Глава 94
Весна шла вместе с ним, продвигаясь на север с солнцем, с леденящим ветром, с первым таяньем рыхло оседающих сугробов. И уже по птичьему граю, по дерзкой молодой синеве небес, по напряженно зеленой коре осин и красноте тальника, готового лопнуть почками, по тому, как тяжело, крупными влажными комьями взлетает из-под копыт истолоченный снег, чуялось – весна! И в сердце была весна – нетерпеливая радость и щедрая юная нежность ко всему окрест.
Семен нарочно взял путь через Лопасню, минуя коломенскую дорогу. Хотел подъехать с Замоскворечья и – прежде дома – преклонить колени пред гробом дедушки Данилы. Пусть святой опекает и бережет новорожденного правнука своего!
Семен оставил назади обозы, только ларец с подарком везет с собой; и все как прежде: и ширь заречных лугов, по белизне уже тронутых кое-где сизыми пятнами талой воды, и далекий Кремник, и вон там первые торопливые глядельщики на дороге (он почти обогнал княжого гонца). Мельтешат серые, красные и желтые нагольные овчинные зипуны простонародья, а среди них пятнами голубого, рудо-желтого, зеленого и медового цветов крытые сукном шубы и шубейки, вотолы, охабни и ферязи посадского люда и торговых гостей. И уже первый далекий хрустальный звон, продрожав в весеннем воздухе, долетел, отозвался в сердце высокою радостной болью – колокол родины!
В Даниловом засуетились иноки, выбежали во двор. Кто-то пытался подставить плечо князю. Семен сам свалился с седла, прошел, разминая ноги. Могилу дедушки указали ему с некоторым трудом. Князь опустился на колени. Кмети, осерьезнев, поснимали шапки, монахи, выстроясь, запели канон. Получилось торжественно, не так, как хотелось Семену, и все-таки хорошо. Он трижды поклонился могиле, поцеловал крест, поднялся с колен. По-за крестами, по-за огорожей густела толпа. Поняли, замерли, не подступая ближе.
Семен вдел ногу в стремя, поднялся в седло. Часто и стройно били колокола на Москве, гомонили, улыбаясь, заглядывая в лицо, румяные москвичи. Он шагом доехал до Кремника, поднялся в гору, к воротам.
Мария встречала на сенях, замотанная по-бабьи в пуховый плат, похорошевшая, помолодевшая. Подала хлеб-соль и после – теплый шевелящийся сверток, откуда тоненько урчало: «У-а! У-а!» И Семен стоял с хлебом в руках, радостный, и глядел, не зная, куда положить хлеб, несколько мгновений, пока подоспела сенная боярыня, освободив руки князя. Тогда бережно принял сына, прижал к себе. Даже не поглядел сразу; держал, ощущая сквозь все пелены тепло детского крохотного тельца. А маленький Данилка вертел головкою, тянул, раскрывая, ротик с большой верхней губой, верно, просил материнскую грудь и не понимал, где она и почему ему не дают есть. А когда Семен поднес его ближе к лицу, начал забавно чмокать…
– Я тебе подарок привез, – негромко вымолвил он, – от ханши!
Мария подошла ближе, принимая малыша на руки, и на мгновение молча прижалась к нему плечом.
Сразу по приезде навалились дела. Кроме многоразличных домашних – проверить, как сдали рождественский корм, подписать грамоты купцам, разрешить четыре возникших в его отсутствие местнических спора и прочая, и прочая, – восстали дела зарубежные. Ольгерд, похоже, затеивал языческий «крестовый поход» против православной веры.
После Иоанна с Антонием последовала третья жертва. Боярин Круглец, в крещении нареченный Евстафием, любимец Ольгерда, красавец и храбрец, отказался прилюдно на пиру есть мясо в рождественский пост. Ольгерд вскипел, юношу избивали железными палками, вывели на мороз, раздев донага, лили в уста ледяную воду. Круглец-Евстафий, как передавали, не издал даже стона. Ему раздробили кости ног, сорвали с головы волосы вместе с кожей, отрезали уши и нос. Все пытки юноша перенес с мужеством древних христиан. По приказу Ольгерда Круглеца повесили тринадцатого декабря на том же дубе, где ранее приняли мученическую кончину Иоанн и Антоний. Тело висело три дня, не тронутое стервятниками…
Подвиг юноши, кажется, сломил волю Ольгерда. Не были закрыты церкви, священник Нестор, крестивший Круглеца, остался жив. А в Константинополь, стараниями Алексия с Феогностом, уже пошло представление о канонизации новых страдальцев за веру Христову…
И все же в поступке Ольгерда было нечто гадостное. Ведь он сам был крещен! Жил с православной, очень богомольной женою, все его сыновья крещены и носят русские имена, области, которые он держит под рукою, тоже почти все населены православными. Кейстут, не изменявший языческой вере, никогда не совершал ничего подобного. Похоже, Ольгерд попросту мстил христианам за закрытие галицкой митрополии, и не слово божие, а потеря духовной власти была истинною причиною его бешенства.
Симеон, по слову Алексия, хлопотал, слал поминки в Царьград. С Кантакузиным завязывалась переписка, и уже первые образцы творений Григория Паламы, привезенные из Византии, начинали честь по монастырям и обсуждать русские книжники.
Однако дела складывались все тревожнее. У Литвы затеялась пря с Польшею, и краковский король, большими силами заняв Волынь, начал закрывать церкви и обращать тамошнее население в католичество. «И церкви святые претвори на латинское богомерзкое служение», – скорбно записывал владимирский владычный летописец. Начиналось, ползло, приближалось что-то неопределимое пока, как будто шевеление проснувшегося дракона, горячим дыханием своим опаляющего воздух над дальними лесами.
Из Орды, загоняя коней, прискакал Джанибеков гонец с диковинной вестью: Ольгерд прислал к хану брата своего Корияда с посольством и просьбами о военной помочи и обороне от великого князя владимирского.
Собралась дума. Семен глядел на этот ставший привычным круг лиц, маститых старцев и подрастающую молодежь, на братьев, уже начинавших вникать в дела господарские. Труднота была в том, что Ольгерд, по-видимому, просил рати противу поляков, дабы оборонить православную Волынь. Но после казни Круглеца и набегов на северские земли слишком неясно было, куда на деле повернет литвин татарскую конницу.
– На нас и пошлет! – вымолвил, развалясь на лавке, Андрей Кобыла. – Знаем ево не первой год!
– Погодить бы, пождать, эко тут… – тянул Иван Акинфов. – Самим бы ежели, да вкупе с Ольгердом, на Волынь! Да с татарскою конницей, тово, надежно было б!
– Ольгерд просит помочи себе на князя Семена Иваныча! – громко уточнил Феофан Бяконтов. – Сложил жалобы многие царю на великого князя, дак почто и просит рать!
Зашевелились. Это разом меняло дело. Ханская грамота была составлена так, что не враз поймешь, но гонец изустно передал главное: Ольгерд хочет силами Орды расправиться с князем московским. Сказанного изустно в думе не повестишь, но все и без слова поняли.
– Ржевы покрепити надоть! – подал голос Василий Вельяминов.
– Брянскому князю переже помочь! – в голос ему возразил Василий Петрович Хвост.
Ответ хану отсылали от имени всей думы. В грамоте после основательного перечисления всех шкод и пакостей Ольгерда – сожжение Тишинова, набеги на брянские и северские волости, давешний поход на Новгород Великий – заключалось: «Улусы твои все высек и в полон вывел, а князя великого отчину испустошил и еще хощет и нас всех вывести к себе в полон, а твой улус пуст до конца сотворити, и тако обогатев, хощет тебе противен быти».
В этой грамоте все до слова было правдою. Впрочем, Семен рассчитывал более всего на недавнюю свою гостьбу. Ольгерду явно, при всем коварстве его, недоставало еще вежества и дальновидности.
С татарским гонцом были посланы к хану Князевы киличеи: Федор Шубачеев, Аминь и Федор Глебович. Они будут мчаться, меняя коней, пока не достигнут Сарая и не положат в руки Джанибека первую дружескую просьбу Семенову… И что теперь порешит Джанибек?
Вечером, усталый, он сидел за налоем, разбирая накопившиеся грамоты и следя, как Маша, выпростав в разрез рубахи полную грудь, кормит малыша. От жены пахло молоком. Он испытывал необычайную нежность, заранее представляя, как она, тяжелая, станет засыпать у него на руке, а он – следить ее спокойное дыхание, чувствуя набухшую полноту грудей. Счастье было столь полным, что неможно было даже и говорить о нем.
Да, он был счастлив! Впервые счастлив и даже побаивался счастья своего в пору, когда кругом, казалось, зачинался незримый пожар и земля ждала от него мужества и твердости.
Сейчас Маша докормит малыша, покажет отцу – уже успокоенного, с сомкнутыми белесыми ресничками, тихо чмокающего спросонь, – и девка унесет его в соседнюю горенку, отгороженную от изложни княжеской не дверью, а занавесой, чтобы Маша могла, пробежав босиком по ордынскому толстому ковру, подкормить малыша, помочь девке, ежели что надо.
Остается еще одна грамота, от Василия Калики, прибывшая всего час назад и отложенная князем. В Новом Городе вновь какая-нибудь суета, в коей не разобраться без князева слова! Он, вздыхая, взламывает восковые печати и – забывает про все. Маша неслышно подходит к налою.
– Ты что-то гневен?
– Чти! – кратко и грозно отвечает он. Маша, хмуря лобик, водит глазами по строкам:
«Магнушь, король свейскый, присла ко владыце Василью и ко всем новогородчем послы свое черньци, глаголя: пришлите на съезд свои философы, а я свои, да проговорят про веру, а да увемы, чья будет вера лучши. И оже будеть ваша вера лучше, и яз в вашу веру иду, а будеть наша вера лучше, то вы станете в нашу веру, и будем вси за один. Аще ли не поидете в мою веру или в одиначество, хощу идти на вас и со всею силою моею…»
– Погоди, это война? – спрашивает она тревожно, запахивая грудь.
– Это не все, чти дальше! – отвечает он.
«И яз, владыка Василей, отвеща королю: еже хощеши уведати, которая вера лучше, наша или ваша, пошлите в Царьград к патриарху, зане же мы прияли от грек православную веру, а с тобою не спираемся про веру, а которая обида будеть межи нас, а мы к тобе отошлем на съезд…» – шепотом читает Мария.
– Дак сей богослов с ратью уже стоит в Березовом Острове! – срываясь, кричит Семен. – И уже почал насильно крестить ижору и вожан! И подошел с полками к Ореховцу! Сговорились они, что ли, с папой своим?!
Семен уже стоит, уже меряет изложню яростными шагами.
– Пошлешь рать? – спрашивает она, выпрямившись и острожев, и ждет, что же решит ее муж, воин и князь.
– А в Ореховце сидят Наримонтовы наместники! – кричит он, ударяя кулаком по налою. – Опять Литва! Для кого я пошлю рать на свеев?!
Собрать думу! Сейчас! Нет, обождать до утра. Да и часом не решить: гонец и то несколько дней скачет из Новгорода… И потом – почему нету просьбы о помочи?! Что ся творит в Нове Городе Великом? Быть может, сами решили переменить веру?! Нет, нет, этого, конечно же, нет!
Но постой! Византия… Царьград, уния с Римом, едва не состоявшая; краковский король, обращающий в католичество Волынь, Орден, усиливший свои набеги, и глупость Ольгерда, и теперь свеи с Магнушем, затеявшие наконец пресловутый крестовый поход, деньги на который собирали еще когда Магнуш был дитятею… И все враз, и все вдруг, длинным полумесяцем, в середине, в сердце которого стоит одна лишь Владимирская Русь! Прости, Алексий, и ты, Феогност, прости! Я был слаб, я мыслил только о себе, но теперь я вижу, я понял! Нет, это не мара, не вымыслы книжников, это крестовый поход католического Запада на Русь!
Ну что ж, король Магнуш! На этой земле ты встретишь владимирские полки и татарскую конницу, или я больше не князь русской земли!
Маша ловит его за плечи, успокаивает, ведет в постелю, хочет принять в себя его неистраченный гнев.
– Все будет хорошо! А ныне – усни, Семен! Утихни, усни до утра! Утром соберешь думу, утро вечера мудренее!
– Надо послать в Ростов, пусть выступают с ратью! – бормочет он, сдаваясь.
– Ложись, ладо! – нежно просит Мария. – Пошлешь из утра!
Новогородское посольство с просьбою о помочи во главе со степенным посадником Федором Даниловичем явилось к великому князю через четыре дня. На Москве к тому времени уже вовсю шли военные сборы.