Глава 15
Год выдался добрый. Густо колосилась, дружно наливала высокая рожь.
Травы в лугах также поднялись на диво, коню по грудь. Такую траву радостно было и косить: что ни прокос, то и копна! Луга на глазах покрывались ровными рядами стогов, еще зеленых, еще не пожелтелых, как бывает к осени.
Дмитрий, проезжая Заречьем, часто останавливал коня, оценивал глазом обилие сенов и дружную веселую работу мужиков и женок. Дружина почти вся была тут же, в лугах. Дома ждала Дуня, тоже радостная, с округлившимся станом. Прибавления семейства ждали к концу лета, и князь, глубоко вдыхая вкусный щекотный запах вянущих трав, представлял, зажмурясь, как Дуня опять родит и, с голубыми тенями в подглазьях, похудевшая и помолодевшая, станет кормить нового малыша, а он любовать ее взглядом, а ночью прижимать к себе ее полную, раздавшуюся грудь, из которой каплями станет сочиться молоко. Каждого малыша Дуня начинала кормить сама, после уж отдавали мамкам. И дети
– Бога не прогневать! – росли хорошо. Полнился дом, полнилось хозяйство, полнилось княжество!
Одно раздосадовало нынешнею весной. Шестого мая умер Василий Кашинский, без наследника умер! И Кашинский удел отошел тверскому князю.
Старый супротивник опять осильнел! Алексий что-нибудь да придумал бы в сей трудноте. А Киприан не сумел. Али не восхотел?! Не лежала душа к новому владыке. Как ни ломал себя, а не лежала! Чужой был болгарин. И все еще оставался чужим…
По мысли и солнце призакрылось заботным облаком, разом померкли краски, стальною синью покрылась река, четче на потусклом дереве нижних городень выделились белокаменные тела храмов и ровный обвод городовой стены на холме. Свой город! Стольный! От сердца не оторвешь! Вздохнул широко, сильно. Нынче уж и по заглазию Митькой редко кто назовет!
Про стыдное – забылось. Помнилось лишь, как отчаянно рубился в битве!
Про то и повесть сочинена Софронием Рязанцем, читанная, словно петая, перед князем с боярами в большой палате княжеских теремов. То, о чем мечталось когда-то, сбылось! Он вновь помыслил о Боброке, усланном ныне охранять западные рубежи княжества, быть может, Андрею Ольгердовичу пособить. Ежели хотя Полоцкий удел отойдет к Москве, великая то будет над Литвою победа! И Дмитрий Ольгердович там же, стерегут!
О Литве – пришло и ушло. Опять в очи и в сердце вошли луга, полные косарей и гребцов, баб и девок с граблями, храм старого Данилова монастыря, переведенного в Кремник, в отдалении россыпь изб, ямской двор и службы на сей стороне реки Москвы и каменное ожерелье городской твердыни на том берегу, а под ним – разросшийся Подол, избы и терема Занеглименья, ошую и одесную далекое громозженье хором, уходящих к Яузе… Скоро поболе Нижнего станет город! А там – не уступит и Твери! Сохранил бы Василий власть и ярлык в своих еще детских руках!
Умирать отнюдь не собирался московский князь, только еще достигший возраста мужества, но что-то словно овеяло его незримым крылом, заставив помыслить о наследнике… И с братьями не стал бы поперечен! Хуже нет ссоры в дому! О сем помыслил тоже скользом – слишком хорош был и светел летний покосный день! И даже укорил себя, что возвращается с княжеской охоты вместо того, чтобы в рубахе белой, распояскою, с расстегнутым воротом, пройти с горбушею загон-второй. Тучен! Нынче внаклонку было бы вроде и тяжело…
После ратной надсады сердце стало шалить: то забьется излиха, то слабость какая-то притечет в мышцы рук, и тогда – хошь с коня слезай!
Нахмурил чело и вновь рассветлел ликом, и тень от облака в те же миги ушла с земли, удалилась туда, в боры, в мещерскую, владимирскую сторону…
В коломенских волостях, где все созревает быстрее, уже зачинали жать хлеб. Тут пока приканчивают покос, а там, мало передохнув, примутся за жатву. Он уже срывал, раскусывал колоски. Чуть-чуть! Неделя какая постоит ведро, и можно зачинать валить хлеб!
Он тронул острогами бока скакуна. Конь пошел резвее. И всегда, подъезжая, начинал торопить себя: как-то там Евдокия? Вот-вот уже! Давно и спят поврозь. И, подумав о Дуне, вновь ощутил нетерпеливую тоску ожидания: ожидания дитяти, ожидания новых супружеских ласк…
Рассеянно кивнул боярину, выехавшему встречь. (Вести были с литовского рубежа. Мог и не торопиться! Все одно в дела тамошние не вступим, разве уж сами пойдут на Псков! Да и силы ратной опосле давешних потерь поменело. А опасу ради – Ольгердовичи с Боброком стоят на рубеже!) Ничто, даже сейчас, не предвещало, казалось, ратной беды.
***
Шли дни, подходила и подошла жатва хлебов. Дмитрий терпел (начиная привыкать понемногу) велеречивые проповеди Киприановы. Хозяином болгарин оказался рачительным и добрым: при нем и иконное и книжное художества, заведенные тщанием Алексиевым и несколько пошатнувшиеся в последние лета после смерти владыки, вновь обрели должный вид. Работали изографы, работали книжники, медники, златокузнецы; из мастерских владычного двора выходили шитые шелками, серебряною и золотою нитью многоразличные священные облачения: ризы и стихари, митры; резные посохи и посуда… Един потир, иэмысленный русским московским мастером из драгого привозного камени яшмового, на серебряной позолоченной ножке, по поддону украшенный смарагдами и рубинами, сам Дмитрий долго любовал, до того хороша была работа, жаль, казало, и выпустить из рук! Потир тот отправил своим повелением в ризницу княжой церкви, и впредь, причащаясь, каждый раз, когда выносили под покровцем тяжелый яшмовый кубок со святыми дарами, испытывал все то же непреходящее чувство праздничной радости. Тому же самому мастеру заказал позолоченные колты для Евдокии, отделанные розовым жемчугом и зернью, и колты получились, почитай, не хуже тех, что выделывали прежние владимирские мастера… Хороши были и кованые жуковинья дощатых, обтянутых кожею переплетов многочисленных евангелий, октоихов, уставов и триодей, что выпускала и выделывала книжарня владычного двора.
Киприан доставал редкие греческие рукописи с переплетами, украшенными сканью и бесценными византийскими эмалями эпохи Комненов, подобных которым русские мастера еще не умели делать, однако учились и той хитрости. В содержание книг Дмитрий не углублялся. По правде сказать, и читал, тяжко складывая слова, с трудом. Как в молодости, так и теперь не давалась ему премудрость книжная. Житие святого Петра, написанное Киприаном, выслушал в чужом чтении, покивал головою, не очень вникая в тонкие намеки и сравнения византийца. Зато сочинение Софрония Рязанца, «Задонщину», слушал не раз и не два. Нравилось! И огромные цифры потерь, указанные Софронием, тоже умиляли князя, как-то не споря с тем, что было на деле, точно так, как не спорит слушатель древней старины, когда Илья Муромец затягивает «двенадцать тугих подпругов», выпивает «чару полтора ведра» и скачет через стену городовую…
Неудержимо подходило Дуне разрешение от бремени, и Дмитрию становило ни до чего. Уже и возы с новым хлебом не всегда сам принимал, сваливая на житничьих, и на Киприана поглядывал ревниво и косо: не сглазил бы будущего дитятю! Все-таки, хоть и Дуня уже приняла болгарина, а не лежала душа у него к новому митрополиту, и – на поди! Верилось поистине одному Сергию да еще Федору Симоновскому. Но Сергий был занят своим монастырским строительством, рассылал учеников по всему северу и не часто являлся на Москву.
***
К августу с западного рубежа дошли вести, что Скиргайло с соромом отбит от Полоцка. А и не диво – вся ратная сила Ольгердовичей была там! А тут совсем нелепые, ни в какой здравый смысл не вмещающиеся вести, что Тохтамыш со своею татарскою ратью идет на Москву… И Дуне подступило родить!
Было от чего затрястись губам, от чего лихорадочному румянцу покрыть лицо, когда сидел у постели, держа в ладонях потную руку Евдокии (уже начались схватки), потерянно глядя в дорогие страдающие глаза и не замечая опасливой суетни мамок у себя за спиною…
– О-о-ох! Ладо мой… Ох! Татары, какие татары… Может, как-нито ладом… – Она мяла напряженными пальцами тафтяное покрывало, перекатывая голову по изголовью, обтянутому красным шелком. Дмитрий – он уже сполз с холщового раскладного стольца – стоял на коленях у ложа, упираясь плечом в витой, разнотравьем и золотом расписанный столбик кровати. Обе полы полога были сейчас раскинуты поврозь – О-ох, Митюшенька… Ох! Что же делать-то, пошли кого-нито из бояр… Ох. Полки сряжать… Кажется, пойдет скоро… Пусти… Дай встану – перину б не замарать! Ты выйди, ладо мой, нянюшкам, вишь, соромно тебя, да и не стоит… О-о-ох!
Дмитрий встал, вышел, шатаясь, мало что видя. В сенях близ промаячило лицо Федора Свибла. Взял за отвороты ферязи, придвинул к себе.
– Князей! Повестить всем! Полки! Боброк где?
– На литовском рубеже! Болен, бают! А кметей не соберешь, на жатве вси! Недели б две ищо!
– Недели! Двух ден нет! – выкрикнул, отпихнул от себя. К кому кинуться? Кто спасет? Пьяными ногами спустился вниз по лестнице, едва не полетев в потемнях.
– Скликай всех! – крикнул куда-то туда, в темноту, в пустоту и вбок.
Но кто-то услышал, кто-то куда-то побежал, быть может, тот же Свибл.
И пока рысью мчались рынды, скакали вестоноши (бояра, и те были в разгоне, в поместьях, на жатве, в полях!), все стоял и ждал, а она там вскрикивала все громче, здесь было слыхать!
Махнувши рукою, начал вновь восходить по ступеням. Захлопотанное, радостное лицо постельницы кинулось в очи:
– С сынком поздравляю, батюшко!
Взбежал, ворвался в покой. Корыто, кровь, тряпки, бабы, и среди всего – измученное дорогое лицо. Охватил, целовал суматошно мокрую, потную…
Оглядывал еще не обмытый трепещущий комочек живой плоти, что слабо попискивал, с закрытыми глазами, помавая головенкой, искал сосок.
– Андрейка! – вымолвила. (Так уж положили промежду собой, что будет назван в честь апостола Андрея, первым посетившего Русь, а тут и Андрея Стратилата мученика как раз на неделю падала память, на девятнадцатое, от нынешнего четырнадцатого числа всего пять ден!) Прошло! Медленно, измученно улыбнулся, словно сам рожал! Всегда потрясало и изумляло его всегда это постоянное чудо рождения живого на свет… И будет расти, сосать грудь, сучить ножками, гукать, а там и лепетать… И вот уже набежавшие малыши остолпили отца:
– Братик? Мамушка братика народила!
И тут, от детей отворотя, на сенях, в исходе, встретил внимательноглазого, запыхавшегося слегка Михайлу Иваныча Морозова, ткнулся ему в широкую грудь (пред ним одним не стыдно было).
– Татары! – молвил, потерянно присовокупив:
– А у меня сын народился!
– И заплакал.
Не было на Руси, не было на земле батьки Олексия, и Киприан не мог его заменить!
Ничего не возразил маститый боярин, только бережно оглаживал плечи рыдающего князя, единым движеньем бровей прогнавши со сеней не в лад посунувшегося детского, и, дождав князевой укрепы, домолвил:
– В Ярославль, в Углич, в Стародуб и к Ростову – послано. А токмо не ведаю, соберем ли полки? Жатва!
– Стойно Ольгерду! Яко тать! – громко высказал Дмитрий, скрепясь.
– Чаю, – возразил боярин, – Москва и на сей раз устоит, из камени, дак…
И уже не было слез. Наставало дело. Мужеское, ратное. И надобно было, не стряпая, кликать рать.
Наспех простясь с Дуней и отдавши наказы крепить Москву и повестить всем о нечаянном ордынском нахождении, Дмитрий верхом выехал в Переяславль собирать полки. Вести были смутные, от купцов-доброхотов. Тохтамыш, оказывается, послал ратных в Булгар: похватать русских гостей, не дали бы вести великому князю (пото и опоздали вестоноши!), а сам, с войском, переправясь через Волгу, пошел изгоном, минуя Рязань, прямо на Москву, и где он нынче – неведомо… «И Олег не остановит, не спасет! – подумалось скользом, со всегдашнею несправедливою обидой на рязанского князя. – Поди, сам снюхался с ордынцами да мимо своей земли Тохтамыша обвел! Теперь броды на Оке ему кажет!» – Подумалось так со зла, и сказалось опосле, и в летопись занесли! Хотя, что Олег? В свой черед разоренный Тохтамышем! И на какую брань мог он восстать, только-только воротивши свое княжество и заключив ряд с Дмитрием?! А броды на Оке… Какой ордынский купец, из тех, что гоняют косяки татарских коней на каждую московскую ярмарку, какой сурожанин, фрязин али грек не знает тех бродов?!
Киприану Дмитрий наказал твердо: будем забивать смердов в осаду, крепить город, пущай церковное добро из пригородных обителей и храмов в Москву везет. Что у Киприана другой навычай, что византиец обык уступать силе, уступать и отступать, что он уйдет из Москвы, почуявши первую трудноту, подобно тому, как покойный Филофей Коккин покинул Гераклею, отдавши свой город на разграбление фрягам, этого Дмитрий представить себе не мог. И, покидая Дуню, что только-только, оклемав, встала с постели, в осажденной Москве, не знал, не ведал того, что воспоследует здесь после его отъезда… Много грехов за Дмитрием, но в том, чтобы бросить Дуню с детьми во снедь татарам, в этом он был не виноват!
В тот раз, в Переяславле, вести пришли невеселые. Суздальцы вовсе не давали полков, прочие присылали так мало (ссылаясь на убыль ратных на Дону и страдную пору, в которую и век не бывало, чтоб ратились!), что противустать с этими силами Тохтамышу было решительно невозможно…
Вот тут, понявши, что войска на месте он уже не соберет, воротил Дмитрий на Москву и сперва надумал было, по упрямству своему, сесть в осаду. И сел бы, кабы Акинфичи, едва не всем родом, да и Минины, и Черменковы не насели на него:
– Уезжай! Князь в городи, и ратей по волости не скличешь! Всяк будет ждать-выжидать. Уезжай на Кострому! Город свой, а и за Волгою! Река – от татар оборона. Да и леса, да и вести отовсюду… Даст Бог, с полками воротишь! – Толковали еще и потому, что без Боброка, да и без Микулы Васильича, не чаяли доброй обороны. Теперь, когда пал на поле брани князев свояк, занадобился всем! Поняли вдруг, что без него, как и безо всего Вельяминовского рода, некрепка Москва! Понять-то поняли, да с того света богатыря не воротишь…
Уговорили. Не вдруг, а уломали все-таки. Дуню, еще не пришедшую в себя после родов, решил не шевелить. «Владыко с тобой!» – сказал нарочито сурово. И сам верил тому, что сказал, что Киприан наведет порядню и оборонит город. Не помыслил и того, что как только уедет, останние большие бояра побегут с Москвы ему вослед и Киприану станет их не остановить.
Строго поцеловал жену, бережно, едва коснувшись губами, новорожденного Андрея (только-только успели окрестить!), всел в седло.
Потушил в себе частый бой сердца, озрел дружину. Никакого худа не чаялось ему впереди. Твердо помнил, как бессильно простоял Ольгерд под стенами его Кремника и раз, и другой. (Но стены крепки только тогда, когда их обороняют мужественные воины!) Тронул поводья князь. Глянул еще раз вверх, к выси отверстых теремных окон, в одно из которых выглядывала сейчас Евдокия. Поскакал.
Татары в этот час уже переходили Оку у Серпухова.