Глава 13
Много имен у любви.
В глуши же темных лесов
Ей имя — молчанье.
На следующий день Кадзэ первым делом в зал суда отправился — навестить беднягу Дзиро, все так же томившегося в клетке. Прошлым вечером он этак бодренько поведал Манасэ — мол, обычные поиски лагеря бандитского ни к чему не привели, видимо, необходимо будет другую стратегию избрать — похитрее. Нагато, тоже на встрече присутствовавший, так, несчастный, и извертелся весь — все ждал, когда же Кадзэ про засаду лесную упомянет? Не дождался. Вместо этого Кадзэ вступил с князем в долгий, отвлеченный спор о том, какой из стилей поэтических приятнее для слуха и утешительнее для сердца — хайку трехстрочная или старинная пятистрочная танка? Вот тут Манасэ наконец-то себя в родной стихии почувствовал, тотчас скучать перестал, живо принялся собственные доводы приводить — и затянулась беседа о поэзии на несколько часов. В течение всего времени Нагато, согласно правилам этикета, пришлось сидеть, выпрямив спину и поджав под себя ноги, всем своим немалым весом навалившись на колени и вывернутые пятки. Вскоре ему так худо стало — не знал, каким богам молиться и каких демонов заклинать, лишь бы совершенно непонятный ему разговор поскорее закончился! И что же? Всякий раз, когда спор начинал несколько затухать, проклятый ронин, чтоб ему сдохнуть в муках, приводил очередной тонкий довод — а одержимый поэзией Манасэ закатывал длиннющую речь, дабы этот довод парировать! Скольких смертей пожелал мысленно ронину судья в тот вечер — не счесть. Но хуже боли в затекших ногах и спине терзали толстяка два вопроса: какого беса самураю понадобилось именно нынче втягивать светлейшего в длинный спор о поэзии и какого дьявола он ни словом не упомянул о засаде?! К концу же приятной беседы Нагато еле на ноги подняться смог, домой чуть не на четвереньках приплелся…
Подошел Кадзэ к клетке угольщика и невольно поморщился от зловония. Надо же, тюремщики Дзиро даже в уборную не выпускали! Он, конечно, честно пытался справлять нужду в дальнем уголке клетки, но, учитывая, мягко говоря, ограниченные размеры узилища, результат подобной чистоплотности был скорее символическим, нежели практическим.
Старый угольщик поднял на Кадзэ усталый покорный взор.
— Тебе хоть воду-то дают? — спросил самурай тихо.
Дзиро не ответил, однако кивнул слегка.
— А кормить кормят?
Старик покачал головой — нет, мол.
Из кармашка в рукаве Кадзэ вынул большой рисовый колобок, завернутый в свежие листья. Протянул сквозь деревянные решетки клетки, всунул в дрожащую ладонь Дзиро. Угольщик в единый миг сорвал обертку и принялся яростно, давясь и захлебываясь, поглощать рис.
— Ты бы поосторожнее ел, — посоветовал Кадзэ спокойно. — Глупо, знаешь ли, выйдет, коли ты сейчас насмерть рисовым колобком подавишься. Зря, что ли, я стараюсь изыскать способ вызволить тебя отсюда?
От изумления злосчастный Дзиро даже есть на мгновение перестал. Тусклые глаза ожили, сверкнули, а потом в уголках их заблестели слезы.
— Немедленно прекрати реветь! — сказал Кадзэ резко. — Ненавижу слабых людей. Нет у меня к ним жалости. Слишком много беззащитных да несчастненьких нынче в землях наших развелось — право, утомительно. Ответь-ка лучше: где бандитский лагерь, знаешь?
— Откуда ж?
— Тогда, похоже, застрял ты в клетке этой надолго. Мне в лагерь надо попасть, взглянуть там кое на что. На то, что, верно, сможет помочь вытащить тебя отсюда.
Дзиро на минуту призадумался, а после пробормотал:
— Аой…
«Аой» означало по-японски «любовь».
— Какая любовь?! — вопросил Кадзэ ошалело.
— Да не любовь, господин. Аой. Имя женское — слыхали? Потаскушка одна, из местных. Вдовушка молодая. Деревенька у нас бедная, сами, поди, видали. А она и деньги направо и налево швыряет, и наряды да побрякушки дорогие меняет. Откуда? В наших местах только бандиты и богаты. Вот, верно, они ей и подкидывают.
Кадзэ посмотрел на сгорбленного человека в клетке. Заметил весело:
— Любопытно-то как! Несколько дней в клетке и разум твой обострили, старик, и язык развязали! Отлично. Слушай, а может, тебе, когда я тебя из клетки этой вытащу, сделать похожую, поставить у себя дома да залезать в нее время от времени?
Насвистывая, он вышел из зала суда.
— Будьте осторожны, господин! — прокричал угольщик вслед.
В тот же день, но уже ближе к вечеру, Аой высунулась из двери своего дома и тщательно оглядела деревенскую улицу. Вышла. Она прекрасно знала: в такой крошечной деревеньке, как Судзака, и мышь незамеченной соседями не проскочит, а уж куда пошла да когда вернулась молодая женщина, все кумушки орлицами следят. Поэтому в руки она предпочла взять большую плетеную корзину, прикрытую сверху тряпицей. Мол, пошла себе по грибы да пошла, и ничего тут такого нету. С самым невинным видом просеменила по деревне, а после поспешила в окрестные, лесом поросшие холмы.
Несколько минут она неторопливо шла по извилистой тропинке, огибавшей околицу селения. Спешить-то особо некуда, куда важнее — идти сегодня другой дорогой, не той, которой она в прошлый раз до лагеря бандитского добиралась. Уж осторожничать ее научили, да и учителя на славу подобрались — трудно забыть ругательства их да угрозы, что, дескать, с ней случится, коли наведет по дурости женской кого-нибудь на лагерь…
В лесу после полудня хорошо было — тепло, тихо, спокойно, а уж как славно пахло нагретой хвоей, сосновой смолой да сочными травами! Конечно, вокруг столько деревьев, что ничего сквозь них толком не разглядишь, но все-таки время от времени Аой останавливалась и осматривалась — а ну как крадется кто за ней следом? Вроде и не с чего, а не на месте у нее сегодня сердце было. Тряслась просто, словно в новинку ей было к вольным молодцам в гости наведываться! Но пока, как ни крути, ничего особенного она не видела и не слышала.
Пробиралась Аой через лес примерно с час, а после остановилась. Поставила наземь корзину. Подняла прикрывавшую ее тряпицу и вынула яркое, цветастое, совсем новенькое кимоно. Содрала с отвращением то, в чем из деревни вышла — тьфу, тряпка вдовья унылая! — и, напевая, переоделась для работы. Повязала широченный красный пояс пониже, чтоб бедра обтянуть, и ворот кимоно сзади спустила сколь можно ниже, дабы в наилучшем виде продемонстрировать шею, затылок и самый верх спины. Говорят, это и изящно, и эротично, все гетеры столичные так носят! Жалко только, что не захватила она с собой пудры рисовой — напудрилась бы вся, и лицо, и шею, и плечи даже! А то сразу видно — поистрепалась уже ее красота.
Боги, да что она в детстве-то видела? Гробилась в поле с батюшкой, матушкой и девятью братьями да сестрами! Летом жарким они потом истекали, зимой холодной — едва не насмерть замерзали, а в перерывах, как и все крестьяне, боялись урагана, засухи и недорода! А в год, когда Аой тринадцать минуло, зима случилась и вовсе лютая, голодная. Вот уж и редька сушеная кончилась. Вовсе в горшок положить нечего: горсточку проса иль чечевицы на всю семью варили! Ясно стало: вскорости помрут они все с голоду, один за другим.
Оттого-то отец с матерью Аой, слова дочке не сказав, взяли да отвели ее однажды, по грудь увязая в снегу на дороге, в селение Судзака. И продали там через несколько дней, хорошенько поторговавшись, в жены старому, но зажиточному крестьянину. И выгодно, кстати, продали — столько зерна да овощей за девчонку получили, что всей семье на несколько месяцев о голоде забыть можно было!
Кровавыми слезами умывалась матушка Аой, покидая дочь в крепком доме старика.
— Он теперь муж твой законный. Будь ему хорошей женой, детка, — вот и все, что сумела выговорить она, прощаясь с девочкой.
— Иди уж! — огрызнулся с напускной суровостью отец, хватая ее за руку. — Девочке радоваться надобно: мы ж не в веселый дом ее продали, хоть там за нее не в пример больше б дали! Она ныне — мужняя жена, женщина уважаемая.
Аой стояла на пороге и смотрела вслед уходящим родителям, пока хоть что-то сквозь слезы разглядеть могла. А мужнина тяжелая рука стальными щипцами сжимала ее худенькое запястье — не побежала б дуреха за отцом и матерью! А потом, когда родителей уж и след простыл, Аой слезы утерла и за работу домашнюю принялась. Вымыла, выскребла дочиста весь не знавший женских рук дом. Крестьянин дверь закрыл и сидел, смотрел, как она работает. Покончивши с уборкой, состряпала и подала она мужу обед. Тот человек строгих правил был, вместе с собой ей есть не дозволил. И смотрела голодная девчонка с жадностью, как отправляет он в рот кусок за куском, отдувается и пояс ослабляет, чтоб, значит, на брюхо не сильно давил. Сглатывала слюнки. И глазам своим не верила — есть же на свете, оказывается, такое несусветное изобилие еды, какое ей и во сне не снилось! А после того как супруг насытился, настала очередь его молодой жены. Аой, как волчонок, глотала, жевала и снова глотала, все никак наесться не могла — боги великие, впервые за столько-то месяцев!
Каша из проса и темного риса горячая была, вкусная до ужаса, а к ней еще — вволю и соленой редьки, и маринованных овощей, и сладкого картофеля! Аой ела и ела, миску за миской в единый присест заглатывала и надивиться не могла — надо же, еды-то сколько! И делиться ни с кем не надо — ни с братьями, ни с сестричками! Столько в себя втиснула, что последнюю миску на середине отставила — забурчало в животе от непривычного ощущения переедания.
Посидела с минутку — и вдруг вскочила на ноги, настежь распахнула дверь. Старик сначала решил, что она сбежать решила, — схватил за руку. Но Аой — откуда только силы взялись! — неведомо как вырвалась и стрелой выбежала из дома. Только не собиралась она бежать. Просто хотела поскорее до уборной добраться. Понимала уже — не сдержит ее привыкший к голоду желудок всю эту бесконечную еду. Вырвет ее сейчас. К несчастью, до уборной далековато оказалось…
Примерно на середине пути подступило. Упала девчонка на четвереньки и принялась мучительно извергать из себя огромные комья непереваренного обеда — прямо на кусты, которыми дорожка к нужнику обсажена была. Муженек за ней побежал. Намотал волосы супружницы на руку — дескать, блюй себе на здоровье, а вот удрать и не думай! Аой выворачивало долго и страшно, минуту за минутой, пока в желудке не опустело. И только потом смогла она кое-как сесть на землю и отдышаться — из глаз слезы текут, во рту вкус рвоты отвратительный, и очень голова болит — крепко муж в волосы вцепился.
Наконец Аой с трудом поднялась на ноги и побрела, шатаясь, к дому. Крестьянин сзади шел. Одной рукой по-прежнему за волосы держал, другой в спину подпихивал. У девчонки голова кружилась, слабость одолевала невероятная — свернуться бы сейчас в клубочек где-нибудь в темном углу да уснуть! Но какое там! У мужней жены и еще одна обязанность есть…
Расстелил крестьянин на полу не первой свежести футон. Грубо толкнул на него Аой. Трясущимися жадными руками задрал на ней кимоно и навалился сверху.
Аой в крестьянской семье росла — знала, в общем, как детишек делают, насмотрелась на скот домашний. И как в этом смысле мужчины устроены — тоже, конечно, знала прекрасно. Еще бы, семья огромная, столько младших братишек, и всех она нянчила, купала, а когда совсем крохи были — и пеленки им меняла! Но ничего из того, что знала она в девичестве, не подготовило Аой к ужасу, пережитому в первую брачную ночь со старым крестьянином. Она лежала, каменея от страха и отвращения. Во рту кисло от рвоты, тяжелое вонючее мужское тело давит — не продохнуть, а между ногами — больно, ровно ножом режут. После муж захрапел, а она, тринадцатилетняя женщина, смирнехонько лежала рядом и молча плакала до утра.
В первый раз Аой рога мужу наставила, когда ей всего пятнадцать было. Как и все, верно, крестьяне от самого сотворения мира, жили люди селения Судзака, подчиняясь естественным ритмам природы. Поднимались на рассвете, работали до заката. Когда приходила зима и горный их край засыпало непроходимыми снегами, тоже не сидели сложа руки. Пока длились недолгие дни, у себя в полутемных домах, поеживаясь от холода, подновляли да чинили нехитрый свой инвентарь, готовя к весенней пахоте. Зимой и мебель какую-никакую сколачивали, и миски деревянные вырезали, и корзины, и веревки травяные плели, — ну, словом, ремесленничали кто как умел, все хозяйству польза.
В Судзаке, как и во всяком горном селении, рис урождался не так чтоб очень. Питались местные неприхотливо, все больше овсом, просом и чечевицей, собирали немало папоротника, съедобных кореньев да грибов, коих, хвала богам, в лесах окрестных предостаточно было. Оттого и считалась довольно зажиточная, в общем, Судзака деревней весьма бедной, что в землях Ямато рис — те же деньги. Богатство и статус даймё зависели от величины налога, который крестьяне провинции его ежегодно рисом выплачивать были обязаны. Да и за товары, за услуги здесь — не то, что в городах больших! — чаще всего либо другими товарами, либо рисом чистым платили. Мало денег наличных у крестьян водилось.
Купцы, самураи благороднорожденные да ремесленники городские — у тех, конечно, звонкой монеты в достатке — и медяков, и серебра, и даже золота. А крестьяне — люди простые, для них богатство — это корзины, до краев белым рисом наполненные: хочешь — сажай, а хочешь — ешь!
Летом в деревне жить — привольно, весело: едва не каждый день — либо праздники, либо гулянья. А в хорошие времена гулянья в настоящие пиршества превращаются. Перепьются все до одури… Мужчины спьяну дерутся, парни с девчонками влюбленные в лес удирают, бродят до утра, милуются, а то и еще что, тут уж не уследишь. И какая же пирушка крестьянская без соленых шуточек, похабных песенок и шумных танцев, зачастую тоже не вполне пристойных, имитирующих то животных спаривающихся, а то и людей!
В неурожайные годы, когда с едой да выпивкой плохо, — тогда, ясно, и праздники скромнее. Только храмовые и отмечают, торжественно, но строго, без пьянок и бурного веселья. Земля японская множество богов ведает. В каждом доме божеств да духов-защитников хватает — одни очагам покровительствуют, другие — колодцам, третьи — кухням. И чем более суровые и голодные настают времена, тем важнее почтить каждого из богов, дабы вымолить на будущее хоть малость покоя и преуспеяния.
Муж Аой старый уже был, седой совсем. Поначалу жена молоденькая его как-то взбодрила, пробудила силу мужскую, но как попривык он к ее юности и красоте — вовсе о радостях постельных позабыл. Вот и не устояла она на второй год супружества — удрала во время пирушки по случаю праздника Хиган от праздничного стола с красивым восемнадцатилетним соседом — тоже, кстати, женатым и сынишку уже имевшим. Ускользнули они на несколько минут на первое попавшееся поле — и предались там плотским забавам. То-то подивилась Аой, обнаруживши, что с красивым молодым парнем она испытывает ничуть не больше удовольствия, чем со старым мужем! Впрочем, кое-что приятное в случившемся все-таки было — гребень, который парень ей после в руку всунул. Хоть и простой, деревянный, а — подарок! Мысль о том, что мужчина за радость лечь с женщиной готов делать ей подарки, раньше никогда в голову Аой не приходила. Но в эту ночь началась ее неофициальная карьера местной веселой девицы.
Аой минуло уже семнадцать, когда какая-то добрая душа просветила ее муженька, откуда у его хорошенькой супруги берутся все эти бесконечные наряды, гребни и деньги на побрякушки, появлению коих он немало дивился. Однако, к изумлению ее, старику было совершенно наплевать. Только махнул рукой да сказал:
— Ну, тут уж ничего не поделаешь…
Когда же Аой двадцать три сравнялось — все, помер наконец муженек, отмучилась она. Стала сама себе хозяйка — и с землей недурно управлялась, и попутно еще зарабатывала, ублажая односельчан или случайно забредших в селение путников. Пытались молодой вдовице другого мужа подыскать — она на дыбы встала, отстояла свою свободу и продолжала подрабатывать, чужих мужей втайне развлекая. А как в здешних местах бандиты силу набирать стали — ну, наступили для Аой золотые деньки. Вольные молодцы — парни щедрые, за любовь большие деньги готовы платить. Уж до того дела ее распрекрасно пошли, что и на поле работать не надо стало. Еду ведь и купить можно!
Одно только не нравилось Аой в бандитском лагере — всякий раз сначала с самим господином Куэмоном ложиться приходилось, а потом уж парней его принимать. Нет, вообще-то больше чем на несколько минут предводителя бандитов не хватало — стоило Аой раз-другой застонать, якобы от наслаждения великого, тут ему конец и приходил! (Странно — такой сильный, крепкий, а как до этого дела доходит, так поди ж ты!) Нет, насчет ублаготворения господина Куэмона Аой особо грустных чувств не испытывала. Возмущало другое — этот мерзавец не желал ей платить! Так и заявлял — это, мол, она вроде как налог платит на право заниматься своим ремеслом с ребятами из его шайки!
Аой выпрямилась. Поизящнее перевязала красный пояс на своем кимоно. А потом засунула старую одежку в корзину, прикрыла тканью, изобразила на лице прельстительную улыбку и скорым шагом прошла оставшиеся несколько сот метров до маленькой лощины, где разбили лагерь вольные молодцы знаменитого господина Куэмона.
Предводитель разбойников, протирая глаза, вышел из шалаша, служившего ему и домом, и военным штабом. По обычаю одетый лишь в набедренную повязку, он широко ухмылялся и почесывал солидное брюхо. Вечно ходил господин Куэмон полуголым, очень уж гордился шикарной своей татуировкой — огромным ярко-голубым китайским драконом, наколотым на плечах и спине. Татуировка — самое что ни на есть замечательное украшение для тела бандитского, кто ж этого не знает! А рост у господина Куэмона высокий, мускулы сильные, так и перекатываются под кожей, и по лагерю он расхаживает неторопливо, чуть вразвалочку, пригнувшись вперед, точно носильщик паланкина под тяжкой ношей.
Привычка — вторая натура! Мало кто знает, но отец господина Куэмона именно носильщиком паланкина и был, да и сын его в первые двадцать два года жизни своей тем же ремеслом занимался. В буквальном смысле по пятам батюшки следовал — тот за передний шест паланкина держался, а Куэмон — за задний.
В паланкинах часто переносили всякие товары, а еще чаще — людей. Носильщиков — всегда двое. Каждый взваливает на плечо свой конец длинного тяжелого шеста. А посредине шеста маленькая платформа на крепких веревках подвешена. Заплати малость, садись на платформу эту — и сиди себе, наслаждайся, покуда носильщики бредут своей знаменитой разлапистой походкой, везут пассажира, куда ему надо. Вроде и не торопятся, а скорость отличную развивают! В здешних краях горных, где всякая дорога приличная едва не чудом кажется, в паланкине передвигаться — самое милое дело. И удобнее, чем в коляске, и уж всяко дешевле, чем на лошади.
Ну вот… Коли жизнь нормально шла б своим чередом, так бы Куэмону носильщиком до самой смерти и оставаться. Но когда ж это в Японии жизнь нормальным чередом шла? Сначала триста лет князья, как звери, резались, в глотку друг другу вцеплялись. Только война приутихла — славный и могущественный военачальник Ода Нобунага за объединение страны взялся, едва в этом не преуспев. Не успели прикончить Оду — так один из его генералов, человек-легенда по имени Хидэёси, собрался с духом и, действуя когда силой, а когда и дипломатией, Японию таки объединил. А самое поразительное — все знали: родом тот Хидэёси из самых что ни на есть простых крестьян! Вот уж урок, который Куэмон на всю жизнь запомнил: там, где опускают руки благороднорожденные князья, вполне может добиться успеха умный и смелый крестьянин.
Куэмон полагал, что и его боги ни умом, ни отвагой не обделили. Сражался он отменно, люди за ним шли, точно завороженные. Плюнул он на ремесло носильщика, подался сначала в наемники, а после и в вольные молодцы. И надо заметить, ни разу о сделанном выборе не пожалел. Вскорости был у него под началом целый отряд смелых парней, а уж жилось ему, верно, в тысячу раз лучше, чем самому что ни на есть преуспевающему носильщику паланкинов!
Помер великий Хидэёси. С тех пор власть в стране стал медленно, но верно прибирать к рукам хваткий, дальновидный Токугава Иэясу, вдове же и наследнику Хидэёси только и оставалось, что прятаться за толстыми стенами Осакского замка. И полагал Куэмон: как только сумеет добраться Иэясу до сына Хидэёси, убьет его. И правильно сделает. Куэмон и сам бы так поступил.
Но как ни хорошо понимал Куэмон образ мыслей и действий Иэясу, осознавал и другое: они с новым правителем земли Ямато — совсем из разного теста люди. Иэясу — не крестьянин, а аристократ, притом весьма высокородный. На словах-то он воинской простотой и суровостью восхищается, а на деле, слыхивал Куэмон, выкапывает где-то документы, из коих следует, что связан род Иэясу с первым из родов Японии — самими Фудзивара! Это-то и убедило неглупого Куэмона окончательно: дни крестьян, выбивающихся в князья да генералы, сочтены. Как пришло это времечко ненадолго, так и уйдет, стоит только Токугаве по-настоящему к власти прийти. Ведь не зря он набивается в родню к Фудзивара: представители рода этого издавна имеют законное право сёгунами японскими становиться. Вот Иэясу, значит, по-тихому и подкатывается, старается — явно нацеливается сам древний титул сёгуна принять. А Хидэёси низкорожденному не видать было звания сёгуна, как своих ушей, — хоть и был полноправным властителем страны, хочешь не хочешь, а удовлетворился куда менее значимым титулом тайке.
Ну да плевать на то Куэмону. Главное — его парни его не как-нибудь, а господином величают. Его такое звание очень даже устраивает. Предводитель шайки знаменитой — он и мечтать о таком положении не смел, когда вместе с отцом паланкины таскал.
— Эй, кто-то идет!
Звонкий голос Хачиро разорвал мирную тишину лагеря, все головы резко повернулись в одну сторону, все бандиты напряглись, дожидаясь, когда Хачиро сможет разглядеть пришельца. Вообще от мальчишки в шайке толку немного было, и недавняя его трусость во время встречи с самураем, зарубившим двоих ребят Куэмона, — лучшее тому подтверждение. Но по мелочи паренька использовать вполне можно: на стреме постоять, на разведку сходить, приказ либо послание, куда следует, передать, лагерь посторожить…
Проклятый самурай! Выскользнул, сволочь хитрая, из ловушки Куэмона! Но ничего, еще не вечер. Предводитель бандитов горных — человек терпеливый, он подождет, а рано или поздно представится другая возможность с гадом разобраться.
— Это Аой наша!
Куэмон улыбнулся. А, потаскушка местная! Хорошенькая, стерва. Сначала Куэмон ее силком с собой спать заставлял, а платить и не думал, но теперь все изменилось. Красотка от него без ума, занимается с ним любовью с превеликим удовольствием, слепому ясно. Он выпятил грудь, просиял и с радостной улыбкой стал ждать, когда же Аой доберется наконец до лагеря.