Глава шестая
Поворот
1
Они собрались в половине второго пополудни в Малахитовом зале Зимнего дворца.
Сторонний наблюдатель мог бы определить еще до начала заседания, что большинство государственных мужей принадлежало к либеральному крылу.
В окружении сановников восстоял председатель Государственного совета великий князь Константин Николаевич в пышном генерал-адмиральском мундире, столь контрастирующем с его добродушным полным лицом в густых бакенбардах, с его демократическим пенсне на шнурочке. Рядом находился ближайший сподвижник великого князя, занимавший без малого тридцать лет пост военного министра, блестящий реформатор армии граф Дмитрий Алексеевич Милютин, совершенно седой, большелобый, с умными грустными глазами, в скромной генеральской тужурке с единственным шейным Георгием 2-й степени. Тут же не случайно оказался председатель Комитета министров граф Петр Александрович Валуев, ловкий либерал, бывший некогда «пером оппозиции». Министр финансов Александр Аггеевич Абаза, стареющий красавец и бонвиван, в бакенбардах а-ля Александр II тихо разговаривал с министром юстиции Набоковым, полулибералом, хотя и не терпевшим Лорис-Меликова, но чисто эстетически – из-за его армянского носа и пронзительного голоса. Другую пару составляли государственный контролер Сольский и государственный секретарь Перетц.
Здесь присутствовало едва ли не все лучшее, что могла дать либеральная Россия, – ветераны реформ покойного государя, видевшие залог ее благоденствия в постепенном, терпеливом преобразовании империи. И можно сказать, что душой этого движения являлся великий князь Константин Николаевич.
Он был воспитанником знаменитого полярного исследователя Федора Петровича Литке, привившего великому князю любовь к морскому делу вместе с флотским кодексом чести, и ревностным почитателем своего старшего друга – поэта Василия Андреевича Жуковского, приучавшего его к мысли жить для Отечества. Константин Николаевич стал одним из главных поборников великой реформы 19 февраля, преобразователем Российского флота и даже издателем посмертных сочинений Гоголя, которые вырвал из рук цензоров. Он ободрял и помогал всем, кто шел против течения, кто желал эволюционного преобразования России. Когда в 1855 году, в бытность курляндским губернатором, Валуев прислал ему дерзкую записку «Дума русского», где говорилось, что у нас «сверху блеск, снизу гниль; в творениях нашего официального многословия нет места для истины; самый закон заклеймен неискренностью», Константин Николаевич приказом по вверенному ему морскому министерству рекомендовал записку как «замечательную». Великий князь горячо поддержал военные реформы Милютина и непосредственно помог ему провести закон от 17 апреля 1863 года об отмене жестоких и унизительных наказаний шпицрутенами, плетьми, клеймением. Он начертал себе программу и следовал ей: «Первая наша обязанность должна состоять в том, чтобы отбросить всякое личное славолюбие. Наша жизнь должна пройти в скромном, неблестящем труде. Не в подвигах, но в работе для будущего».
В стороне образовали отдельную группу восьмидесятишестилетний граф Сергей Григорьевич Строганов, главный воспитатель великих князей Николая, Владимира, Алексея Александровичей и нынешнего государя, баснословный богач, лысый и глухой, в расшитом золотом мундире члена Государственного совета, а также министр почт и телеграфов Лев Саввич Маков и министр путей сообщения адмирал Константин Николаевич Посьет.
По залу сновал граф Лорис-Меликов, подходя то к одному, то к другому вельможе, хватал их за пуговицы и громко говорил:
– Послюшай, дюша мой! – Он «тыкал» всем, кого считал хорошим знакомым. – Я дважды просил его величество подумать о моем преемнике. Ведь на престол взошел, дюша мой, государь энергический, свежий, молодой! А кроме того, я не оберег покойного императора! На это император изволил ответить: «А другой разве бы предотвратил это несчастье? Оставьте же это и займитесь докладами».
Отдельно от всех прислонился к изумрудной колонне обер-прокурор Священного Синода Константин Петрович Победоносцев. Он был смертельно бледен, словно человек, готовый потерять сознание. Горящими рысьими глазами сквозь стекла очков Победоносцев с ненавистью глядел на Лорис-Меликова.
Накануне Константин Петрович послал императору длинное письмо. «Час страшный, и время не терпит, – писал Победоносцев. – Или теперь спасать Россию и себя, или никогда! Если будут Вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению, – о, ради Бога, не верьте, Ваше величество, не слушайте. Это будет гибель России и Ваша, это ясно для меня как день. Безумные злодеи, погубившие родителя Вашего, не удовлетворятся никакой уступкой и только рассвирепеют. Их можно унять, злое семя можно вырвать только борьбой с ним на живот и на смерть, железом и кровью…»
Тонкие губы его шептали:
– Вокруг трона дряблые евнухи… Лорис-Меликов – фокусник… Он может вести двойную игру…
Будущее России решалось в этот день, ибо только от воли одного человека (как было на Руси спокон веку и, пожалуй, пребудет до конца дней) зависело, куда она пойдет.
Ближе к двум часам появились великие князья – Михаил Николаевич, великан с седеющей бородой и красно-сизым носом, генерал-фельдмаршал, наместник на Кавказе, и брат государя Владимир Александрович, а также принц Ольденбургский, член Государственного совета и сенатор. Не мог прибыть из-за болезни лишь великий князь Николай Николаевич.
Ровно в два из Белой гостиной вышел Александр III.
Немного стесняясь своей новой роли, он остановился у дверей и сказал:
– Господа! Прошу в залу…
Александр Александрович был под сильным впечатлением письма Победоносцева, отдельные фразы которого жгли мозг: «Изменников надо прогнать»; «Вы стали на великую высоту»; «Злое семя можно вырвать только борьбой с ним на живот и на смерть»…
Приветливо здороваясь, пожимая руку, государь пристально вглядывался сверху вниз в глаза каждому, словно силился прочесть в них что-то.
В зале стоял большой продолговатый стол, накрытый малиновым сукном; посредине – бутылки с сельтерской; вокруг стола было расставлено двадцать пять кресел. Перед каждым на столе – бумага и карандаш. Посреди стола, спиною к окнам, обращенным на Неву, сел молодой государь, напротив него – министр внутренних дел и диктатор Лорис-Меликов. Лишь одно кресло пустовало.
Александр III вспомнил, как, еще будучи наследником, писал Лорис-Меликову: «Если Николай Николаевич не был бы просто глуп, я бы прямо назвал его подлецом…» Хотя великий князь пользовался любовью среди войск и был возведен за Русско-турецкую войну в звание генерал-фельдмаршала, молодой император считал, что в роли главнокомандующего он проявил себя из рук вон плохо. После третьего неудачного штурма Плевны не более и не менее как предложил на военном совете отвести войска к Дунаю и возобновить кампанию лишь весной следующего года. Слава Богу, батюшка не внял его советам и вызвал генерала Тотлебена, истинного покорителя Плевны, за которую Николай Николаевич почему-то получил Георгия 1-й степени. Нет, военный авторитет дяди Низи раздут. А что он позволяет себе в личной жизни! Сперва жуировал и менял наложниц. А потом при живой жене завел эту танцовщицу Числову…
«Нечистоплотен и глуп», – сказал себе государь.
Еще раз поглядев на пустое кресло с малиновой обивкой, Александр III, уминая в тесном стуле с подлокотниками свое грузное огромное тело, не без некоторого смущения произнес:
– Господа! Я собрал вас сегодня, несмотря на переживаемое нами крайне тягостное время, для обсуждения вопроса в высшей степени важного. Граф Лорис-Меликов докладывал покойному государю о необходимости созвать представителей от земств и городов. Мысль эта в общих чертах была одобрена моим покойным отцом. Он сделал, однако, некоторые заметки, которые нам теперь предстоит обсудить. Но прошу вас быть вполне откровенными и выражать ваше мнение относительно всего дела, нисколько не стесняясь. Вопрос не следует считать предрешенным, так как батюшка прежде окончательного утверждения проекта желал созвать для его рассмотрения Совет министров…
Затем государь предложил Лорис-Меликову прочесть его записку. Она была составлена еще до катастрофы 1 марта, и в начале ее отмечались успехи, достигнутые благодаря примирительной политике. Здесь царь остановил его:
– Кажется, мы заблуждались. – Он встретил горящий из глубоких глазниц взгляд Победоносцева, сидевшего по левую руку от Лорис-Меликова, и густо покраснел.
Граф Михаил Тариэлович продолжил чтение. В записке говорилось о многочисленных беспорядках в местном управлении и необходимости переустройства его на лучших основаниях. Для этого, по мнению министра внутренних дел, необходимо было составить весьма важные законодательные проекты при участии людей, практически знающих условия губернской и уездной жизни. Поэтому Лорис-Меликов испрашивал соизволения в Бозе почившего императора на учреждение особой редакционной комиссии, в которой помимо должностных лиц участвовали бы и представители земства и городов. Комиссия после первоначального обсуждения должна быть затем преобразована в общее собрание под председательством лица, назначенного государем императором.
– Предложенные меры, – закончил Лорис-Меликов, – были одобрены покойным государем и утверждены ныне царствующим императором…
– Господа! – явно волнуясь, сказал Александр III. – Я еще раз прошу, ввиду крайней важности предлагаемой меры и тех последствий, к которым она может привести, высказаться совершенно откровенно. Вы не должны стесняться ни одобрением покойного государя, ни моему к ним отношению… Сергей Григорьевич, – обратился он к Строганову, – что думаете вы?..
Родившийся в царствование Екатерины Великой, сын знаменитого красавца барона Строганова, воспетого Байроном и убедившего Геккернов стреляться с Пушкиным, выдающийся археолог и бессердечный эгоист, граф Сергей Григорьевич с презрением поглядел на либералов. Ему ли, знававшему таких деятелей, как Державин, Кутузов и Аракчеев, соратник старовера Шишкова, слушать эту лукавую армянскую лису! Настал, наконец, черед разделаться с иллюзиями, которыми тешил себя покойный государь.
Строганов оперся на костыль узловатыми руками и заговорил:
– Ваше величество! Предполагаемая вами мера, по моему мнению, не только не своевременна при нынешних обстоятельствах, но просто вредна! – Он возвысил старческий альт. – Она вредна потому, что с принятием ее власть перейдет из рук самодержавного монарха, который теперь для России безусловно необходим, в руки разных шалопаев, думающих не о пользе общей, а только о своей личной выгоде. В последнее время и без предполагаемой новой меры власть значительно ослабла. В журналах пишут бог знает что и проповедуют всевозможные доктрины. Дошло до того, что, как я слышал, сам министр внутренних дел признал необходимым призвать к себе этих щелкоперов-журналистов, чтобы потребовать от них некоторой умеренности. Не так ли, Михаил Тариэлович?
– Ваше величество! – возразил Лорис-Меликов. – Граф Сергей Григорьевич не совсем прав. Я не видел редакторов повременных изданий с осени. Но с разрешения вашего я действительно объявил им через начальника Главного управления, а не сам, что если в каком-нибудь периодическом издании будет напечатана статья о необходимости конституции, то такое издание будет мною немедленно прекращено! В силу особого полномочия, дарованного мне вашим величеством. Угроза эта, кажется, подействовала…
– И слава Богу! – воскликнул Строганов. – Но, государь, подобная мера не будет уже возможна, если вы вступите на путь, вам предлагаемый. – Он приподнялся из кресел немощным телом и неожиданным басом прогудел: – Путь этот ведет прямо к конституции, которой я не желаю ни для вас, ни для России!
Александр Александрович мрачно отозвался:
– Я тоже опасаюсь, что это – первый шаг к конституции… – Он грузно, так что жалобно запищало кресло, повернулся влево, где сидел председатель Комитета министров Валуев: – Граф Петр Александрович! Вы, как председатель комиссии, которая рассматривала проект, вероятно, пожелаете высказать ваш взгляд…
– Ваше императорское величество! – с легкой гнусавостью начал Валуев. – Не могу разделять тех опасений, которые только что были высказаны глубокоуважаемым графом Сергеем Григорьевичем. – Легкий поклон в сторону Строганова. – Предполагаемая мера очень далека от конституции. Она имеет целью лишь справляться с мнением и взглядами людей, знающих более, чем мы, живущие в Петербурге, истинные потребности страны и ее населения. В пределах необъятной империи, под скипетром, вам Богом врученным, обитают многие племена, из которых каждое имеет неоспоримое право на то, чтобы верховной власти вашего величества были известны его нужды…
Валуев сделал паузу, дабы каждый из собравшихся мог оценить цветы его красноречия.
– Вам, государь, – продолжал председатель Комитета министров, – небезызвестно, что я – давнишний автор, могу сказать, ветеран рассматриваемого предложения. Оно сделано было мной, в несколько иной форме, во время Польского восстания, в 1863 году, и имело целью между прочим привлечь на сторону правительства всех благомыслящих людей. Родитель вашего величества изволил принять мое предложение милостиво, однако не признал своевременным дать ему тогда ход. Затем я возобновил свое ходатайство в 1866 году. Но и на этот раз в Бозе почивший государь не соизволил дать разрешение на осуществление предложенной мной меры. Наконец, в прошлом году я дозволил себе вновь представить покойному государю записку по настоящему предмету. Участь ее вашему величеству известна. Признано было опять-таки несвоевременным издать к юбилейному торжеству 19 февраля 1880 года какое-либо законоположение о призыве представителей земства…
Граф Валуев композиционно построил свою речь как хорошую шахматную партию в музыкальном ключе Филидора, тонко чувствующего, где дебют с его быстрым развитием легких фигур переходит в миттельшпиль, когда необходимо вводить в бой тяжелые фигуры, и в какой момент наступает эндшпиль, в котором все решается порой тихим и незаметным движением пешки.
– Цицерон, – шепнул Абаза Набокову, который недолюбливал Валуева, этого политика минуты, за его непостоянство во взглядах.
– Аполлон! – в рифму отозвался министр юстиции и скороговоркой произнес известную эпиграмму на Валуева поэта Майкова, тоже Аполлона:
Мысли – тени ни малейшей,
Но как важен, светел он!
Это пошлости полнейшей
Министерский Аполлон!
– Ваше величество могли убедиться в том, что я постоянно держался одного и того же взгляда на настоящий вопрос, – с вкрадчивой гнусавинкой меж тем говорил Валуев. – Я не изменю своих убеждений и теперь, напротив, я нахожу, что при настоящих обстоятельствах предлагаемая нами мера оказывается в особенности правильной и необходимой. Граф Сергей Григорьевич совершенно прав! Теперь в газетах пишут бог знает что. Подобные злоупотребления печатным словом могут иметь гибельные для государства последствия. Поэтому необходимо озаботиться, чтобы журналистам, этим самозваным представителям общественного мнения, был создан противовес – в лице настоящих, законных представителей общества, которое, вне всякого сомнения, и мыслит, и чувствует иначе, нежели авторы статеек…
О, если бы граф Петр Александрович мог говорить и говорить – горячо, искренне, заинтересованно – в чаемом русском парламенте, в Думе, обличая реакцию и утверждая ростки свободомыслия! Разумеется, в границах законопослушания. Слова бы его падали на благодатную почву гласности и инакомыслия. Но здесь…
Валуев еще раз оглядел собравшихся и горько сказал себе: «С кем имел я и имею дело? Как одинок я был все это время! Кроме иностранцев, никто меня не понял и не оценил. Или я не русский, или странно понизили у нас уровень русской мысли и русского чувства записные представители России. Если нельзя быть русским без брани, насилия, несправедливости, лицемерия, без захвата чужих храмов, оскорбления чужих преданий, лести к одному, зависти и ненависти ко многим – я охотно отказываюсь быть русским. И я не верю в будущность такой России!..»
– Вот, ваше императорское величество, – заключил он, – соображения и убеждения мои по существу дела. Ваше величество, будучи в средоточии сути и обстоятельств, без сомнения, будете наилучшим судьей того, следует и возможно ли в настоящую именно минуту предпринимать предлагаемую нами важную государственную меру. Разрешение этого вопроса должно зависеть исключительно от державной воли вашего величества…
Император, не поднимая глаз, обратился к великим князьям, но они пожелали высказать свое мнение после других, когда вопрос более выяснится.
Тогда слова попросил военный министр Милютин.
– Предлагаемая вашему величеству мера, по моему мнению, совершенно необходима, – тихо, но твердо сказал он. – И необходима именно теперь. В начале каждого царствования новый монарх для пользы дела должен заявить народу свои намерения и виды относительно будущего. По части внешней политики взгляды вашего величества нашли себе прекрасное выражение в циркулярной депеше министра иностранных дел. Как видно из известий, приходящих со всех концов Европы, депеша эта произвела всюду наилучшее впечатление. Но она касается собственно международных отношений. Из нее не видно, какой внутренней политики будет держаться император Александр Третий. Между тем вопрос этот, естественно, озабочивает всю Россию. Безотлагательное разрешение его представляется мне в высшей степени настоятельным…
Он оглядел собравшихся своими грустными, умными глазами, встречая по большей части сочувственные взгляды, и продолжал:
– Покойный государь по вступлении на престол предпринял целый ряд великих дел. Начатые им преобразования должны были обновить весь строй нашего отечества. К несчастью, выстрел Каракозова остановил исполнение многих благих начертаний великодушного монарха. Кроме святого дела освобождения крестьян, которому покойный государь был предан всей душой, все остальные преобразования исполнялись вяло, с недоверием к пользе их, причем нередко принимались даже меры, несогласные с основной мыслью изданных новых законов. Понятно, что при таком образе действий нельзя было ожидать добрых плодов даже от наилучших предначертаний. В России все затормозилось, почти замерзло, повсюду стало развиваться глухое неудовольствие.
Милютин и Победоносцев столкнулись взорами, эта бессловесная дуэль длилась полминуты. Не отводя от обер-прокурора Священного Синода глаз, военный министр убежденно проговорил:
– Только в самое последнее время общество ожило. Всем стало легче дышать. Действия правительства стали напоминать первые, лучшие годы минувшего царствования. Перед самой кончиной императора Александра Николаевича возникли предложения, рассматриваемые нами теперь. Слух о них проник в общество, и все благомыслящие люди им от души сочувствуют. Весть о новых мерах просочилась и за границу…
Александр III резко повернулся вправо, перебив старого генерала:
– Да, но император Вильгельм, до которого дошел слух, будто бы батюшка хочет дать России конституцию, умолял его в собственноручном письме не делать этого. На случай же, ежели бы дело зашло так далеко, что нельзя отступить и обойтись вовсе без народного представительства, император германский советовал устроить его как можно скромнее, дав представительству поменьше влияния и сохранив власть за правительством.
– Ваше величество! – воскликнул Милютин. – Не о конституции идет у нас теперь речь. Нет ее и тени. Предлагается только устроить то, что было и прежде. Когда рассматривались проекты крестьянских положений и других важнейших законов, всякий раз, с соизволения покойного государя, приглашаемы были для их предварительного обсуждения люди практические, которые знают жизнь не с канцелярской или бюрократической точки зрения. Теперь предстоят важные законодательные труды. Естественно, что для успеха дела необходимо рассмотреть их всесторонне. Поэтому, ваше величество, я позволю себе горячо поддержать предложение графа Лорис-Меликова.
Государь глядел на Милютина непонимающими глазами и, когда слова попросил Маков, снова оживился, но ненадолго. Слишком уж перебрал Лев Саввич по части верноподданничества или, лучше сказать, угодливости.
– Ваше величество! – страстно говорил Маков. – Сколько я мог понять из записки, прочитанной министром внутренних дел, основная его мысль – ограничение самодержавия. Доложу откровенно, что я с моей стороны, всеми силами души и моего разумения решительно отвергаю эту мысль. Осуществление ее привело бы Россию к погибели. Таков мой взгляд на этот вопрос вообще. Но кроме того, по долгу совести я считаю себя обязанным высказать, что не в такие минуты, как те, которые, к несчастью, переживаем мы, возможно заниматься проектами об ослаблении власти и об изменении формы правления, благодетельной для отечества.
– Каков лакей!.. – процедил сквозь зубы Абаза сидевшему рядом Набокову.
– Ах, ваше величество! – придал голосу особую проникновенность Маков. – В смутное нынешнее время, по глубокому убеждению моему, нужно думать только о том, чтобы укрепить власть и искоренить крамолу! Воля вашего императорского величества, без сомнения, священна для каждого…
Здесь государь слегка поморщился и повел шеей, словно воротник был ему слишком тесен.
– И если вам, ваше величество, – Маков воздел руки, – благоугодно будет утвердить одобренные в Бозе почивающим императором предложения графа Лорис-Меликова, то все мы должны преклониться и все возражения наши должны смолкнуть…
Александр Аггеевич Абаза, в продолжение всей речи Макова нетерпеливо ерзавший в кресле, попросил разрешения высказаться и, несколько волнуясь, стал опровергать его возражения против ожидаемых реформ:
– Я позволю себе остановиться прежде всего на указании господина министра о невозможности принять предлагаемую меру в нынешние смутные времена. Я бы понял это возражение, если бы смута исходила из народа. Но мы видим совершенно противное. Смута производится горстью негодяев, не имеющих ничего общего с народом, исполненным любви и преданности своему государю. Против шайки злодеев, ненавидимых всем населением империи, необходимо принять самые решительные и строгие меры. Но для борьбы с ними нужны не недоверие к обществу и всему народу, не гнет населения, а совершенно иные средства. Нужно устроить сильную, деятельную и толковую полицию, не останавливаясь ни перед какими расходами. Государственное казначейство отпустит на столь важную потребность не только сотни тысяч, но миллионы, даже многие миллионы рублей!
Волнуясь, Абаза налил в стакан сельтерской воды, но выпить ее забыл.
– Наконец, я не могу не заметить, что в предложениях графа Лорис-Меликова, которые по воле покойного государя обсуждались в Особой комиссии при участии вашего величества, нет и тени того, чего опасается Маков. Если бы они клонились к ограничению самодержавия, то, конечно, никто из нас не предложил бы и не поддержал этой меры. Предполагаемые редакционные комиссии должны иметь значение учреждения только совещательного.
Слыша, как рядом тяжело дышит Победоносцев, Абаза стал говорить торопливо, словно боясь, что его оборвут:
– Без совещания с представителями общества обойтись невозможно, когда речь идет об издании важных законов. Только посредством такого совещания познаются действительные нужды страны. Трон не может опираться исключительно на миллион штыков и на армию чиновников!..
Наступил черед Лорис-Меликова. Он понимал, что все висит на волоске. Проект, фактически утвержденный покойным императором, может быть погребен, и тогда наступит совершенно иная эпоха. Он даже страшился подумать, что будет с Россией.
Граф Михаил Тариэлович начал с того, что сознает, как трудно идти навстречу пожеланиям общества в смутные времена испытаний и потрясений, и принимает всю критику.
– В этих отзывах слышится косвенный укор мне за то, что я не сумел уберечь незабвенного покойного государя и общего благодетеля. Я не буду оправдываться. Я действительно виноват, как о том докладывал вам, государь, тотчас после ужасного события первого марта. Но если я не мог уберечь покойного императора, то не по недостатку усердия. Я служил ему всеми силами, всею душою и при всем том не мог предупредить катастрофы… Несмотря на убедительную просьбу мою, вашему величеству не угодно было уволить меня…
Александр Александрович печально покачал головой:
– Нет. Я знал, что вы действительно сделали все, что могли.
Лорис-Меликов большим фуляром вытер вспотевшее лицо.
– Я полагаю, что в настоящее время в отношении к злодеям нужно принять самые энергические меры. Но вместе с тем я убежден, что относительно всего остального населения империи правительство не должно останавливаться на пути предпринятых реформ. По окончании сенаторской ревизии нам предстоит издание весьма важных законодательных мер. Необходимо, чтобы меры эти соображены были как можно более тщательнее для того, чтобы они оказались полезными в практическом применении. Затем не менее важно, чтобы на стороне правительства были все благомыслящие люди. Предлагаемая теперь мера может много этому способствовать. В настоящую минуту она вполне удовлетворит и успокоит общество. Но если мы будем медлить, то упустим время! Через три месяца нынешние, в сущности, весьма скромные предложения наши окажутся, по всей вероятности, уже запоздалыми…
Наконец очередь дошла до Победоносцева. Бледный как полотно, он не мог начать сразу и, казалось, задыхался от волнения, глотая воздух, но затем заговорил прерывающимся голосом, словно заклиная государя:
– Ваше величество! По долгу присяги и совести я обязан высказать вам все, что у меня на душе. Я нахожусь не только в смущении, но и в отчаянии. Как в прежние времена перед гибелью Польши говорили: «Finis Poloniae», так теперь едва ли не приходится сказать и нам: «Finis Russsiae». При соображении проекта, предлагаемого на утверждение ваше, сжимается сердце. В этом проекте слышится фальшь. Скажу более: он дышит фальшью…
Победоносцев как бы гипнотизировал государя, глядя на него в упор сквозь стекла очков и говоря все громче и громче:
– Нам говорят, что для лучшей разработки законодательных проектов нужно приглашать людей, знающих народную жизнь, нужно выслушивать экспертов. Против этого я ничего не сказал бы, если б хотели сделать только это. Эксперты вызывались и в прежние времена. Но не так, как предлагается теперь. Нет, в России хотят ввести конституцию! И если не сразу, то по крайней мере сделать к ней первый шаг. А что такое конституция? Ответ на этот вопрос дает нам Западная Европа. Конституции, там существующие, суть орудие всякой неправды, орудие всяких интриг. Примеров этому множество. И даже в настоящее время мы видим во Франции охватившую все государство борьбу, имеющую целью не действительное благо народа или усовершенствование законов, а изменение порядка выборов для доставления торжества честолюбцу Гамбетте, помышляющему сделаться диктатором государства. Вот к чему может вести конституция!..
– Кажется, день сменяется ночью, – по-французски сказал Набоков Абазе.
– Нам говорят, – заклинал Победоносцев, – что нужно справляться с мнением страны через посредство ее представителей. Но разве те люди, которые явятся сюда для соображения законодательных проектов, будут действительными выразителями мнения народного? Я уверяю, что нет. Они будут выражать только свое личное мнение и взгляды…
– Я думаю то же, – отозвался император. – В Дании мне не раз говорили министры, что депутаты, заседающие в палате, не могут считаться выразителями действительных народных потребностей.
– И эту фальшь по иноземному образцу, – подхватил Победоносцев, – для нас непригодную, хотят, к нашему несчастью, к нашей погибели, ввести и у нас. Россия была сильна благодаря самодержавию, благодаря неограниченному взаимному доверию и тесной связи между народом и его царем. Такая связь русского царя с народом есть неоцененное благо. Народ наш есть хранитель всех наших доблестей и добрых наших качеств. Многому у него можно научиться! Так называемые представители земства только разобщают царя с народом! Между тем правительство должно радеть о народе. Оно должно познать действительные его нужды! Должно помогать ему справляться с безысходною часто нуждой. Вот удел, к достижению которого нужно стремиться, вот истинная задача нового царствования!..
– Право, брошу все и уеду на Ривьеру, – тихо проговорил Набоков, чистя ногти батистовым платочком.
– А вместо того, – почти кричал Победоносцев, – предлагают устроить нам – что же? Говорильню вроде французских etats generaux! Мы и без того страдаем от говорилен, которые под влиянием негодных, ничего не стоящих журналов только разжигают народные страсти. Благодаря пустым болтунам что сделалось с высокими предначертаниями покойного незабвенного государя, принявшего под конец своего царствования мученический венец? К чему привела великая святая мысль освобождения крестьян? К тому, что дана им свобода, но не устроено над ними надлежащей власти, без которой не может обойтись масса темных людей. Мало того, открыты повсюду кабаки! Бедный народ, предоставленный самому себе и оставшийся без всякого о нем попечения, стал пить и лениться к работе, а потому стал несчастной жертвой целовальников, кулаков, жидов и всяких ростовщиков!..
Государь Александр Александрович согласно кивал головой.
– Затем открыты были, – торжествовал Победоносцев, – земские и городские общественные учреждения. Говорильни, в которых не занимаются действительным делом, а разглагольствуют вкривь и вкось о самых важных государственных вопросах, вовсе не подлежащих ведению говорящих. И кто же разглагольствует, кто орудует в этих говорильнях? Люди негодные, безнравственные, между которыми видное положение занимают лица, не живущие со своим семейством, предающиеся разврату, помышляющие лишь о личной выгоде, ищущие популярности и вносящие во все всякую смуту! Потом открылись новые судебные учреждения – новые говорильни, говорильни адвокатов, благодаря которым самые ужасные преступления – несомненные убийства и другие тяжкие злодейства – остаются безнаказанными! Дали, наконец, свободу печати, этой самой ужасной говорильне, которая во все концы необъятной русской земли, на тысячи и десятки тысяч верст разносит хулу и порицание на власть, посевает между людьми мирными, честными семена раздора и неудовольствия, разжигает страсти, побуждает народ к самым вопиющим беззакониям!..
Победоносцев потряс указательным перстом.
– И когда, государь, предлагают вам учредить по иноземному образцу новую, вер-хов-ну-ю, – он раздельно произнес это слово, – говорильню!.. Теперь, когда прошло лишь несколько дней после совершения самого ужасного злодеяния, никогда не бывшего на Руси! Когда по ту сторону Невы – рукой подать отсюда – лежит в Петропавловском соборе не погребенный еще прах благодушного русского царя, который среди белого дня растерзан русскими же людьми! Я не буду говорить о вине злодеев, совершивших это ужасающее, беспримерное в истории преступление! Но и все мы, от первого до последнего, должны каяться в том, что так легко смотрели на постоянно повторявшиеся покушения на жизнь нашего общего благодетеля! Мы в бездеятельности и апатии нашей не сумели сохранить праведника! На нас всех лежит клеймо несмываемого позора, павшего на русскую землю! Все мы должны каяться!
Император огромной ладонью прикрыл сразу вспухшие от слез глаза:
– Сущая правда… Все мы виноваты… Я первый обвиняю себя…
Победоносцев торжествующе оглядел собравшихся и заключил:
– В такое ужасное время, государь, надобно думать не об учреждении новой говорильни, в которой произносились бы новые растлевающие речи, а о деле. Нужно действовать!
Речь обер-прокурора Священного Синода произвела на многих, и в особенности на императора, очень сильное впечатление. Понимая это, министр финансов Абаза снова попросил слова.
– Ваше величество! – сдавленным голосом сказал он. – Константин Петрович, в сущности, выдвинул обвинительный акт против царствования того самого государя, безвременную кончину которого мы все оплакиваем. Если обер-прокурор Священного Синода прав, если взгляды его правильны, то вы должны, государь, уволить от министерских должностей всех нас, принимавших участие в преобразованиях прошлого, скажу смело – великого царствования!.. Смотреть так мрачно, как смотрит Константин Петрович, может только тот, кто сомневается в будущем России, кто не уверен в ее жизненных силах. Я, с моей стороны, решительно восстаю против таких взглядов и полагаю, что Отечество наше призвано к великому еще будущему. Если при исполнении реформ, которыми покойный император вызвал Россию к новой жизни, и возникли некоторые явления неутешительные, то они не более чем исключения, всегда и везде возможные и почти необходимые в положении, переходном от полного застоя к разумной гражданской свободе. С благими реформами минувшего царствования нельзя связывать постигшее нас несчастие – совершившееся у нас цареубийство. Злодеяние это ужасно. Но разве оно есть плод, возросший исключительно на русской почве? Разве социализм не есть в настоящее время всеобщая язва, с которой борется вся Европа? Разве не стреляли недавно в германского императора, не покушались убить короля итальянского и других государей? Разве на днях не было сделано в Лондоне покушение взорвать на воздух помещение лорда-мэра?..
После Абазы в пользу реформ высказались государственный контролер Сельский, управляющий Министерством народного просвещения Сабуров, Набоков, князь Ливен и, конечно, великий князь Константин Николаевич. Против был только министр путей сообщения Посьет. Председатель департамента законов князь Урусов предложил:
– Не лучше ли было обсудить проект сначала не в Комитете министров, а в составе небольшой комиссии? Из лиц, назначенных вашим величеством?..
Было заметно, что молодой император, не привыкший к долгим словопрениям, очень устал. Он ворочался в тесном кресле и несколько раз прикрывал ладонью рот, чтобы скрыть зевоту. Сейчас он охотно отозвался:
– Я не встречаю к тому препятствий. Цель моя заключается лишь в том, чтобы столь важный вопрос не был разрешен поверхностно. Надобно все обсудить как можно основательнее и всесторонне. Граф, – обратился он к Строганову, – не примете ли вы на себя председательство в комиссии?
Польщенный старец прошамкал:
– Я всегда и во всем готов служить вашему величеству. Но позвольте заметить, что восьмидесяти шести лет от роду нельзя быть председателем.
– Так не согласитесь ли по крайней мере быть членом комиссии?
– Охотно, государь.
– Благодарю вас. Я очень бы желал, чтобы вы, с вашим опытом, участвовали в этом деле.
Граф Строганов, очень довольный, молча поклонился.
– Тогда… – Император сделал паузу, оглядывая сидящих. – Тогда я попросил бы председательствовать великого князя Владимира Александровича. – Он встретился взглядом с братом, тот кивнул головой. Александр Александрович с облегчением поднялся: – Мы можем окончить заседание. Спасибо вам, господа… Только напоследок одна просьба. Я убедительно прошу господ министров не входить ко мне с докладами и не испрашивать высочайших повелений по поводу ничтожных и мелочных вопросов. Разрешение таковых должно принадлежать самим министрам. Полагаю, что прежний порядок нужно изменить…
Он устало пошел к двери и, полуобернувшись, сказал:
– Давайте-ка обсудим это у меня в Гатчине…
2
– Наконец-то! Наконец этот мрачный ретроград посрамлен! – твердил граф Лорис-Меликов, садясь в вагон на Варшавском вокзале, чтобы ехать с очередным докладом в Гатчину. – Всего неделю назад Победоносцев торжествовал победу. Но она оказалась воистину пирровой! А теперь он уничтожен и истерт в порошок!..
Двадцать первого апреля в Гатчине состоялось новое и роковое, как полагали либералы, для Победоносцева заседание Комитета министров.
Члены правительства – сам граф Михаил Тариэлович, Милютин, Абаза – дружно заявили о необходимости введения представительного начала в России. Особенно красноречиво говорил министр финансов Абаза. Кроме того, речь шла о том, что сильное правительство должно быть единодушным и, следовательно, нужно нечто вроде «кабинета». Надобно, чтобы министры прямо докладывали государю только по предметам своего специального ведения, а по всем общим вопросам совещались между собой и лишь в случае разногласий испрашивали высочайшего указания. Этим сразу ослаблялось вредное влияние на Александра Александровича обер-прокурора Священного Синода.
Победоносцев, кажется, совершенно растерялся. Он подошел к Лорису и Абазе с рукопожатиями (после 8 марта оба не подавали ему руки) и сказал, что сожалеет о произошедшей досадной размолвке.
– Я только выразил свои убеждения и нисколько не желал вам навредить, – плаксиво добавил обер-прокурор Священного Синода.
Все обратили внимание на то, что государь, бывший в мрачном настроении, после этого заседания несколько повеселел.
Чтобы отпраздновать победу, министры отправились по приглашению Абазы в салон Нелидовой на Мойке, где обыкновенно собиралась вся либеральная партия петербургских сановников. Собственно, это была квартира самого Александра Аггеевича, хотя официально он проживал на Фонтанке, вблизи Невского, Там он оставил жену – музыкантшу-француженку, в которой очень быстро разочаровался, и предпочел ей вдову генерала Нелидова, весьма умную особу, которая вертела им как хотела.
Лилось шампанское, министры бранили нового градоначальника Баранова и его нелепые указы. Досталось, понятно, Победоносцеву, и между слов звучало осторожное недовольство ретроградством высочайшей особы…
– Баранов… это такой прохвост… – бормотал Лорис-Меликов, устраиваясь поудобнее в салон-вагоне. – Он кому угодно без мыла в жопу влезет!..
Этот ловкач предложил государю учредить городской совет из членов, избираемых населением столицы, причем самым курьезным было то, что выборы проводились в течение буквально нескольких часов. Хороши же должны быть избранники! Затем последовали две новые меры: устроить заставу на всех дорогах, ведущих в Петербург, и установить, чтобы приезжающие по железным дорогам брали извозчиков только через посредство полиции, с записью номеров экипажей и внушением извозчикам запоминать адрес каждого приезжающего. И все это было утверждено государем! Впрочем, одно из барановских нововведений – установить заставы – пришлось уже отменить, до того оно оказалось неудобным для пригородного и вообще рабочего люда. Но стоит ли толковать о карьере какого-то Баранова, когда в городе только и разговоров, что о полном поражении Победоносцева. Все в неописанном восторге!
В дороге под стук колес хорошо и приятно думалось. Лорис-Меликов с удовольствием вспомнил о неудаче своего другого врага – Льва Саввича Макова. Ведомство почт и телеграфов было присоединено к Министерству внутренних дел, а Маков назначен членом Государственного совета, что было, конечно, лишь позолоченной пилюлей, причем сам он узнал о происшедшем только из доставленного ему указа.
Теперь граф Михаил Тариэлович вез в Гатчину несколько особо важных писем, где в критических и даже иронических тонах говорилось об особе государя императора Александра Александровича и которые принадлежали перу очень высокопоставленных лиц.
Перлюстрация производилась на основании секретной инструкции, утвержденной покойным императором для Министерства почт и телеграфов. Но уже не Маков, а он, Лорис-Меликов, прочитывал письма, содержащие угрозу безопасности империи и священной особы государя.
Граф Михаил Тариэлович живо представил себе «черный кабинет» – святая святых, где потрошили подозрительную корреспонденцию секретные чиновники. Кабинет находился в верхнем, третьем этаже главного здания Петербургского почтамта. Только в особых, чрезвычайных случаях сам министр появлялся у главного цензора Карла Карповича Вейсмана, но входил не через официальный подъезд, а через черный, в Почтамтском переулке, против Почтовой церкви.
Адъютант звонил дежурному, который отворял дверь, запертую на американский замок. «Бархатный диктатор» быстро шел через канцелярию – ряд комнат, где трудились цензоры, проверявшие иностранные газеты и журналы, и оказывался в кабинете главного цензора, сторожившего, словно цербер, вход на негласную половину. В этом кабинете стоял безобидный большой желтый шкаф казенного типа – он-то и служил замаскированным входом в «черный кабинет». Даже если кто-то посторонний и проник бы через все комнаты гласной цензуры в помещение старшего цензора, он не мог бы все равно попасть в «черный кабинет». Трудно допустить, что он полез бы в желтый шкаф, дверца которого к тому же автоматически запиралась.
Сюда из экспедиции почтамта на специальной подъемной машине поднималась вся корреспонденция, как иногородняя, так и иностранная. Чиновник сортировал письма, отправляя назад коммерческие, мужицкие или солдатские, содержание которых заведомо не могло представлять ни малейшего интереса для департамента полиции или для высших сфер. Около двух тысяч отфильтрованных писем другой чиновник вскрывал с помощью обычного костяного ножика, подрезая удобный для вскрытия клапан конверта. Чтобы перлюстрировать тысячу писем, требовалось не более двух часов.
Просмотру подлежали все письма сановников – министров, их товарищей, генерал-губернаторов, начальников главных управлений, директоров департаментов и их помощников, сенаторов, членов Государственного совета и вообще всех лиц, занимающих сколько-нибудь видную должность и, следовательно, своими откровениями могущих представлять интерес для министра внутренних дел. Тот в роли царского дядьки докладывал монарху о намерениях, злоупотреблениях и проделках высокопоставленных особ. Таким образом, лишь сам министр внутренних дел представлял в этом списке единственное исключение.
Благодаря перлюстрации зачастую выяснялось, что, например, министр путей сообщения ведет стратегическую дорогу не в нужном направлении, а через имение жены; губернатор N. поставляет по высокой цене шпалы из леса собственного шурина, а, скажем, директор департамента С-кий за приличное вознаграждение проводит дело, которое в интересах государства проводить вовсе не следовало.
Кроме того, перлюстрировались письма политические – эмигрантов и левых деятелей. Они делились на письма «по подозрению» и «по наблюдению». Последние подлежали просмотру согласно списку департамента полиции, регулярно присылаемому в «черный кабинет» с перечнем фамилий и адресов. У разборщиков таких писем с течением времени выработался удивительный нюх определять содержание письма по его наружному виду или почерку.
– Верите ли, ваше сиятельство, – с немецкой педантичностью объяснял Вейсман любопытствующему Лорис-Меликову, – наши профессионалы превосходно разбираются не только в разнице между мужским и женским, взрослым и детским, мужицким и интеллигентским почерками. Они знают, что и аристократ пишет не так, как бюрократ. Его письмо нервное, крупное, с остроконечными, в готическом стиле буквами. А у бюрократа? Почерк круглый, уверенный и резкий. А вот литераторы пишут неразборчиво, скорописью, генералы же выводят буквы бисерно и четко. Банкиры и врачи пишут небрежно и безалаберно. Для революционеров характерен почерк неотделанный, почти ученический. А у анархистов он отличается грубостью и несуразностью. Как будто бы писал малограмотный человек тяжелого физического труда…
– Какая высокая квалификация, дюша мой! – удивился Лорис-Меликов. – А нельзя ли по почерку выявить бомбометателя?
– Нет ничего невозможного, – самодовольно улыбнулся Вейсман. – У меня в «черном кабинете» есть такой знаток! Он по написанию адреса письма уже безошибочно определяет принадлежность его автора к шулерам, к фальшивомонетчикам, к каким-нибудь антиморальным сектантам или педерастам. Неспециалисту, конечно, не уловить сходства между собою таких почерков, как, например, почтеннейшего Каткова, князя Мещерского, генерала Комарова или самого Победоносцева…
Тут Лорис-Меликов в знак восхищения встопорщил бакенбарды.
– А на самом деле, – увлеченно говорил Вейсман, – профессиональное сходство бьет прямо в глаза. Несмотря на своеобразный отпечаток каждого из них – в зависимости от характера, наклонностей, привычек или даже пороков.
– А что, Карл Карпович, – Лорис прищурил хитрые армянские глаза, – мой почерк тоже изучался в этом кабинете?
Вейсман подошел к полкам с папками и вытащил одну из них.
– Глядите, ваше сиятельство.
– Что это, дюша мой?
– Копии с выписок из ваших писем. В бытность вашу, Михаил Тариэлович, командиром отдельного корпуса на Кавказе в минувшей войне. Тут все, что касается ваших финансовых операций с русскими бумагами…
– Ах, канальи! Ах, безобразники, – с улыбкой шептал Лорис-Меликов, глядя, как мелькают за окном тонкие чухонские сосны.
Он не только победоносно воевал с турками, но и с чисто армянской деловитостью торговал ценными бумагами: и казне принес прибыль, сэкономив немалые суммы, и сам не остался внакладе.
– Вы, конечно, знаете, ваше сиятельство, – продолжал свою экскурсию по «черному кабинету» Вейсман, – что вскрывается еще дипломатическая переписка – для Министерства иностранных дел, и шпионная – для военного и морского Генеральных штабов.
– Но они же тщательно опечатаны и зашифрованы, дюша мой, – удивился Лорис-Меликов.
– У нас, – назидательно отпарировал Карл Карпович, – имеется полная коллекция безукоризненно сделанных металлических печаток. Всех иностранных посольств, консульств, миссий и агентств в Петербурге и Министерстве иностранных дел за границей. А кроме того – всех послов, консулов, атташе, министров и канцлеров. Мы собрали также шифровые коды всех стран…
– Вы, кажется, перлюстрируете и письма наших дипломатов? – осторожно осведомился министр внутренних дел.
– О, это самое легкое в нашей работе. Был только единственный случай, когда нас долго водили за нос.
– Кто же это, дюша мой, скажи?..
– Граф Игнатьев, будучи послом в Константинополе. Он посылал свои донесения в простых письмах, заделанных в дешевые конверты. Перед этим они некоторое время лежали вместе с селедкой и мылом. Кроме того, писать адрес он заставлял своего лакея. И не на имя министра иностранных дел, которому оно предназначалось, а на имя его истопника. Потом он сам со смехом рассказывал об этом…
– Да, недаром графа Игнатьева называли в Константинополе не иначе как Menteur-Pacha, – засмеялся в свой черед Лорис.
…Граф Михаил Тариэлович оторвался от размышлений: за окном вагона уже мелькали постройки гатчинского форштадта.
Молодой император встретил своего министра внутренних дел строгим вопросом:
– Знаете ли вы о подозрительных собраниях, о которых мне стало известно от Баранова? Они происходят… – тут Александр Александрович покопался в бумагах, – происходят на Литейном, кажется, номер десять, у госпожи Каншиной…
В тесном кабинетике Гатчинского дворца государь выглядел еще крупнее, точно медведь, ворочавшийся в узкой клетке. Лорис никак не мог привыкнуть к обстановке, окружавшей молодого императора: где попало купленная мебель, на письменном столе – синее сукно, лист грязного папье-бювара, простая чернильница, возле – белая тряпочка для вытирания пера, которой Александр Александрович то и дело пользовался, так как перо плохо писало.
Царь повысил голос:
– На этих собраниях, как доносят мне, много говорится против правительства и моей особы. Весьма возможна связь посещающих это собрание лиц с социально-революционной партией. Собрания у Каншиной тем более опасны, что в них, как сообщается, принимают участие великий князь Константин Николаевич и граф Валуев.
– Ваше величество! – вкрадчиво отвечал Лорис. – Это совсем пустое дело. Я превосходно осведомлен о подробностях. Донос лжив. Он поступил от карлика, который служил у Каншиной, а потом был рассчитан за воровство.
– Доказательства! – недоверчиво перебил его государь.
– Эта Каншина совсем другая птичка, ваше величество. К ней ездят не за политикой, а за совершенно иным. Она торгует собой, будучи весьма привлекательной особой…
Граф Михаил Тариэлович, понятно, счел за благо умолчать, что сам пользовался ее интимными услугами…
– Фу, какая гадость, – с отвращением промолвил Александр Александрович. – И великий князь туда же! Мало ему Кузнецовой. Воистину, куда конь с копытом, туда и рак с клешней… Ну да теперь с ним все кончено…
Да, отставка Константина Николаевича с поста председателя Государственного совета и управляющего морским министерством состоялась еще в конце марта.
– Я не могу видеть его. Пусть уедет куда хочет, – заявил Александр III своему брату Владимиру Александровичу.
Его отвращало от дяди Кости многое. Во-первых, уже то, что великий князь не расставался со своей многолетней любовницей Кузнецовой. Молодому государю уже были известны слова дяди: «Не могу же я ради прихоти императора бросить женщину, которая вполне отдалась мне, от которой имею детей и которой я обязан пятнадцатью годами счастья». А во-вторых, гнев царя вызвало сообщение, что сын Константина Николаевича, великий князь и его кузен Николай Константинович, похитил у своей матери драгоценные бриллианты. Правда, существовало предположение, будто бы Николай Константинович страдал клептоманией, случаи которой встречались в Альтенбургском доме. Но решение императора было суровым. Он повелел заточить кузена в крепость в Павловске, а затем выслал его в Оренбургскую губернию, где великий князь вскоре женился на дочери какого-то полицеймейстера.
В свой черед Константин Николаевич накануне отъезда или, лучше сказать, высылки не преминул съязвить в деликатной форме относительно способностей и воспитания своего венценосного племянника, хоть и начал с характеристики его брата.
– Беда его в том, – сказал он о великом князе Павле Александровиче Лорису, – что племянник недалек, ленив и малообразован, даже в светском отношении. Все внимание покойного государя и императрицы было обращено на воспитание цесаревича Николая Александровича, который был чуть не совершенство. Нынешний же государь и Владимир Александрович в детстве и юности были предоставлены почти исключительно сами себе. И Павлик пошел по их стопам…
Назревал семейный скандал, в существо которого граф Михаил Тариэлович совать свой длинный нос не собирался.
– Как проводится расследование злодеяния? – внезапно спросил император. – Константин Петрович сообщил мне о слабости председателя суда, который дозволяет убийцам вдаваться в подробные объяснения их воззрений. Я уже вызвал Набокова. Ваше мнение, граф?
– Ваше величество! Обер-прокурор Священного Синода не совсем прав. Председатель Фукс действительно несколько вял. Но несмотря на его мягкость, никаких неприличий в суде не происходит, – отвечал Лорис. – Я предложил Победоносцеву самому отправиться на заседание, чтобы убедиться в этом. Но он отказался, сославшись на занятость…
Император вынул из стопки несколько листков.
– Брат Сергей Александрович передал мне ужасное письмо графа Льва Николаевича Толстого.
Он еще раз пробежал глазами по строчкам:
«Я, ничтожный, непризванный и слабый, плохой человек, пишу русскому императору и советую ему, что ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали. Я чувствую, как это странно, неприлично, дерзко, и все-таки пишу.<…>
…Отца вашего, царя русского, сделавшего много добра и всегда желавшего добра людям, старого, доброго человека, бесчеловечно изувечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то блага всего человечества…»
Александр Александрович с трудом проглотил комок в горле.
«Вы стали на его место, и перед вами те враги, которые отравляли жизнь вашего отца и погубили его. Они враги ваши потому, что вы занимаете место вашего отца, и для того мнимого общего блага, которого они ищут, они должны желать убить и вас.<…>
Отдайте добро за зло, не противьтесь злу, всем простите.
Это и только это надо делать, это воля Бога».
Император вновь положил листки в стопку.
– Граф Толстой обращается к Евангелию, чтобы убедить меня простить убийц. Если бы они совершили покушение на меня – другое дело. Но они убили моего отца, моего папa. – Он не удержался и беззвучно всхлипнул. – Простите, граф. – Государь вытер тыльной стороной ладони глаза и твердо заключил: – Я оставил письмо без ответа…
Воцарилась пауза.
– А что творится в Петербурге? – заметно гневаясь, продолжал Александр Александрович. – Какой-то молодой человек Соловьев произнес речь в Соляном городке против смертной казни, и ему все аплодировали! Какой позор! Говорят, что нашелся только один – отставной военный. Он подошел к этому оратору и погрозил ему кулаком. В дни, когда судят убийц моего отца, этот Соловьев настраивает общественное мнение в защиту злодеев…
– Это сын историка, Сергея Михайловича, – вставил Лорис-Меликов.
Император встал и начал ходить по тесной комнатке. Лорис тоже поднялся, но государь приказал ему сесть.
– Моего учителя? Невероятно! Надо тщательно проверять, где за либеральными речами таится крамола!
– Кстати, ваше величество! – Граф Михаил Тариэлович достал из портфеля папку. – Соизволите просмотреть крамольные выписки из некоторых важных писем.
– Каких писем?
– Которые перлюстрировались в Тайной канцелярии.
– А зачем это мне? Чужие письма?!
– Но обратите внимание на имена…
– Не понимаю, – медленно отвечал император, вперив тяжелый взгляд в своего министра внутренних дел.
– Ваше величество! Вскрываемые письма прочитывались Екатериной Великой, государем Николаем Павловичем, а потом и вашим незабвенным, в Бозе почившим отцом. Так поступают во всех просвещенных странах Европы…
«Да ведь он глуп, – сказал себе царь. – Храбр, хитер, очень практичен. И как почти все либералы, самодоволен и глуп. И совсем не понимает меня. Лорис является в Гатчину вовсе не с серьезными докладами о делах, а скорее для болтовни. У него в запасе всегда различные фокусы и штучки. Я окончательно прозрел, что граф и его единомышленники опутывают меня, желая удалить Победоносцева…»
– Президенты, премьеры, короли… – ворковал Лорис-Меликов. – Все они знакомятся с чужой корреспонденцией, когда это необходимо для блага государства…
– Нет, – раздельно произнес Александр Александрович. – Этого мне не нужно! Я чужие письма не умею читать.
Что-то дрогнуло в душе старого армянского лиса, для которого хороши были все средства. Недоумение, неодобрение, осуждение вдруг сменились уважением и даже восхищением.
«Как он благороден и открыт. Надо сыграть на этом», – думал Михаил Тариэлович.
«Я терпел его только потому, что его некем заменить. И я ошибался», – говорил себе государь, давая понять, что аудиенция закончена.
Проводив графа, Александр Александрович опустился в кресло.
На столе лежал манифест, подготовленный Победоносцевым и московским публицистом Катковым о неограниченном монархическом правлении императора российского. Государь принялся медленно, строка за строкой, читать манифест, изредка внося в него свои поправки.
«Богу, в неисповедимых судьбах его, благоугодно было завершить славное царствование Возлюбленного Родителя Нашего мученической кончиной, а на Нас возложить священный долг самодержавного правления.
Повинуясь воле Провидения и закону наследия Государственного, Мы приняли бремя сие в страшный час всенародной скорби и ужаса, перед лицом Всевышнего Бога, веруя, что предопределив Нам дело власти в столь тяжкое и многотрудное время, Он не оставит Нас своею всесильною помощью. Веруем также, что горячие молитвы благочестивого народа, во всем свете известного любовью и преданностью своим государям, привлекут благословение Божие на Нас и на предложенный Нам труд правления.
В Бозе почивший Родитель Наш, приняв от Бога самодержавную власть на благо вверенного Ему народа, пребыл верен до смерти принятому Им обету и кровью запечатлел великое Свое служение. Не столько строгими велениями власти, сколько благостию ее и кротостию совершил Он величайшее дело Своего царствования – освобождение крепостных крестьян, успев привлечь к содействию в том и дворян владельцев, всегда послушных гласу добра и чести; утвердил в царстве суд, и подданных Своих, коих всех без различия соделал навсегда свободными, призвал к распоряжению делами местного управления и общественного хозяйства. Да будет память Его благословенна во веки.
Низкое и злодейское убийство русского Государя, посреди верного народа, готового положить за Него жизнь свою, недостойными извергами из народа, есть дело страшное, позорное, неслыханное в России, омрачило всю землю нашу скорбью и ужасом…»
3
«…Но посреди великой Нашей скорби глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный Промысел, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного, от всяких на нее поползновений.
Да ободрятся же пораженные смущением и ужасом сердца верных Наших подданных, всех любящих Отечество и преданных из рода в род наследственной Царской власти. Под сению ее и в неразрывном с нею союзе земля наша переживала не раз великие смуты и приходила в силу и славу посреди тяжелых испытаний и бедствий, с верою в Бога, устрояющего судьбы ее.
Посвящая Себя великому Нашему служению, Мы призываем всех верных подданных Наших служить Нам и государству верой и правдой, к искоренению гнусной крамолы, позорящей Землю Русскую, к утверждению веры и нравственности, к доброму воспитанию детей, к истреблению неправды и хищения, к водворению порядка и правды в действии учреждений, дарованных России благодетелем ее, возлюбленным Нашим родителем.
Александр III».
Министр юстиции зачитал манифест на квартире Лорис-Меликова, где собрались все члены правительства. Ответом было всеобщее изумление. Потрясенный услышанным, Абаза только спросил:
– Откуда?
– От Победоносцева, – так же кратко ответил Набоков.
– Не может быть…
– Может. Завтра увидите в «Правительственном вестнике».
Немая сцена из финала «Ревизора» сменилась бурным негодованием; особенно выделялся в хоре пронзительный голос хозяина квартиры. Более всего досталось, понятно, Победоносцеву. Невозмутимое спокойствие сохранял лишь военный министр Милютин. С Абазой случилась истерика. Александр Аггеевич зашелся в крике:
– Немедленно всем министрам коллективно подать в отставку! Ехать тотчас в Гатчину!..
Паша-плут граф Игнатьев пожал плечами:
– Это безумие…
– Вы стоите ногами в разных лагерях! – воскликнул всегда выдержанный Валуев.
Он был подавлен и угнетен после речи, с которой на заседании Славянского комитета выступил славянофил Иван Аксаков. Вождь московской оппозиции горячо и страстно клеймил цареубийство – преступление, повергшее Россию в горе и позор, а заодно обрушился и на либералов, именуя их стремления «неразумными и преступными». Путь конституционных реформ для России Аксаков назвал «ложным» и «чуждым ее национальному гению и истинным нуждам страны». Речь его была встречена овацией. И случайно ли на заседании присутствовал Паша-плут Игнатьев?..
Граф Михаил Тариэлович между тем бессвязно кричал:
– Победоносцев – негодяй!.. Он обвел меня вокруг пальца!.. Я не позволю этого!..
На «бархатного диктатора» было жалко смотреть.
«Какой эпилог для системы и периода „умиротворения“ псевдодиктатора! – размышлял Валуев. – Бывший самодержец – в могиле, нынешний – en charte privee в Гатчине. Продолжают болтать о единении царя и народа, о разных видах верноподданнического усердия и самоотвержения, а между тем – Гатчина и процесс, в котором Желябов рисуется героем своих доктрин, власти играют весьма бледную роль, а министры ездят в суды, как на спектакль. Бедный Лорис стушевался и даже не обнаруживает никакого участия в делах охраны или восстановления общественного порядка. И продолжается, продолжается патриотическое балагурство Москвы под лад призывания туда центральной власти и аксаковского лозунга «Пора домой!», то есть в Китай-город. Быстро катится шар по наклонной плоскости и надтрескивается! Лихорадочный ход дел продолжается и мало-помалу переходит из драмы в комедию. О эти Аксаковы и их «особый» путь для России…»
4
Фрейлина покойной императрицы Марии Александровны, дочь великого Тютчева и супруга Ивана Аксакова Анна Федоровна была удостоена аудиенции молодой императрицы. Когда-то, в час восшествия на престол Александра II она подарила Марии Александровне маленькую старинную икону Троицы, которая оставалась в ее киоте и после кончины императрицы была возвращена Анне Федоровне. Теперь через великого князя Сергея Александровича Тютчева послала икону новому государю.
Анна Федоровна не ожидала этой милостивой аудиенции и даже не имела в Петербурге необходимого гардероба, чтобы явиться в полутрауре. Ей пришлось надеть шляпку и платье сестры Дарьи Федоровны, у которой она остановилась, и взять шаль у камер-фрау великой княгини Александры Иосифовны Анны Петровны Макушиной.
Разговор происходил в большом салоне Аничкова дворца. Тютчеву предупреждали, что Мария Федоровна в положении, что она от этого подурнела и чувствует себя не в духе. Анна Федоровна нашла императрицу похудевшей, но вид у нее был не так уж плох. Пользуясь давней близостью отношений, она прямо спросила:
– Ходят слухи, ваше величество, что вы беременны. Так ли это?
– Нет, нет, – улыбнулась Мария Федоровна, – мы не ждем прибавления семейства. Я вполне здорова и чувствую себя хорошо…
– Но не боитесь ли вы, ваше величество, опасностей, которые угрожают вашему супругу и вам?
– О нет! – тотчас же отозвалась царица. – Я благодарю Бога, что ни минуты не теряла бодрости духа. Я до такой степени проникнута чувством, что все мы в руках Божьих.
Тютчевой показалось, что Мария Федоровна боится, как бы ее гостья не затронула темы цареубийства, о котором ей наверняка тяжело было говорить. Поэтому Анна Федоровна тут же перевела разговор на основанный ею в Москве приют для сирот и попросила государыню взять его под свое покровительство.
Молодая императрица продолжала благотворительную деятельность своей покойной свекрови. Супруга Александра II, можно сказать, только и жила этим: она положила начало многим преобразованиям, учредила женские гимназии и женские епархиальные училища, организовала Красный Крест, отказываясь в годы Русско-турецкой войны даже шить себе новые платья и отдавая все свои сбережения вдовам, сиротам, раненым и больным. Теперь Мария Федоровна продолжила эту благородную традицию.
– С большим удовольствием, – сказала царица. – И как только буду в Москве, обязательно навещу ваш приют…
В это время из кабинета императора вышел его двоюродный брат великий князь Алексей Николаевич, красавец и ловелас, правда уже заметно обросший жирком. Узнав, что у государыни Тютчева, он поспешил рассказать о впечатлениях от речи ее мужа.
– Фурор, Анна Федоровна! Фурор! – своим обычным насмешливым тоном восклицал он.
– Я не знаю, произвела ли речь фурор, – сухо отвечала Тютчева. – Я знаю только, что были по достоинству оценены здравые мысли, талантливо выраженные…
Великий князь не дал ей договорить:
– Что бы ни сказал ваш муж, а России придется в конце концов прийти к конституции.
– Какую же конституцию желает ваше высочество? – Теперь уже Анна Федоровна не скрывала насмешливости тона. – Английскую, французскую, германскую, бельгийскую?
– Само собой разумеется, конституцию, соответствующую стране…
– А если страна не желает отнять у государя власть, которую ему доверила, чтобы передать ее в руки партии так называемых либералов? Ведь они совершенно чужды народу! Вопрос такой важности не может быть решен в Петербурге при закрытых дверях. Прежде чем заносить руку на краеугольный камень социального и политического строя России, нужно прежде всего узнать, чего хочет страна. А чтобы страна могла высказать то, чего хочет, нужно, чтобы она была правильно представлена. Но очень сомнительно, чтобы в настоящее время, да и в недалеком будущем, страна была достаточно зрела, чтобы иметь такого рода представительство…
Великий князь Алексей Николаевич, видимо, не ожидал встретить во фрейлине покойной матушки второго Ивана Аксакова и заметно растерялся. Он пробормотал несколько дежурных фраз и поспешил раскланяться. Анна Федоровна, еще не остыв, продолжала свои излияния уже императрице:
– У его высочества есть смутная мысль, что нужно быть либеральным и сделать что-нибудь либеральное для страны. В этом отношении он таков, как большая часть петербургского общества. Увы, оно полагает, что достаточно заимствовать у Запада некоторые либеральные учреждения и применить их в России как непогрешимую панацею для того, чтобы все, словно в сказке, устроилось. Никто из них ни на минуту не останавливается на том простом соображении, что Россия – совершенно своеобразный организм. Она обладает очень определенной индивидуальностью, с присущими ей условиями существования, от которых зависит и закон ее развития…
Здесь Тютчева почувствовала, что утомляет царицу, которая встала, чтобы отпустить ее. Тогда она сказала, почти невольно, так как совершенно не думала об этом:
– Ваше величество, я бы так хотела видеть государя…
– Подождите, – ответила Мария Федоровна. – Я посмотрю, не занят ли он.
Вскоре императрица вернулась со словами:
– Пойдемте ко мне в будуар. Государь придет туда…
Александр Александрович появился в будуаре через несколько минут и с сердечностью пожал Тютчевой руку:
– Я очень рад, что могу лично поблагодарить за образок, который вы мне прислали. Вы не могли доставить мне большего удовольствия. Я был тронут…
Анна Федоровна была сильно взволнована и, можно сказать, изумлена и поражена, слушая государя, а еще более – глядя на него. Она знала Александра Александровича с детства, так как вступила в должность фрейлины к покойной императрице, когда ему было восемь-девять лет. Большая честность и прямота мальчика привлекали к нему общие симпатии. Но в то же время он был крайне застенчив, и эта застенчивость, вероятно, вызывала в нем резкость и угловатость, что часто встречается у тех натур, которые для внешнего проявления требуют тяжелого усилия над собой. Во взгляде, в голосе и в движениях Александра Александровича было нечто неопределенное, неуверенное, и Тютчева подмечала все это еще много лет тому назад.
Теперь, глядя на императора, она с изумлением спрашивала себя, каким же образом произошла эта полнейшая перемена? Откуда появился этот спокойный и величавый вид? Это полное владение собой в движениях, в голосе и во взгляде? Эта твердость и ясность в словах, кратких и отчетливых? Одним словом, это свободное и естественное величие, соединенное с выражением честности и простоты, бывших всегда его отличительными чертами. «Невозможно, – говорила Тютчева себе, – видя его, не испытывать сердечного влечения к нему и не успокоиться, по крайней мере отчасти, в отношении огромной тяжести, упавшей на его богатырские плечи. В нем видна такая сила и мощь, которые дают надежду, что бремя, как бы тяжело оно ни было, будет принято и поднято с простотой чистого сердца и с честным сознанием обязанностей и прав, возлагаемых высокой миссией, к которой он призван Богом. Видя его, понимаешь, что он сознает себя императором, что он принял на себя ответственность и прерогативы власти. Его отцу всегда не хватало именно этого инстинктивного чувства своего положения, веры в свою власть…»
Она сидела возле императора Александра Александровича и почти завороженно слушала его.
– Я читал все статьи вашего мужа за последнее время, – своим мягким и глубоким, грудным голосом говорил царь. – Скажите ему, что я доволен ими. В моем горе мне было большое облегчение услышать честное слово. Он честный и правдивый человек, а главное, он настоящий русский, каких, к несчастью, мало, да и даже эти немногие были за последнее время устранены. Но этого больше не будет!..
– Слава Богу, ваше величество! – воскликнула Тютчева. – Как все мы, русские люди, ждали этого слова…
– Я сочувствую идеям, которые высказывает ваш муж, – продолжал государь. – По правде сказать, его «Русь» – единственная газета, которую можно читать. Что за отвращение вся эта петербургская пресса! Именно гнилая интеллигенция! И они воображают, что теперь подходящий случай, чтобы ставить мне условия! Как бы не так…
– Воображаю, какой шум поднимет либеральная пресса по поводу речи моего мужа, – заметила Тютчева. Император улыбнулся:
– Да, мне доложили об этом заседании. Я знаю все подробности от графа Игнатьева, который там был. Кое-кто нашел неуместным, что он, будучи членом Государственного совета, присутствовал на заседании Славянского комитета. Но я ему сказал, что он хорошо сделал. Мне показали адрес, который мне должен поднести комитет. Я внес в него некоторые изменения. Есть вещи, о которых в настоящее время преждевременно говорить. Да, кроме того, инициатива по этому поводу должна исходить только от меня.
Александр Александрович, конечно, имел в виду идею созвать Земский собор. Тютчева заговорила о том горе и стыде, какие испытывает всякий русский при мысли о страшном преступлении – цареубийстве, ответственность за которое падает на всю страну.
– Нет, – живо возразил государь, – страна тут ни при чем. Это кучка негодных и фанатичных мятежников, введенных в заблуждение ложными теориями. У них нет ничего общего с народом. Теперь нужно позаботиться оградить школы, чтобы яд разрушительных теорий, проникших в высшие классы, не отравил массы простого народа. К сожалению, выяснилось, что Желябов, стоявший во главе заговора, – крестьянин. Мне прислали письмо другого террориста – Кибальчича. Это русский изобретатель, угодивший в преступную шайку, можно сказать, случайно. И в то же время – один из главных виновников злодеяния.
Император поднялся и с трудом, словно каждое слово причиняло ему боль, произнес:
– Главари шайки будут повешены…
5
Итак, судилище свершилось! Пятеро главных цареубийц – Рысаков, Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов – были приговорены к смертной казни через повешение; шестой – Геси Гельфман – смертная казнь была заменена бессрочной каторгой, так как она находилась на четвертом месяце беременности.
Лев Тихомиров, кутая шею жидким шарфиком (гнилая петербургская весна вызвала у него жестокую простуду), переминался с ноги на ногу в жадной до зрелищ клубящейся толпе на Семеновском плацу. С утра стояла замечательная для апрельского Питера погода. Солнце шпарило с восьми часов утра, заливая лучами огромный Семеновский плац.
Три недели назад от имени партии «Народной воли» Тихомиров обратился к царю с письмом, в котором предлагалось предоставить в России полную свободу печати, полную свободу слова, полную свободу сходок и полную свободу избирательных программ. «Мы обращаемся к Вам, – писал Тихомиров, – отбросивши всякие предубеждения, подавивши то недоверие, которое создала вековая деятельность правительства. Мы забываем, что Вы представитель той власти, которая только обманывала народ, сделала ему столько зла. Обращаемся к Вам, как к гражданину и честному человеку. Надеемся, что чувство личного озлобления не заглушит в Вас сознания своих обязанностей и желания знать истину. Озлобление может быть и у нас. Вы потеряли отца. Мы потеряли не только отцов, но еще братьев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России. Ждем того же и от Вас».
Письмо осталось без ответа. Меж тем Тихомиров наблюдал, как от дома предварительного заключения, где содержались смертники, на Шпалерной, Литейном проспекте, Кирочной, Надеждинской и Николаевской улицах выстраивались войска, усиленные нарядами конных жандармов.
На самом плацу царила необыкновенная тишина. Посреди него находился черный, почти квадратный помост двух аршин вышины, обнесенный небольшими, выкрашенными также черной краской перилами. На помост вели шесть ступеней. В углублении возвышались три позорных столба с цепями и наручниками. Рядом – подставка для казни. По бокам платформы высились два столба с перекладиной и шестью кольцами на ней для веревок. Позади эшафота лежали пять черных деревянных гробов со стружками и парусиновыми саванами. У эшафота, задолго до прибытия палача, скучали четыре арестанта-уголовника в нагольных тулупах – помощники ката.
Ближе к эшафоту расположились конные жандармы и казаки, а на расстоянии двух-трех сажен от виселицы – пехота лейб-гвардии Семеновского полка.
Еще ближе, возле самой виселицы, была установлена небольшая платформа для лиц судебного и полицейского ведомств. Туда же допускались и корреспонденты русских и иностранных газет, а также посольских миссий.
– Боже! Боже! – говорил себе Тихомиров. – Через самое короткое время пятеро молодых, здоровых людей – и среди них женщина – превратятся в трупы! И ты, Сонечка, моя бывшая невеста, моя любовь! Нет, я отказываюсь верить в это! В последний момент – я убежден – казнь будет отменена!..
Между тем в густой толпе на Николаевской улице послышался все усиливающийся гул: едут!
Показались блестящие каски жандармов и казачьи шапки. За конвоем, громыхая то мостовой, появились высокие колесницы, производившие уже одним своим видом тяжелое впечатление. На первой повозке, запряженной парой лошадей, сидели оплетенные ремнями, с привязанными к сиденью руками Желябов и Рысаков. Они были в черных, солдатского сукна арестантских шинелях и таких же шапках без козырьков. На груде у каждого висела черная доска с белой надписью:
ЦАРЕУБИЙЦА
Оба сидели понурив головы, не глядя друг на друга. Девятнадцатилетний Рысаков был чрезвычайно бледен; лицо его дергалось в нервном тике.
Вслед за первой загромыхала по булыжнику вторая колесница.
В ней Тихомиров узнал Кибальчича, Перовскую и Михайлова, причем Перовская находилась между ними. Мужчины были бледны, а Перовская, напротив, держалась бодро. Тихомиров приметил даже легкий румянец на ее щеках. На голове у Сони была черная повязка вроде капора, а на груди, как и у ее подельников, – черная доска.
Позднее Тихомирову рассказали, что когда Перовскую втащили на колесницу, ей так туго скрутили руки, что она попросила:
– Отпустите немного… Мне больно…
– После будет еще больнее! – зло буркнул жандармский офицер.
Но она превозмогла боль и теперь, расширив глаза, глядела на приближающийся черный катафалк.
Михайлов кланялся толпе направо и налево, а затем попытался что-то выкрикнуть. Но тут забили барабаны, заглушившие его голос.
За цареубийцами следовали три кареты с пятью священниками, облаченными в траурные ризы.
Как только осужденных доставили к месту казни, на платформе показались судебные власти и лица прокуратуры. Тихомиров увидел градоначальника генерал-майора Баранова. Он узнал и прокурора судебной палаты Плеве, которого видел на открытом процессе над цареубийцами. Знал он и имя палача – Фролов, тот обычно исполнял экзекуции над революционерами.
Фролов, крепкий мужик в синей поддевке, темноликий, с редкой смоляной бородой, уже влез по деревянной некрашеной лестнице к перекладине и начал прикреплять к пяти крюкам веревки с петлями. Внизу стояли два его помощника в таких же синих поддевках и четыре арестанта в серых фуражках и нагольных тулупах.
Потом Фролов сошел с эшафота и влез в первую колесницу. Отвязав сперва Желябова, потом Рысакова, он передал их помощникам, которые отвели осужденных под руки на эшафот и поставили рядом. Тем же порядком сняли со второй колесницы Кибальчича, Перовскую и Михайлова, сопроводили на эшафот и подвели к трем позорным столбам.
«Сейчас! Сейчас! Плеве зачитает монаршье прощение! – думал Тихомиров. – Или, быть может, помилуют хотя бы Перовскую…»
Тем временем всех пятерых привязали к позорным столбам. Спокойной была (или только казалась) одна Перовская; остальные были смертельно бледны. Особенно выделялась апатичная и безжизненная, точно окаменелая, физиономия Михайлова. Душевная покорность отражалась на лице Кибальчича. Желябов выглядел крайне нервным, шевелил руками и беспрестанно поворачивал голову в сторону Перовской. На спокойном, желтовато-бледном лице Перовской по-прежнему блуждал легкий румянец. Ни один мускул ее лица не дрогнул, но глаза лихорадочно шарили по толпе, словно ища кого-то.
«Не меня ли?..» – спрашивал себя Тихомиров.
Рысаков поворачивался к виселице, и гримаса искривляла его большой рот. Светло-рыжеватые длинные волосы, выбиваясь из-под плоской черной арестантской шапки, ниспадали на его широкое полное лицо.
Раздалась резкая команда:
– На караул!
Баранов оглушительным генеральским басом сказал Плеве:
– Господин прокурор судебной палаты! Все готово к совершению последнего акта земного правосудия!
И так же громко Плеве приказал:
– Господин обер-секретарь! Извольте зачитать приговор.
Все поплыло перед глазами Тихомирова, и словно сквозь сон слышал он отдельные долетавшие слова: «священная особа императора… неслыханное злодеяние… Цареубийцы… К смертной казни через повешение…»
Тотчас вышли барабанщики, построившись лицом к осужденным, между эшафотом и платформой. Барабаны забили мелкой дробью. На эшафот поднялись священники в полном облачении с крестами в руках. Легкая улыбка отразилась на лице Желябова, когда, давая дорогу священникам, палач вынужден был прижаться к Кибальчичу. Осужденные почти одновременно подошли к священникам и поцеловали кресты, после чего были отведены палачами каждый к своей веревке. Когда священник дал поцеловать крест Желябову, тот что-то шепнул ему, поцеловал горячо крест, тряхнул головой и улыбнулся. Осенив осужденных крестным знамением, священники покинули эшафот. Желябов и Михайлов, приблизившись на шаг к Перовской, поцелуями простились с ней.
Фролов скинул поддевку и остался в красной рубахе, искони приличествующей его ремеслу. Что-то сладострастное проступило на его темном бородатом лице, когда он подступился к Кибальчичу. Надев на него саван и наложив вокруг шеи петлю, палач привязал конец веревки к правому столбу виселицы. Потом он занялся Михайловым, Перовской и Желябовым. Уже одетые в саван, Желябов и Перовская методично потряхивали головами, словно желая напоследок что-то сообщить друг другу.
Последним на очереди был Рысаков. Он стоял неподвижно и тупо, без выражения смотрел на Желябова все время, пока палач надевал на его сотоварищей длинный саван висельников. Тихомиров не знал, что, желая спасти свою жизнь, юноша выдал и оговорил всех, кого только мог. Но это не спасло его. Увидев других готовыми к казни, Рысаков пошатнулся, у него подогнулись ноги в коленях, но Фролов ловким движением успел накинуть на него саван и башлык.
Наступил финал всей драмы. Под частую, но громкую дробь барабанов палач подошел к Кибальчичу, подвел его к высокой черной скамейке и помог ему подняться на две ступеньки. Потом Фролов выдернул скамейку, и осужденный повис в воздухе.
Толпа ахнула, как один человек, и подалась вперед, невероятно сжав Тихомирова. Он крепко закашлялся, но не мог даже вытащить из кармана носовой платок, чтобы утереть мокроту. Его била тяжелая дрожь.
Смерть, очевидно, настигла Кибальчича мгновенно. Его тело, сделав несколько слабых поворотов в воздухе, вскоре повисло без всяких движений и конвульсий.
Вторым был повешен Михайлов. При этом произошло непредвиденное. Фролов был или пьян, или неловок. Когда он выбил подставку, веревка оборвалась – и преступник упал на ноги. Палач снова повторил экзекуцию – веревка отвязалась, и Михайлов грохнулся на эшафот плашмя. Фролов – единственный в России заплечных дел мастер! – в третий раз вздернул Михайлова – и снова неудача. Веревка развязалась, и несчастный только дергался, сидя на эшафоте. Пришлось помощникам, когда Михайлов был повешен в четвертый раз, несколько минут придерживать его тело, чтобы наступила смерть.
Тихомиров плакал, не страшась, что кто-то заподозрит его в сочувствии к цареубийцам. «Слава Богу, – шептал он, – Соне повезло!» Она словно сорвалась со скамьи, выдернутой палачом, и вскоре повисла, не подавая признаков жизни, рядом с телами Кибальчича и Михайлова.
Очевидно, Фролов сам был потрясен неудачей с Михайловым. Он так дурно надел петлю Желябову – высоко, близко к подбородку, – что никак не наступала агония. Пришлось Желябова спустить и, завязав крепче, снова предоставить смертника его ужасной участи.
Худой остролицый старик чиновник в форменной фуражке, с редкой чахоточной бороденкой, быстро проговорил:
– Когда Николай Палкин вешал декабристов, случилась та же история! Пестель и Каховский были повешены. Но Рылеев, Муравьев и Бестужев – все трое! – выскользнули из петли и упали на ребро опрокинутой скамейки. Все больно ушиблись. Муравьев тогда со вздохом заметил: «И этого у нас не умеют сделать!»
Тихомиров искоса взглянул на него: уж не провокатор ли, каковых предостаточно развелось в Питере, и резко отвернулся, вновь устремив взгляд на эшафот.
Когда дошло до Рысакова, тот пытался сопротивляться, не желал взойти на скамейку, а потом, когда Фролов хотел столкнуть его, в течение нескольких минут не давался, цепляясь за скамейку ногами. Помощники кинулись палачу на подмогу, выдергивая скамейку, а Фролов сильно толкнул Рысакова в спину. Тело, сделав несколько оборотов, повисло рядом с трупами Желябова и других казненных.
Дело кончилось. Фролов с подручными сошел с эшафота и встал у лестницы. Барабаны перестали выбивать дробь. Начался шумный говор толпы. Едва ли не каждый пытался рассказать о своем впечатлении. К эшафоту подъехали с тылу две ломовые телеги, покрытые брезентом. Трупы казненных висели не более двадцати минут. Затем на эшафот внесли пять черных гробов и помощники палача поставили по гробу под каждое тело. Появился военный врач, который в присутствии двух членов прокуратуры засвидетельствовал смерть казненных. Затем гробы были помещены на телеги и под сильным конвоем увезены, как оказалось, на станцию железной дороги, откуда паровик потащил страшный груз на Преображенское кладбище.
С иссиня-бледным лицом заплечных дел мастер Фролов сел в фургон тюремного ведомства. Конные жандармы и казаки, образовав летучую цепь, обвивали плац и прилегающие улицы, не допуская никого к эшафоту. Впрочем, привилегированные зрители кучкой толпились возле виселицы, желая удовлетворить свое суеверие – добыть на счастье кусок веревки повешенного.
«Нет! Теперь только месть! Только месть! – думал Тихомиров, не помня себя. – Отец убит, но теперь за ним последует его сын!..»
6
Блиндированная императорская карета под плотным конвоем лейб-казаков медленно двигалась сквозь толпу к Варшавскому вокзалу.
– Скорее в Гатчину… К семье… К Минни… – шептал Александр Александрович. – Прочь из Петербурга!..
Помимо жандармов и полицейских его охраняла теперь Священная дружина во главе с Боби Шуваловым и графом Воронцовым-Дашковым, созданная по предложению какого-то киевского инженера-путейца Витте. В толпе от Аничкова дворца и до вокзала стояли ее люди. Государь увидел юношу в студенческой фуражке – тот вскарабкался на уличный фонарь, и инстинктивно отшатнулся от оконца кареты. Но тут же успокоил себя: молодого человека окружали жандармы. Вися над толпой, он декламировал, протянув руку к карете императора:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дел Петра
Мрачили мятежи и казни…
Но вот по толпе прошла рябь: какой-то высокий, худой господин отбивался от наседавших на него жандармов; шапка его упала на мостовую, и длинные желтые волосы рассыпались по плечам. Два жандарма били его плашмя ножнами от шашек; третий вырывал револьвер. Александр Александрович бессильно откинулся на сиденье.
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен…
Приехав в Гатчину, император никак не мог обрести душевное равновесие. Ни игра с детьми, ни нежность Минни не спасали от мучительных воспоминаний. Перед глазами неотвязно стояла картина: окровавленное и обезноженное тело отца, с уходом которого из жизни все бремя ответственности за судьбы России легло на его плечи.
Сославшись на головную боль, Александр Александрович заперся в маленькой спальне.
Россия… Огромная – от Варшавы до Петропавловска-на-Камчатке, от Гельсингфорса до Эривани – страна с семидесятимиллионным населением простиралась, подчиняясь единственно спасительному державному началу. Но как и в какой степени? Многомиллионное крестьянство, освобожденное батюшкой, стало ли оно счастливее? Не оказалось ли это здоровое тело России лишенным защитных покровов и открытым для революционных эпидемий? Да, чаще всего крестьяне сами ловят злоумышленников и передают их в руки полиции. Ведь эти длинноволосые недоросли и стриженые девицы не знают народа и его нужд. Они вышли из лакейских, семинарий, казарм, мелких усадеб. Фанатики, которым плевать на великую Россию и ее коренные нужды, на народ, на государство. Все, что складывалось столетиями, они готовы пустить по ветру в один день. А что они могут предложить взамен? Пустые химеры!..
Государь вспомнил книжку маркиза де Кюстина «Россия в 1839», которая вышла в Париже. Прочитав ее, поэт Жуковский назвал автора «собакой». Но кое-что зловещее де Кюстин подметил. Маркиз писал, что России страшны не Пугачевы, устраивавшие бунты, а Пугачевы, которые закончат университет. Здесь француз как в воду глядел: именно студенты будоражат и мутят простой народ. Теперь, когда бедняки из деревни валом валят в город и становятся фабричными, они легче всего поддаются агитации смутьянов. Общество недовольно правительством. Казна пуста. Россия переживает разруху и финансовые бедствия, вызванные последней войной, оплаченной более чем двумястами тысяч русских жизней. Не много ли? Не дорога ли плата за Болгарию?
И опять, и опять мысли об отце. Гибель папa, хладнокровно и методично выслеженного, а затем и убитого злодеями, говорит о существовании мощной тайной организации, которая не остановится ни перед чем, чтобы продолжить кровавый террор.
Император тяжело опустился на колени перед киотом – образок Святой Троицы, подаренный Анной Федоровной Тютчевой, Иисус Сладчайший, Матерь Божия – и принялся горячо молиться:
– О, Пресвятая Дево Мати Господа, Царице Небесе и земли! Вонми многоболезненному воздыханию души нашея, призри с высоты святыя Твоея на нас, с верою и любовию поклоняющихся пречистому образу Твоему. Се бо грехми погружаемии и скорбьми обуреваемии, взирая на Твой образ, яко живей Ти сущей с нами, приносим смиренныя моления наша…
Он молился и плакал, плакал, пока не стало на душе легче. Вечером, отвечая на письмо Победоносцева, Александр II скорбно заключал:
«Ужасный, страшный год приходит к концу, начинается новый, а что ожидает нас впереди? Так отчаянно тяжело бывает по временам, что если бы я не верил в Бога и в Его неограниченную милость, конечно, не оставалось бы ничего другого, как пустить себе пулю в лоб. Но я не малодушен, а главное, верю в Бога и верю, что настанут наконец счастливые дни и для нашей дорогой России…
Часто, очень часто вспоминаю я слова Святого Евангелия: «Да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога и в Мя веруйте…»
Гатчина 1881 г.
31 декабря».