Глава 5
Нападение на Танаис
Уже следующий день приблизился к полудню, когда Орест объезжал лагерь вокруг и услышал ужасный крик, доносившийся из каганского шатра.
Он тут же выхватил меч и ворвался внутрь. Там грек увидел двух жен правителя из тех, что были помладше. Женщины затеяли ожесточенный спор, стоя лицом к лицу прямо перед местом, где сидел Аттила. Они вцепились друг другу в волосы и начали потасовку. Звук их криков заглушался громовым смехом кагана, наблюдавшего за сценой, скрестив на груди руки.
Затем он заметил Ореста и подошел к нему, все еще широко улыбаясь.
— У нас есть дело, — сказал вождь и оглянулся. — Хотя можно бы и понаблюдать, как женщины так долго дерутся.
Выйдя из палатки, он оседлал своего любимого пегого жеребца Чагельгана и позвал к себе Гьюху.
— Пора строить подходящий владыке дворец.
Гьюху низко поклонился.
— Это честь, о которой я и не мечтал, мой господин. У вас будет самый замечательный и самый великолепный белый шатер из всех, начиная отсюда и до Железной реки.
— У меня будет самый замечательный дворец из всех, встречающихся здесь вплоть до озера Байкал, — ответил Аттила. — Построенный из резного отполированного дерева, с большим количеством покоев для множества жен и слуг. Что касается моего трона, пусть он будет простым и неярким.
— Из дерева? — повторил Гьюху.
— Из дерева.
— Мой господин, — сказал Гьюху, — леса, ближайшие к нашим любимым лугам, находятся на расстоянии не менее двух дней пути на север. А лесной народ вовсе не относится к нам дружелюбно.
— Тогда возьмите свои луки и мечи, а также лучшие тележки для перевозки. Я собираюсь ударить по востоку. Мы будем отсутствовать не более недели. Постройка дворца завершится по моему возвращению.
Аттила пришпорил коня и поехал прочь.
— Напасть? — спросил Орест, побежав за ним.
Аттила бросил взгляд назад и зарычал от раздражения:
— Залезай на лошадь, живо.
Затем каган кивнул:
— На восток, к византийскому торговому поселению в устье Танаис.
— Но… сейчас не сезон для меха.
— Меха? — сказал он, усмехаясь. — Но мех — не то, что нам нужно. Все дело в греках.
Через несколько минут великий вождь выехал из лагеря и поскакал на восток, в дикие степи. Он взял всего лишь четырех спутников: верного Ореста, юного Есукая, обаятельного Аладара и Цабу, худого и дальнозоркого мечтателя. Старый Чанат дулся как ребенок за то, что его не взяли.
Как думали многие, Аттила, вероятно, был сумасшедшим, раз отправился на восток с таким маленьким количеством слуг и караульных. Но никто не осмелился сказать о том. Через два-три дня пути они собирались напасть на территорию, где жили незнакомые племена и кочевники, а сейчас не спускали глаз с жалких пастбищ, оставшихся после знойного и иссушающего лета.
Вооружения казалось достаточно, но запаса продовольствия хватило бы только на один день.
Кончики пальцев воинов-гуннов были истерты до крови из-за многих часов и дней упорных тренировок стрельбы из лука под неусыпным оком Ореста, как с места, так и во время галопа. Нежная кожа на левых руках избранных стала красноватой и покрылась ссадинами и царапинами. Но сейчас Аттила разрешил носить кожаные нарукавники и петли на пальцах. С каждым днем навыки стрелков улучшались. Мускулы и грудь болели, но сделались тверже из-за постоянного давления тетивы и стрелы, несущей смерть.
Они ехали на юг и восток до тех пор, пока не оказались на побережье Меотис Палюс, что значит «Скифское болото». На языке варваров оно называется Азовским морем. Здесь часто кормятся и пасутся дикие животные.
После долгого и жаркого лета оно почти высохло. Когда Аттила с воинами подъехал к солоноватой отмели, чтобы дать остыть лошадям, то гунны вспугнули множество небольших серовато-коричневых птиц. Те собирались на покрытых богатой растительностью берегах и с жадностью поглощали крошечных моллюсков, пока не приходила осень. Тогда стая отправлялась на зимовку далеко на восток, через Равенское море и дальше, в солнечную Индию. А вся Скифия оказывалась во власти льда и мороза.
— Так, — сказал Орест тоном своего хозяина. — Греки.
Долгое время Аттила не говорил ни слова. Затем, по-прежнему глядя вперед, произнес:
— В этом мире лишь мечи и копья дают нам силу. Такова реальность. Человек придумал многое, но только чтобы скрыть действительность. Вера — всего-навсего прикрытие, позволяющее сгладить жесткость реальности. Но реальность создает Бог, а веру — человек.
— А правду?
— Ага, — сказал Аттила, поворачиваясь к Оресту. Его глаза бешено вращались. — Правда… Правда — совсем не то, что воображают себе люди в своих мечтах и вымыслах.
Они продолжали ехать.
— Вот реальность, — сказал Орест через некоторое время. — Твой брат Бледа уже замышляет заговор против тебя.
— Ну, конечно, — невозмутимо ответил Аттила. — Ты думаешь, я дурак?
— Боже упаси, великий шаньюй, — воскликнул Орест преувеличенно угодливым тоном.
Аттила неодобрительно посмотрел на него:
— Хватит лести. Это удел Гьюху.
Орест улыбнулся:
— Но вы знали, что Бледа уже послал вестника с письмом в Константинополь?
Несколько секунд он наслаждался эффектом: Аттила был захвачен врасплох.
— Мой брат… Письмо?..
— Бледа просит помощи и золота, желая вернуть себе то, что по праву принадлежит ему, как старшему брату и законному властителю гуннов.
— Мой брат! — снова воскликнул Аттила, и в этот раз, казалось, его обуял восторг. Каган даже уронил поводья и, ликуя, хлопнул в ладоши. — Он не мог сплести тонкой интриги и низвергнуть меня!
Аттила засмеялся, потом закричал:
— О, мой глупый брат, как же ты развлечешь нас своими планами и кознями!
Затем он вытер слезы с глаз тыльной стороной ладони. Как же будет хорошо понаблюдать за этим развертывающимся тайным сговором! Как приятно подглядывать за маневрами своего брата, неуклюжими, словно у верблюда на рынке. Как сладко наслаждаться таким знанием и силой. Ждать и, наконец, неожиданно наброситься на этого слабоумного дурака и уничтожить его за наглость и глупость.
— Держи меня в курсе, — сказал Аттила, насмеявшись вдоволь. — Пожалуйста.
— Нам нужно послать кого-нибудь и убить вестника?
— Нет, — ответил Аттила. — Нет, нет. Это замечательная возможность для империи услышать о моем возвращении.
— Для империи? — тихим и удивленным голосом спросил Орест, словно почти забыл это слово за тридцать лет странствий.
— Для империи, — повторил Аттила: он-то ничуть не позабыл ни само слово, ни того, что за ним скрывалось. — Для Рима.
Они ехали без остановок весь день, пока не настали сумерки. Когда сгустилась тьма, Аттила и Орест разбили лагерь, удалившись на несколько миль от комаров и духоты болота. Они поели соленой говядины, попили некрепкого кумыса и уснули на земле под лошадиными попонами. Каждый из них проснулся, лишь едва забрезжил рассвет, чтобы поплотнее укутаться в одеяла: уже начала проступать влага из темной земли, становилось зябко, холодная зима постепенно вступала в свои права.
Когда солнце встало, гунны уже поднялись, сели на лошадей и тренировались в стрельбе с места и в галопе.
Весь второй день воины ехали на восток молча. Построившись, словно стая диких гусей, за своим таинственным предводителем, гунны казались орлам с небес крошечной точкой, медленно двигающейся по бескрайней равнине.
Далеко впереди они увидели облако пыли, вздымаемое стадом антилоп, канюка, низко летящего по направлению к животным и промчавшегося над головами избранных так близко, что воины смогли заметить немигающие желтые глаза птицы, продолжавшей парить. Вскоре они вспугнули потревоженного удода, рванувшегося из высокой травы из-под ног лошадей, а на низком сильно общипанном холме обратили внимание на сурка, сидящего на задних лапах и рассматривающего их. Зверек тут же исчез в земле, прежде чем воины успели натянуть тетиву. Мысль о хотя бы нескольких кусочках его темного и жирного мяса доставляла каждому из них невыразимые страдания. Другой дичи не попадалось.
На третий день гунны пробрались через сухие заросли кустарника и оказались в узком заливе болота с солоноватой водой, наполовину заросшем ивой и заваленном ломаной ольхой. Они привязали лошадей и стали ждать.
Три ночи прошли вдали от дома, где-то на великой равнине. Возле залива, с неторопливым течением и с множеством снующих мальков, куда приходят стада, гунны ждали возможности стремительно напасть и убить неуловимых антилоп. Но безуспешно, не представилось ни единого удобного случая. Тени птиц — и ни одного стада. И шла уже третья по счету ночь.
На наружной стороне утеса воины продолбили маленькую нишу для факела. Ветер, пронизывающий, словно зимой, застилал глаза, которые почти заледенили. Тепло от огня помогало им, но лишь слегка. Сердца избранных замерли и едва бились, как и дрожащие языки пламени в воздушном потоке, поднимавшемся с мелкой топи. Но гунны увидели, что каган ушел на равнину в одиночестве. Он стоял, откинув назад голову, вытянув руки и бормоча под луной какие-то слова. Затем Аттила исчез.
Ночь была тихой, ветер успокоился. Ярко горели звезды. В мире царило безмолвие. Головы воинов отяжелели, в головах постоянно пульсировала одна и та же мысль об охоте. Когда олень, вздрагивая, показался в свете факела, гунны схватили его и убили животное на благо богов и своих собственных желудков.
Весь следующий день они ехали по длинной сухой траве, похожей на сено. К вечеру добрались до низких холмов из доломита, поднялись по неглубокой долине и оказались на покрытой зеленью возвышенности. Там в сумерках они заметили в отдалении огни факелов. Это было греческое торговое поселения в устье Танаис. Стали различимы невысокие деревянные дома, пристани, широкие бревенчатые причалы и сама великая река, протянувшаяся во мраке без конца и края. Повторяя ее изгибы, на север убегала пыльная дорога, и люди шли или ехали по ней на маленьких пони и шумных тележках.
Находящийся неподалеку узкий залив, созданный рукой человека, был заполнен темными балками, свалившимися с северной стороны. Хотя Скифия и изобиловала безграничными лесами, преимущественно дубовыми и каштановыми, в горах же Греции и Каппадокии едва попадались кипарисы и кедры. Но такие торговые поселения, как это, приносили наибольшую выгоду во время добычи меха поздней зимой и осенью, когда шкуры животных лучше всего. Охотились на черную норку, красновато-коричневого соболя, куницу, бобра. С гор на восток уходил козий кашемир бледного соломенного цвета, жирный на ощупь. А уж затем в империи изготавливали из него изящную одежду для византийских матрон и патрициев. А с севера, с великих скифских рек, плыли длинные с загнутыми носами лодки-плоскодонки. Ими управляли голубоглазые бородатые северяне, привозя бочки ценного балтийского янтаря.
Но нападать на такое маленькое торговое поселение, как это, расположенное на самой границе империи, где огни из окон домов наконец-то пронзили бесконечную тьму варварских равнин, казалось почти жалким делом. Сейчас царил мир, многие из племен стали федератами, союзниками или даже оплачивали содержание иностранных наемников восточного императора в Константинополе. Маленький городок в свете факелов безмятежно раскинулся возле широкой и медленной реки.
Аттила велел своим воинам спускаться с холма, пока те могли видеть дорогу, но сами оставались незамеченными.
— В городе нет гарнизона? — прошептал Орест.
Аттила по-прежнему не отрывал взгляда от маленького оплота империи, который находился внизу.
— Вероятно.
…Почти стемнело, и несколько воинов едва не засыпали в седле. А если и не заснули, то не от страха перед своим господином, а из-за теней, отделившихся от большой колонны. Возможно, около полудюжины всадников на лошадях и пестрый экипаж еще с дюжиной человек, женщины и дети следовали за караваном пешком. По тому, как они двигались, медленно шаркая и склонив плечи, стало ясно: некоторые, если не все, закованы в кандалы, уже слишком стемнело, чтобы разглядеть детали. Брезжили сумерки, повсюду разлился грязно-голубой и серый свет. Едва заметно мерцали факелы у ворот города. Наконечники копий охранников заблестели, когда они, словно листья на ветру, попали под лунный свет.
Аттила не произнес ни слова и не подал знака. Он пришпорил коня и поскакал вниз по склону, к дороге. Гунны, у которых живот свело от страха при мысли об атаке, попридержали лошадей, ожидая дальнейшего в своем укрытии за холмом. Они смотрели, как каган удаляется, и слышали лишь свист и цокот копыт его коня, несущегося по высокой, сухой траве.
Один из охранников, сидевших на лошади, заметил, что Аттила приближается в сумраке. Он велел всаднику остановиться, но не поднял тревоги. Избранные повернулись и приготовили копья к бою.
Аттила поскакал вперед.
— Стоять! — закричал стражник, натягивая поводья и направляясь к вождю. Очевидно, это был их центурион. Аттила не обратил на кричащего никакого внимания, подъехав к экипажу.
Когда раздался приказ центуриона, занавески в экипаже раздвинулись, и показалось лицо — хорошо откормленное лицо городского купца-грека. Он почти завизжал, увидев в нескольких шагах от себя сидящего на лошади варвара со связанными в пучок волосами, носящего только брюки с перекрещивающимися лямками из шкуры оленя. Силуэт вооруженного всадника вдруг возник перед купцом из темноты.
Варвар обратился к нему:
— Говоришь ли ты на латыни?
Купец, которого звали Зосим, заикаясь, заявил, что, конечно, он говорит на латыни. Но был удивлен, поскольку его спросили вновь:
— Говоришь ли ты по-эллински?
Купец не мог поверить своим ушам. Перед ним был варвар-полиглот, голый по пояс дикарь с золотыми серьгами в ушах и этими ужасными татуировками темно-синего цвета, с серебряными браслетами, крепко облегающими твердые, как камень, бицепсы. Это создание со свирепым взглядом, не знающее ни законов, ни букв, ни других признаков цивилизованной жизни, взывало к нему из скифского мрака сначала на языке Цицерона, а потом на языке Демосфена, Неужто его воспитывали образованнейшие грамматики и риторы империи, а не какая-то увешенная драгоценностями женщина из племени варваров в войлочной палатке, воняющей кожей, потом и лошадиными испражнениями?!
Центурион прошел рядом с говорящим и резко встряхнул за плечо.
— Назад, Пучок-Волос-на-Макушке! — закричал он. — Эта колонна идет по указанию императора, и тебе же будет хуже, если ты…
— Мирос мигатэ элиника? Говоришь ли ты по-гречески? — повторил варвар, не повышая голоса и не отводя взгляда от удивленного купца.
— Конечно, и по-гречески тоже, — выпалил Зосим. — Но мне непонятно, почему я должен общаться с вонючим разукрашенным варваром, похожим на тебя. Теперь делай-ка, как велит этот добрый человек, и…
Аттила посмотрел через плечо — туда, где всего лишь в двадцати или тридцати ярдах в полумраке сидели четверо его спутников. Сейчас великий воин заговорил по-своему.
— Убить солдат, — выкрикнул он.
И гунны выскочили из-за холма и понеслись на неприятеля.
Сам Аттила не шевелился, когда вокруг свистели стрелы. Лошадь тихо заржала и стала осторожно отступать назад, почувствовав, как что-то, жужжа, слегка задело нос. Но всадник по-прежнему не двигался, словно смотрел обычную игру.
Все закончилось за считанные секунды. Один из солдат мягко осел в своем седле со стрелой, пронзившей сердце. Его голова поникла, словно цветок осенью. Остальные бросились врассыпную или лежали мертвыми во мраке, попав под копыта своих же лошадей. Аттила ехал на коне и считал количество убитых. Затем повернулся к гуннам, кружа рядом с ними.
— Шесть человек с шестнадцатью стрелами, — сказал он. — Отличное зрелище.
Затем он заметил лошадь, которая, дрожа, стояла со стрелой, засевшей глубоко в загривке. Передние ноги животного, казалось, были готовы ринуться вскачь, грудная клетка сильно вздымалась, кровь, пенясь, шла из ноздрей. Но лошадь не падала.
— Кто из вас выстрелил в него?
Секунду поколебавшись, Есукай поднял руку.
Аттила подъехал к молодому воину и нагнулся к его лицу.
— Не — делай — такого — впредь, — сказал каган, и глаза его зло сверкнули.
Есукай не мог вымолвить ни слова.
Аттила поскакал назад, остановился перед раненой лошадью и вытащил свой чекан — короткий заостренный топор. Он пододвинулся вперед в седле, взмахнул со всей силы и воткнул длинное железное лезвие в лоб лошади, прямо над глазами, словно жрец, приносящий в жертву породистое животное и устраивающий для него царские похороны.
Аттила взмахнул топором, лошадь обмякла и упала замертво в пыль.
Каган отдал приказы забрать оставшихся пять лошадей, принадлежавших солдатам, затем направился к экипажу и посмотрел на съежившегося купца. Там было еще двое человек.
Один из них, с улыбкой, застывшей на тонких губах, произнес дрожащим голосом:
— Мой господин, я… Я… Эти двое, они купцы, но я — законник.
— Законник? — спросил Аттила, смотря на пленника.
— Да, да. — Улыбка грека стала шире и слащавее. — Со связями в высших судах империи.
— Ненавижу законников.
В руке Аттилы блеснул нож, вождь соскочил с лошади и прижал лезвие к длинному тонкому горлу законника. Голова тут же упала на его влажную от крови грудь.
Из экипажа притащили двух кричащих купцов. Им вставили кляп в рот, связали и посадили на двух лошадей. Животные поскакали на запад, к дому, тьма поглотила их. В последний момент Аттила обернулся и посмотрел на толпу, состоящую приблизительно из дюжины молчаливых, испуганных до смерти мужчин, женщин и детей в оковах, следовавших за экипажем. Никто не шелохнулся во время расправы.
Аттила сказал:
— Когда-то я знал мальчика и девочку, которые были беглыми рабами. — Он оглядел каждого из толпы. — Девочка еще не успела встретить седьмое лето своей жизни, она умерла. Ее звали Пелагия. Гречанка. Но даже в ней было больше силы, чем в вас.
Конь Аттилы вскинул голову и оскалил зубы, словно презрительно выражал согласие со своим хозяином.
— Освобождайтесь, — велел каган.
И оставил пленных, убив их вооруженную охрану. Но сами рабы так и остались в цепях, стоя с разинутыми ртами и глядя на темную дорогу.
Когда Аттила с гуннами поехали на запад, Аладар приблизился к нему и спросил:
— Мой господин, законник — он кто? Шаман? Тот, Кто Знает?
— Нет, — ответил Аттила, покачав головой. — Это не тот законодатель, что является дарителем мудрости, а мелкий торговец в судах, полных таких же торговцев. Это человек, который сковывает цепями души других людей, собирает души в обмен на золото. В Римской империи их очень высоко ценят, они становятся ораторами, сенаторами, политиками.
— Политиками? Политики — это почти как вожди?
— Нет. — Каган язвительно ухмыльнулся. — Политики — ничто по сравнению с вождями.
Гунны продолжили путь.
Через некоторое время Аттила проговорил:
— В Риме есть законы, которые запрещают людям ездить в экипаже по городу в темное время суток. Любой, кто нарушает указ, подвергается наказанию.
— Но, наверное, подобные законы, достойные презрения, не соблюдаются?
— Нет, им подчиняются.
Аладар попытался понять эту странную логику, а затем, отчаявшись, разразился громовым хохотом.
— Почему?
— Потому что, — ответил Аттила, — по их мнению, они свободны, если поступают по закону.
— Тот законник, он запугивал людей таким образом?
— Без сомнения.
Аладар нахмурился.
— Я мог бы сам перерезать ему горло.
После полуночи они спали четыре часа, а потом, по предрассветному холоду продолжили путь вдоль Меотического озера.
Солдаты из гарнизона в устье Танаис пошли по следам отряда, когда солнце встало над темным озером, а небо, мерцая белым и серебряным цветами, казалось низким. Аттила остановил своих воинов и заставил их развернуться на восток, словно крошечное стадо диких гусей. Некоторое время избранные молча смотрели, как приближается хорошо вооруженное подразделение императорской кавалерии. Солдаты должны были скоро настигнуть кагана и воинов.
Тем временем гунны избили двух связанных купцов, находящихся без сознания, и стреножили их лошадей, а затем заставили своих коней скакать галопом. Цаба и Аладар повернули налево от приближающихся, пока Аттила отводил Есукая и Ореста к отмели. Все четверо, не переставая двигаться, натянули тетивы, прицелились и пустили стрелы на том расстоянии, когда промахнуться было не возможно.
Аттила приказал еще в пути:
— Уничтожить лошадей впереди!
Стрелы зажужжали в чистом воздухе, и две лошади споткнулись, одна упала, взрыв песок. За распластавшееся на земле животное и всадника зацепились и свалились еще два воина. Остальные, их было около двадцати или более, продолжали наступать. Двое солдат из кавалерии, легко вооруженные, низко опустили длинные смертоносные копья. Безоружные гунны, имеющие численное превосходство, смогли избежать боя, постоянно перестраиваясь и затем отступая в сторону, переходя в быстрый галоп за римскими флангами и выпуская стрелы. Они то обращались в бегство, точнее, казалось, что варвары собираются бежать, то занимали возвышенность, которую солдаты только что покинули. Тонкие стрелы не переставали свистеть в ярких рассветных лучах, пробивая непрочные кольчуги и кирасы, ранили в грудь и живот, проникали еще глубже. Солдаты неловко валились на землю.
Воины в смятении кружили вокруг, у большинства из них застряли наконечники стрел в плечах или бедрах. По блестящей стали струйкой бежала кровь. Центурион скомандовал построиться и приблизиться, обнажив мечи. Но кавалерия потеряла всякую надежду подойти к столь неуловимой цели.
Вновь всадники-варвары повернули вниз, с горного хребта, к палящему утреннему солнцу, а затем вернулись обратно, улюлюкая от радости, закрутившись на месте почти на полном скаку и подняв вихрь из песка и камней. Пришпоривая своих крупноголовых лошадей по низкому, мощному крупу, гунны отвели их назад, когда те перешли в галоп, затем снова поднялись и выступили вперед — прямо из-за слепящего света солнца. Повсюду что-то жалило, кусало и застилало кавалеристам глаза, а их противники неслись вдоль берега озера, пролетая сквозь дымку над отмелью и вздымая мелькающими подковами неторопливые воды, рассыпая серебряные радуги и яркие блестящие брызги.
В воздухе не смолкал свист тонких стрел. Растерявшиеся солдаты были в смятении: они чувствовали, как на их шеи и плечи спускаются арканы и сети. Лошади хромали под всадниками. А гунны с ревом появлялись незнамо откуда, набрасывали на передние ноги животных пеньковые арканы со свинцовыми крючками. Повсюду сверкали вспышки отражающегося солнечного света, слышались победные возгласы, виднелись раскачивающиеся пучки волос и взлетающие ленточки. Белозубые дикари во все горло пронзительно кричали, везде мелькали их синие татуировки.
Кони римлян сильно прихрамывали и ржали, затем внезапно упали на колени на залитом солнцем берегу моря, словно в покаянии и отчаянной мольбе. Всадник с кожей медного цвета направился к каждому из растерявшихся кавалеристов, откинул в сторону оружие из его ослабевших рук и убил одним ударом кинжала или копья. Иногда распластавшийся солдат протягивал руку, пытаясь в последний раз защититься. Тогда меч гунна рассекал в мгновение затвердевшую кожаную повязку и предплечье и обрубал их, и только потом лишал жизни всадника.
Повсюду кружились и падали люди, перелетая через склоненные головы своих лошадей и мягко валясь в грязь, поверхность которой стала красной от солнца и крови. Кони, пронзенные копьем, вздыхая, испускали дух. Центурион превратился в обезглавленный труп на песке, где сгустками текла кровь. Несколько последних кавалеристов, казалось, ждали, словно скот перед бойней или стаю подраненных зверей, окруженную бесчисленными и безымянными хищниками. А обнаженные воины, смеясь, обсуждали предстоящее убийство, как обычный радостный ритуальный праздник во имя вечного чуда и изменчивости жизни.
Цаба и Аладар слезли с лошадей и беспечно шагали по отмели, собирая головы. Простые железные шлемы лежали полузатопленными в мутной воде, а их владельцы, согнувшись или странно скрючившись, затихли в грязи. Их головы находились поодаль от тел, лбы покрылись запекшейся кровью, лица были обтянуты сеткой ярко-красного цвета, открытый череп обнажался.
Цаба запел песню победы. Аладар откинул назад голову, засмеялся и протянул правую руку, залитую кровью по плечо. Он потряс связкой голов, и в сверкающем свете солнца закружились дугой капли крови, словно какая-то темная расплавленная руда, которая извергается из вулкана. Кровь упала и исчезла в воде внизу, как будто ее никогда и не существовало…
Гунны оставили убитых лошадей, тела и несколько конечностей в малиновой пене прибоя на берегу и продолжили путь, издавая громкие восторженные кличи. Два византийских купца зашевелились и застонали. Они были по-прежнему связаны и переброшены, подобно поклаже, через седла захваченных коней.
У Цабы оказался глубокий порез на лбу, который едва не затронул глаз. Оттуда сильно шла кровь. Но избранный, судя по всему, не обращал на боль внимания. У Аттилы обнаружилась большая рана на предплечье, клочок кожи свободно болтался, а кровь стекала вниз по руке. Битва закончилась, и гунны замедлили свой стремительный полет к победе. Каган остановился и связал рану лоскутом от одежды одного из купцов. Затем приказал Цабе сделать то же самое, а уж после осмотрел своих людей.
Избранные подняли глаза на вождя, и что-то, похожее на восхищение, промелькнуло в их взгляде. Это их правитель — непобежденный, неутомимый вождь. Это их первая кровь, их победа.
Но теперь воины хотели большего. Жажда победы, как и жажда славы или золота, неутолима. Аппетит растет во время еды.
Аттила улыбнулся.
— Домой, — проговорил он.
* * *
Весь следующий день гунны непрерывно ехали, не проронив ни слова. Но ночью возле костра, когда все ели, Аттила обратился к воинам.
— Некоторые люди преклоняются перед понятиями «правильного» и «неправильного», делают добро и зло богам, добиваясь цели, — произнес он. — Я верю в жизнь и смерть. Вопрос не в том, правильно ли что-то. Он в другом: «Дает ли это мне более полное ощущение жизни?» Вот что в центре всего! Таков образец, по которому боги сотворили землю — колыбель жизни! Больше жизни! Даже бледные моралисты на трибунах или коварные законники в бездушных судах, занятые проверкой всего вокруг, делают так. Ведь это дает им более полное ощущение жизни, доказывает их силу над остальными. И, подобно стаду, многие дозволяют им поступать так и верят в них. Не позволяйте. Только слабые и рабы позволяют. Ты сам себе судья, и никто не вправе судить тебя, кроме тебя самого. Другой человек может судить тебя не больше, чем одежда, в которой ты стоишь перед ним. Ты жил? Вот вопрос, задаваемый на смертном одре, единственный вопрос. Есть ли у тебя мужество быть самим собой, осуществить свои желания? «Месть — это неправильно, — говорят христиане. — Прости, прости!» — с чувством вины шепчут они, окруженные бесцветными облаками фимиама, в раскаянии поднимая глаза к небу. Их белые руки мягки, словно воск свечей, тела склоняются в благоговейном почтении перед Богом, и мрачные храмы наполняются песнопениями евнухов.
— Прости? — воскликнул Аттила внезапно резким голосом. — Какое это имеет отношение к сладкой мести? Вот где жизнь! С лихвой отомстить одному из старых врагов — вот самая пьянящая, самая животворная радость. Она наполняет тебя счастливым смехом, она окружает мир золотым сиянием, она заставляет тебя радоваться жизни! Все, что мы делаем, должно заставлять нас радоваться жизни, заставлять нас обладать тем, что нам дано. И не следует беспокоиться, если твоя месть и твоя победа — чье-то сокрушительное поражение. Смотрите — вот она, тайна. Это ведь и его триумф, скрытый триумф, исполнение высшего желания, дарованного богами, которым он не мог больше сопротивляться, как не сумел противиться черным крыльям бури над степью. Все люди должны умереть; цари и рабы в могиле выглядят одинаково. Поверженный не в силах сделать ничего, он способен только спасти самого себя от этого наказания и огня, от этого рокового дня. Поэтому он решительно идет на смерть. Герой бросает вызов в лицо буре до самого конца, пока не падет, словно цветок, срезанный косой, чтобы быть воспетым и навечно остаться в народной памяти из-за своего оскорбленного благородства. Нет ничего благороднее, чем оскорбленное благородство!
— Я помню своего отца, Мундзука. — Аттила кивнул и замолчал на минуту. — Его лицо стоит перед моими глазами. Я помню, как отец погиб из-за предательства Руги и покрывшегося ржавчиной золота Рима. Был ли Мундзук настолько слаб, что подлец Руга убил его в самом расцвете сил? Был ли отец побежден им, превратилась ли его жизнь в ничто, в пустоту, а его наследники — в мишень для презрения и насмешек? Вовсе нет! Он прославился своей смертью и оскорбленным благородством.
— Разве это не тайна?! А понимание этого — не самое ли опьяняющее чувство свободы мыслей и поступков? Разве это не вечный восторг?! Когда правда пробьется через облака, она расплавит весь лед святости, а свежий ветер унесет прочь раскаяние. И это могло разрушить самую основу веры! Знать, насколько свободны мы на самом деле, и нет ничего иного… Я сойду с ума, ради всех богов, я весь горю!
Аттила вскочил на ноги и начал ходить вокруг, затем, сжав кулаки и напрягая мускулы на руках, стал со свистом рассекать воздух перед собой.
— Жизнь дает жизнь. Энергия дает энергию. Если бы только у всех мужчин хватало мужества быть по-настоящему живыми! Тогда никто бы не терпел неудач, и хотя смерть существовала бы, но не случалось бы утрат. Лишь героизм, благородство, слава процветали бы в мире — в том мире мечты, который и замышлял при создании Творец. Он дал нам жизнь, и нам нужно учиться жить. Не научишься жить, склоняя голову и прислушиваясь к бессмысленным и неясным словам мертвенно-бледных проповедников в тех огромных каменных гробах, холодных, как могила, которыми они называют своими священными церквями и местами благоговения. Те гробы и склепы полные запятнанных кровью статуй повешенных святых. Они бы весь мир лишили жизненной силы. Энергия — это вечное наслаждение. Лучше убить младенца в колыбельке, чем лелеять невыполненные желания. Тогда ты станешь путеводной звездой для других людей, и они по-настоящему полюбят тебя. Это не те мертвенно-бледные моралисты, которых почитают толпы. В глубине сердца чернь ненавидит философов и тот способ, как они контролируют мысли и бдительно следят за самыми сокровенными желаниями. Это те, кто излучает энергию и жизнь, кто сеет смех, кто возбуждает желание, кто разрушает цепи и осуществляет тайные помыслы, кто берет все в свои руки и делает мир разнообразным и цветным. Именно поэтому истории о людях — это истории о любви, сражении и смерти. Рассказы не о неосуществленных желаниях, которые руководили человеком, а об энергии, конфликте, страсти. Вот где огонь, вот где жизнь! Но христиане говорят только о воде и хлебе жизни, пресной и холодной, как их души. Я даю вам мясо и вино жизни! Они того не понимают, эти христиане, моралисты и чиновники в своих кабинетах и судах. Лишь слабого раба с соломенным позвоночником можно согнуть или сломать эдиктами бумагомарателей. Долой их, дни крадут души людей!
— Греки до рождения Христа понимали это и создавали грустные и изумительные, трагические и правдивые истории. Ведь они, умные и великие люди, складывали песни даже о своем собственном горе, даже о своих несчастьях и скорби, о своей собственной семье, своих потомках. Греки лелеяли свою печаль, бережно хранили ее в сказках и передавали из уст в уста ночью возле огня, и души слушателей наполнялись грустью. Во время чтения появлялось ощущение, что их переполняет ощущение жизни. Вот где тайна: люди чувствуют внутри себя больше жизни, и собираются толпы, чтобы вновь послушать о горе и героизме, скорби и смехе, крушении и триумфе, обо всем, что сплелось и перемешалось, словно в клубке самой жизни. И рассказчик, повествуя об этом большому скоплению народа и касаясь сердцевины печали, трагедии, которая приключилась в этом мире, вызывает уважение. Его облик приобретает в историях великие и величавые черты. А те, кто слушают, воспринимают его как удивительного человека, который много путешествовал, а пережил еще больше. «Nulla maiestior quam magna maesta», — говорили древние римляне сотни лет назад, когда в них имелось понимание. «Нет ничего величественнее, чем великая печаль».
Внезапно речь оборвалась. Аттила повернулся и ушел от избранных в темноту степи прежде, чем они поняли, что происходит. Ушел вместе со своей трагической историей и великой печалью.