Знает Иван Андреевич, что Тверь боится Москвы, но знает и то, что не любит Борис Шемяку.
Злыми глазами князь Димитрий поглядел на князя можайского, хотел накричать, изругать его, лицемера, но смолчал, тоже ждал, как дела повернутся. Может быть, и этот друг кровососный еще пригодится.
Вошел боярин Никита Константинович Добрынский, поклонился с кривой улыбкой – тоже и ему не весело. Стал он рядом у окна с князем Димитрием и молчит, ожидая, что тот ему скажет.
– Какие вести? – тихо спросил Шемяка, не глядя на боярина.
– Многие люди отступают от нас, – ответил Никита вполголоса, – и на Москве, и на деревнях, и в селах…
– А как владыки? – резко перебил его Шемяка.
– Из владык, государь, – сказал Добрынский, – приехали токмо: Варлам коломенской да Авраамий суждальской, Ефрем же ростовской гонца прислал, что во всем единогласен с митрополитом Ионой, а Питирим…
– Хватит, – снова прервал боярина Шемяка, – собери их завтра, изготовь все для совета и дворецкому трапезу прикажи для святителей особую, и яз с ними вкушу, и дары и прочее, как сам ведаешь…
Поклонился боярин и вышел, а Шемяка остался один у окна и долго смотрел на вечернее небо. Края тучек отливали багровыми и золотыми отблесками, несметные стаи ворон и галок черными сетками свивались и развивались в воздухе, с неистовым криком кружась у кремлевских церковных звонниц и над кровлями высоких боярских хором.
Долго стоял так Шемяка, не оглядываясь, и казался он теперь старше своих лет.
– Чуть споткнись, – неслышно шевельнул он губами, – и затопчут…
Измучился он от забот и дум, от опасения и от неверия ко всем и только у Акулинушки своей, тайно бывая, на малое время покой находил, но и Акулинушка внедавне укорила еще больней, чем митрополит Иона. Тот поученьем божьим томит его душу, а Акулинушка только раз молвила, но таково печально, словно сердце разрезала:
– И пошто слепца томишь с женой и младенцами! Грех-то какой, Митенька…
Вспомнил слова эти Шемяка и, взглянув на князя Ивана Андреевича, скрипнул зубами, выпил крепкого меда и сказал сухо:
– Хочу завтра звать бояр и владык думу думать. Будь и ты с нами.
– Добре, – вяло согласился Иван Андреевич и, медленно испив меду, подумал, что если Борис будет в дружбе с Василием, то через сестру свою Настасью добьется он у могучего зятя заступничества пред князем великим.
После обедни ждали гостей в столовой избе, что стоит супротив жилых хором великого князя. Владыки еще не прибыли с митрополичьего двора, и слуги стояли в дозоре, чтобы князю весть подать, как только завидят их. На дворе у столовой избы толпился народ, ожидали бояре в праздничных нарядах и отцы духовные в облачении, слуги и воины, дворецкий и дети боярские. На звонницах кремлевских звонари сидели, дабы поезд митрополита звоном колокольным достойно встретить…
В покоях же столовой избы были только сам князь Димитрий да любимый дьяк его, Федор Александрович Дубенский.
Грустен и весь как-то встревожен был князь, не сидел на месте, а ходил все возле столов и поставцов с золотой, серебряной и хрустальной посудой, русской и итальянской, и даже индийской и персидской работы.
Федор Александрович стоял у дверей трапезной, следя глазами за государем своим.
Неожиданно князь Димитрий остановился против дьяка и спросил:
– Как княгиня с сыном моим в Галиче?
Федор Александрович понял, о чем его спрашивают.
– Собиралась было княгиня в Москву, да, размыслив, осталась со странницами своими и богомолками, – ответил он и, нахмурясь, добавил: – Нет в твоей княгине, государь, естества женского, хоть и сына родила тобе…
Шемяка судорожно вздохнул.
– Рыба снулая! – сказал он резко. – Пусть там вздыхает да с бабами старыми ахает да охает. Постыла мне постница…
Он быстро зашагал по трапезной, но вскоре опять подошел к Федору.
Глаза его вспыхнули, и ноздри расширились.
– Сегодня к тобе ночевать приеду. Токмо бы все тайно было – упреди Акулинушку и свою Грушеньку. В Москве-то ведь не в Галиче: все тут вельми длинноухи да глазасты…
– Не тревожься, государь. Все добре и тайно изделано будет.
Акулинушка же твоя по тобе истосковалась, истомилась истомой…
Радостно улыбнулся Шемяка и хотел спросить еще об Акулинушке, да загудели колокола на звонницах, и слуга вбежал, крикнув:
– Княже, святители едут!
Шемяка вместе с дьяком своим пошел к красному крыльцу.
– Как ты мыслишь, Федор Лександрыч, – на ходу спросил он Дубенского, – не любят меня попы?
– Не любят, – ответил дьяк, – а ты купи их. Одних угодьями, других – деньгами, а Иону – почетом и власть ему дай. Хочет он князем церкви быть…
– Надо скорей его утвердить в Цареграде. Обдумай, Лександрыч, с боярином Никитой, как бы патриарха на то умолить и посольство снарядить в греки с дарами.
– Истинно, государь, – живо откликнулся Федор Александрович, – они, попы-то, на бога поглядывают, а по земле пошаривают! И попы христианские и муллы татарские токмо бога приемлют по-разному, а дары одинаково.
Шемяка усмехнулся и сказал:
– А даров в казне Василья да в казне княгинь его нам хватит!
– Токмо ты, княже, за можайскими гляди. По рукам их бей. Паки они когти вострят на московскую казну.
За столом князь Димитрий сидел по правую руку от владыки Ионы и был к нему весьма ласков и почтителен.
Иона слушал всех внимательно, но лицо его было неподвижно, как у слепого, не отражая ни мыслей его, ни чувств. Только глаза его пронзали всех говоривших с ним, вызывая смущение.
Уже за трапезой начались старанья Шемяки привлечь на свою сторону нареченного митрополита.
– Государь великий, – неожиданно сказал боярин Никита, обращаясь к Шемяке, – мы с дьяком Федором Лександрычем наряжаем посольство с дарами великими в Царьград и грамоту для патриарха составили…
– Добре, добре – важно сказал Шемяка и ничего больше не добавил, видимо ожидая вопроса от духовных отцов.
Иона понял, что это посольство и грамота его поставления касаются, но промолчал, намазывая себе на разрезанный пополам колобок тертую редьку, любимое свое кушанье. Прочие же духовные начали переглядываться, а Варлам, епископ коломенский, не выдержал и спросил:
– Пошто, княже, челом бьешь патриарху-то?
– Молити хочу его, да поставит нам наиборзо митрополита, – ответил Шемяка, – льзя ли Москве и всей Руси без главы духовного быти?..
Иона чуть усмехнулся, – догадка его оказалась верной. Он уколол острым взглядом Шемяку и молвил:
– Да благословит тя господь за гребту о душах христианских. Токмо каков ныне патриарх-то? Не униат ли, яко Исидор? Не в латыньстве ли поганом обрящут его послы твои?
Он помолчал и, доев кусочек колобка с редькой, продолжал среди общей тишины:
– Не пора ли нашей церкви православной самой стать во главе всего православия и по чину апостольскому самой рукоположить, волей владык своих, митрополита всея Руси…
Шемяка смешался было, но быстро нашелся и, почтительно улыбаясь, ответил:
– Как мыслят отцы духовные, так и содею. Хочу токмо, отче Иона, тобя во главе православия поставить…
Иона нахмурил брови и, обратясь к Шемяке, возопил гневно и горестно:
– Княже! Двоедушен ты. Меня хочешь в митрополиты всея Руси, а что содеял со мной? Неправду ты учинил сам, а меня ввел в грех и сором. Обещал ты князя великого выпустить, а сам и детей его с ним посадил за приставы!
Давал ты мне в сем слово свое. Поверил аз слову твоему, они же мне поверили, и остался един аз ныне во лжи! Выпусти великого князя, сними грех с моей и со своей души! Что может тобе злого содеять слепец беспомощный! Дети ж его малые, младенцы еще.
Владыка Иона медленно поднялся со скамьи и, обратясь к вставшему тоже Шемяке, добавил уже спокойно, но твердо:
– Ежели все же страх имеешь, то свяжи душу князя Василья еще и целованьем честного креста, да проклятыми грамотами, да и нашею братией, владыками!..
– Истинно, истинно, – заговорили все отцы духовные, – укрепим и мы его клятвой на верность тобе, княже. Что учинить можно слепцу болящему с двумя младенцами…
– Ныне с тремя, – поправил боярин Никита, – в лето сие, августа в тринадцатый день, родился у князя Василья в Угличе сын Андрей…
– Тем наипаче, – обращаясь к Шемяке, громко сказал Иона. – Прикажи, сын мой, не в Царьград послов слати, а купно с нами, владыками, и прочими отцами церкви поезжай сам со двором в град Углич отпущения для-ради великого князя, а церковь благословит тобя на княжение.
Многое еще говорил владыка Иона и другие владыки и бояре. Долго слушал их князь Димитрий молча, размышляя. Видел он, что, если не отпустит князя Василия, начнется смута, а церковь отойдет от него.
– Злее того зла, что уже есть, не будет, – зашептал князю Димитрию дьяк Федор. – Помни, Борис-то тверской за Василья. Посылает, бают, воеводу, князя Андрея Димитрича, веля распознать все. Силен Борис-то казной да пушками…
– Порешим с Васильем, почнем с Борисом, – злобно прошипел Шемяка и, обратясь к князю можайскому, громко сказал: – А ты как, Иван Андреич?
– Яз со владыкой не спорю, – ответил князь Иван. – Много ль брат твой без очей-то может? Так и князь Василий: жив еще, а уж без веку!..
Князь Димитрий Юрьевич глубоко вздохнул и сказал нетвердым голосом:
– Ин согласен и яз. Купно поедем все в Углич. Выпущу князя Василья, дам ему и детям его некую вотчину, на чем бы можно им быть…
Княгиня Марья Ярославна сидела в своей келье и кормила грудью новорожденного Андрея. Ни о чем не думая и вся отдаваясь сладостному чувству, она смотрела, как жадно чмокал и сосал маленький ротик, щекоча и слегка покусывая беззубым ртом ее сосок. Крохотные тоненькие пальчики шарили по ее пышной белой груди, и все это вместе с сосаньем было невыразимо приятно. Марья Ярославна не удержалась и стала целовать теплый атласный лобик ребенка, стараясь не мешать ему насыщаться.
– Хорош у тя Андрейка-то, – проговорила Дуняха, откормив своего Никишку и укладывая его в зыбку, подвешенную тут же, в углу княгининой кельи.
– И твой не плох, – улыбнулась княгиня и, засмеявшись, добавила: – А мой-то в колени мне пустил, всю залил…
Она подняла на руки отвалившегося от груди Андрейку, сытого и улыбающегося. Княжичи Иван и Юрий подошли к новому братцу и, радостно улыбаясь, подставили ему свои руки.
Андрейка пухлыми ручонками, словно перетянутыми у кистей ниточками, с ямочками над каждым суставом, цеплялся за выставленные вперед пальцы и тянул их к себе в рот.
Дуняха, уложив Никишку, подошла к княгине с сухими пеленками, но Марья Ярославна не допустила ее перепеленывать и занялась этим сама.
– Золотко мое, – восторженно говорила она, переворачивая теплое розовое тельце, – андельчик мой светлый, басенький ты мой…
Когда княгиня обрядила Андрейку и положила в резную колыбельку-качалку, стоявшую рядом на закругленных полозьях, к ней подбежала Дарьюшка.
– Государыня, – молвила она, – дай его мне покачать, дай, Христа ради…
Дочка Константина Ивановича за два года заметно подросла и теперь с охотой и радостью няньчилась с маленьким княжичем, как с живой, занятной куколкой. Данилка же, пришедший к Ивану звать его на рыбную ловлю, стоял в сторонке и исподлобья глядел на всю суету около Андрейки.
– Бабье дело, – сказал он сурово Ивану, когда тот подошел к нему. – Карасей-то ловить пойдешь? Я место нашел, прудок туточка есть. Сенька просвирнин мне сказывал…
Дверь в келью отворилась, и вошел великий князь Василий Васильевич – его вел под руку Васюк, – а следом шел Илейка. Старый звонарь, проходя мимо Ивана и Данилки, лукаво подмигнул им – о пруде с карасями. Он тоже знал и давно уж навастривал Данилку соблазнять княжичей на ловлю.
– Марьюшка, – сказал глухо Василий Васильевич, садясь на скамью, – был сей часец у меня отец Софроний. С Костянтин Иванычем приходил.
Марья Ярославна насторожилась.
– Али вести какие есть?
– Шемяка, баит отец Софроний, сюда с владыками и боярами едет. Иона передать велел, якобы отпущения нашего ради…
Голос Василия Васильевича прервался.
– Неужто, Васенька?! – всплеснула руками княгиня и, перекрестившись, добавила: – Спаси и помилуй нас, Христе боже наш…
– Будет в капкане Шемяка, – сказал тихо великий князь, но так жестко и беспощадно, что княжич Иван оглянулся на отца со страхом и недоумением.
Никогда он не слыхал, чтобы так говорил его отец, даже в гневе и злобе он не бывал страшней, чем теперь.
Сентября пятнадцатого, в день Никиты-гусепролета, Шемяка был уже в Угличе с двором и советом своим, а на другой день призвал к себе Василия Васильевича и с утра ждал его в своих углицких хоромах. Стояли все тут в обширной передней, впереди трапезного покоя, где уж и столы были накрыты.
Был с Шемякой и нареченный митрополит Иона, архимандриты, игумен, бояре и дети боярские – московские, галицкие и углицкие. Вялый и дебелый князь Иван Андреевич стоял у окна, словно дремал. Шемяка же ходил по горнице, потирая руки, улыбаясь, и трудно понять было – весел он, зол или тревожен только.
Ждут все прибытия Василия Васильевича с семейством. Вдруг – шум на красном крыльце, а потом и в самых сенях. Зашумели и заговорили все и в передней, но враз стихли и замерли, когда растворились из сеней двери.
Замер и Шемяка, остановясь среди передней и впиваясь взором во врага своего.
Василий Васильевич шел впереди семейства, держась за руку княжича Ивана. Багровые ямы на лице вместо глаз, седые волосы и трясущаяся голова его были страшны. Ахнули все, будто вздохнули единым вздохом, а княжич Иван, сразу узнав Шемяку, ясно увидел, как тот взволновался и побледнел.
Потом лицо его задергалось, черные большие глаза заморгали, как у ребенка, собравшегося плакать, и он быстро и порывисто бросился к великому князю.
– Брат мой, брат мой, – заговорил он прерывающимся голосом, – прости меня, окаянного! Согрешили мы оба пред господом, а яз и пред тобой и детьми твоими…
Но Василий Васильевич перебил его и своим ясным и звонким голосом заговорил печально и жалобно, словно душа лилась из уст его:
– Не ты, брате, повинен предо мной, а яз, многогрешный, токмо яз! От бога мне пострадати было грех моих ради и беззаконий многих и в преступлении крестного целования пред вами, пред всей старейшей братией и пред всем православным христианством, которое губил и еще губить до конца хотел. Достоин яз был головныя смертные казни, но ты, государь мой, показал на мне милосердие свое, не погубил меня в грехах и беззаконии, но дал покаяться, очистить душу от зол моих…
Княжич Иван отодвинулся с недоумением и испугом от отца, но с жадным любопытством следил за всем происходящим, ничего не пропуская. Он услышал, как громко заплакала матунька, видел, как слезы обильно текут по щекам отца и Шемяки, видел, как утирают глаза бояре и отцы духовные. Только один владыка Иона стоит прямо, словно с окаменевшим лицом. Брови его сдвинуты, взгляд затемнел, а губы иногда чуть-чуть усмехаются, и нельзя узнать – грустит или радуется владыка, доволен или сердит.
Не может Иван оторваться от этого лица, вспоминает он лицо бабки своей. Так вот и бабка, Софья Витовтовна, глядела строго и неподвижно, а иногда чуть улыбалась, когда тату чем-либо корила или наместников и тивунов из своих уделов слушала, что говорят они об именьях ее, городах и селах, что сказывают о судах своих и работах, о доходах и убытках, о сиротах и прочих людях.
Но вот говор и шум кругом услышал княжич Иван и, отведя взор от владыки, прислушался. Все дивились смиренью великого князя, а он все еще говорил своим звонким голосом, и слезы бежали по лицу его.
– Чада мои, – вдруг громко и повелительно молвил владыка Иона, – пора уже укрепити крестным целованием сии сердечные покаяния. Время, опричь спасения души своей, подумать о спасении и благоденствии земли нашей и всего христианства православного. Скрепите, чада мои, слова свои крестным целованием и проклятыми грамотами.
Дьякон Алексий тотчас же выдвинул вперед аналой с напрестольным крестом и со свернутой епитрахилью. Духовник Василия Васильевича, протоиерей Софроний, облачился, взял крест, прочитал надлежащие молитвы и, выслушав обоюдные клятвы князей, связал их крестным целованием.
Тут же, подписав заготовленные грамоты, – проклятые и договорные, – князья обнялись на радостях, и Шемяка пригласил всех в трапезную на пир великий ради князя Василия, княгини и их детей.
Когда сели за столы с золотой, серебряной и хрустальной посудой со многими яствами и питиями, слезы навернулись на глаза Марьи Ярославны.
Признала она многое в серебре и золоте из именья великого князя и свекрови, но сдержала себя и снова стала приветливой и якобы веселой.
Слезы ее заметил сидевший рядом княжич Иван и задумался. Непонятно ему было все, что совершалось пред ним. Помнил он, какое зло у отца с Шемякой. Отец вынул очи брату Шемяки – Василью Косому, а Шемяка ослепил его самого, и вот они обнимаются, целуются и пируют вместе. Взглядывал Иван недоуменно и пытливо на владыку Иону, но тот чуть усмехался ему, и нельзя понять, чему он улыбается. Вот и теперь: все радуются, пируют, а у матуньки слезы на глазах.
За столами же все веселее становилось и радостнее. Вот и Марья Ярославна совсем успокоилась. Смеются кругом, пьют за здоровье обоих князей, говорят о мире и тишине в Московской земле. Легче стало и княжичу Ивану, верит и он, что все переменилось, и на усмешку владыки Ионы ответил искренней детской улыбкой. Радовался он дарам, которые Шемяка дарил отцу, матери, ему, Юрию и даже крохотному Андрейке. Были среди даров многих и кафтаны, и шубы, и меха дорогие, и чаши, и кубки, и чарки золотые и серебряные.
Оживился Иван, шепчется с Юрием о подарках, смеются оба, когда все смеются кругом какой-либо шутке. Светло на душе Ивана, только черные глаза Шемяки, когда он случайно встречается с ними, холодят ему сердце. Все же и не заметил он, как прошло время, как закончился пир и начали все вставать из-за столов.
Князь Димитрий, прощаясь, опять обнялся с князем Василием и сказал ему:
– Брат мой, даю тобе в вотчину Вологду со всем, как в докончанье на тобя и на детей твоих отписал. Утре же и отъезжай с семейством, владей сей вотчиной и княжи там с миром.
– Благослови тя, господи, – растроганно благодарил его Василий Васильевич. – Утре отъеду. Тобе же дай бог благополучно, на благо всем, Москвой правити…
Тут подошел к ним владыка Иона и, благословив Василия Васильевича, сказал ему:
– Да направит господь путь твой. Помни обеты твои и совершай так, как совесть твоя и господь велят, как надо для пользы христианства. Отъезжай с миром, сыне мой…
Благословил он и княгиню и княжичей, но отошел от них, не сказав им ни слова. Было это горько Ивану: привык он к ласке и привету владыки и понять не мог, почему ныне Иона забыл о нем. Слезы обиды блеснули у Ивана в глазах, и еще обидней стало ему, что отец его уж не великий князь и не видать им больше Москвы своей и родных кремлевских хором…