Глава 4
Русская рать ушла к Булгару, успокоившаяся Москва, справив Масляную, встретила Великий пост и теперь ожидала возвращения своих победоносных ратей. Пасха в этом году была тринадцатого апреля, но уже за две недели до того дошла радостная весть о победе под Булгаром.
Кажется, какая связь меж ратным одолением на враги и делами сугубо церковными? Но, получив жданную грамоту от Боброка, Дмитрий, во все недели Поста не находивший себе места, тут и решился наконец. Он вызвал Митяя к себе и встретил его необычайно торжественно.
Князь стоял широкий, плотный, в белошелковом, шитом травами расстегнутом домашнем летнике с откинутыми рукавами, в чеканном золотом поясе сверх узкого нижнего рудо-желтого зипуна. Непокорные волосы крупными прядями падали на золотое оплечье. Рубленное топором крупное, бело-румяное лицо князя в кольцах молодой русой вьющейся бороды было вдохновенно-величественным (и – кабы не был он великий князь Владимирский и Московский – то и немножко смешным), правая рука часто и непроизвольно сжималась в кулак. Хмуря брови и весь мгновеньями заливаясь неровным алым румянцем, – верный признак того, что князь излиха волнуется, – Дмитрий, не садясь и не усаживая печатника своего, начал:
– Первый раз мы отбились!
И Митяй, порешив было, что речь идет о булгарской войне, вздрогнул и, не враз сообразив, о чем княжая толковня, в свой черед багрово и густо покраснел, медленно склоняя бычью шею, осененную густою гривою темных, обильно умащенных и спрыснутых восточными благовониями волос.
– Так, княже… – произнес с расстановкою, ожидая, но все еще не вполне догадывая о главном.
– И этот литвин Киприан, и прочая! – еще прямее и тверже высказал князь. И вновь помедлил и, густо заалев, докончил:
– Нам надобен свой наместник по батьке Олексею! Егда умрет! Думаю – тебя!
– И проговорил быстро:
– С боярами баял уже!
Митяй стоял, склоня голову. Кровь ходила толчками, и сам чуял, как у него багрово заливает лицо и пот росинками выступает на висках.
– Посему! Должен принять постриг! И делаю тебя архимандритом Святого Спаса!
«Княжого монастыря столичного. Под боком, за палатами князя вплоть.
Тут воля Дмитрия, и сам владыка Алексий не скажет противу…» – все это проворачивалось в мозгу Митяя, рождая вожделение и страх: Алексий еще не умер, и когда еще умрет этот бессмертный сухой старец с ясною не по-старчески головой. И на миг до того стало жаль расставаться со своим званием бельца! Хоть и давно уже овдовел коломенский поп, забыл, как и жили с женой, хоть и не страдал похотными позывами, разве чревоугодием грешил излиха, а все же в черное духовенство, в монашество, отсекающее все плотское, земное, единожды и навек… Не хотелось! Так не похотелось вдруг! Словно и грядущая власть, и заступа княжая стали не сладки! Но престол духовного главы Руси Великой! Но слава, но почет! Но воля княжая, отступить которой значило потерять все… И поднял чело Митяй, в поту, как в росе, и жарко стало ему под облачением, и вес драгого тяжелого креста наперсного почуял вдруг и вес тяжелого перстня с печатью.
– Так, княже! – сказал, повторил, охрипнувши враз. И очи возвел, и вопросил с просквозившею последней робостью:
– Должон благословити мя и сам владыка?
И князь охмурел ликом, и сурово и грубо стало рубленое, крупноносое лицо, и, упрямо набычась, отверг, единым словом перечеркнув страхи печатника своего:
– Уговорю!