Глава шестая
Генерал Миллер поднялся над столом – словно морж выбрался из проруби – и оглядел собрание местных демократов.
– Хорошо! – выкрикнул он в зал. – Черт с вами, я согласен… Я согласен на установление по всей Северной области восьмичасового рабочего дня, как этого требуют интересы социализма…
* * *
Охваченные отчаянием, напролом валили к последнему морю колчаковские эшелоны. В середине января, ровно в полночь, на станции Иркутск в ярко освещенный вагон Колчака рванулись мятежные тени. Вдоль коридора пробежала стройная сестра милосердия:
– Сани! Боже, это за тобою… – и припала на грудь адмирала. Холодные искры глаз и блеск вороненых стволов.
– Вы адмирал Колчак?
– Да. Я – адмирал Колчак…
Через лед Ангары, завернувшись в шубу, навсегда уходил «верховный», а над головою адмирала, прочеркивая темноту сибирской ночи, рушились с неба полыхающие звезды…
А в унылой ревельской гостинице «Коммерс» сидел в халате генерал Юденич и читал своей жене очередной французский роман. Хорошо читал – с выражением, как учили его еще в гимназии. Совсем недавно Юденич распустил свою армию, разгромленную под Петроградом… Дверь в номер – на самом интересном месте романа – вдруг открылась, и во главе с бандитом Булак-Балаховичем ворвались к нему офицеры – ничего не прощавшие.
– Вы генерал Юденич?
– А что вам угодно, господа?
– Вы арестованы… как преступник, ибо, разглядывая Петроград с Пулкова, могли бы и взять его!..
А по заснеженным степям Южной России с песнями катилась к морю надежд и прощания трижды разбитая армия Деникина… Деникин во всем обвинял наглеца барона Врангеля… Он его сожрет, он его перекусит, он его… выслал за границу! Скоро он его простит, вернет обратно и вручит Врангелю свою армию; Деникин сам скоро уйдет в отставку и уедет за границу…
И вот теперь, когда «верховного» не стало, когда каждый сам по себе, генерал Миллер почувствовал, что руки у него развязаны. Своим штабным умом он понимал, что все кончено. Уехать никак нельзя: корабли вросли в лед, а в лесу снега выше пояса… Казалось бы, единый фронт антибольшевизма надо укреплять. Работать и работать! Рука об руку! А вместо этого члены его правительства, ссылаясь на «чрезмерное переутомление», сложили свои портфели к его ногам… А вокруг – лед, снега, мороз!
– …хорошо, – повторил Миллер, сатанея от ярости, – я уже сказал и еще раз говорю вам: я согласен теперь на введение восьмичасового рабочего дня… Чего вы еще от меня хотите?
Зал шумел… Ах, какой это был чудесный зал! Когда-то здесь строились выпускники Технического училища Петра Великого; буйно выплясывали в конфетти и серпантине купеческие банкеты; губернаторы давали здесь в старину балы заезжим великим князьям и знатным ревизорам из сената, – и тогда женские плечи нестерпимо сверкали под сиянием люстр… А теперь бедный генерал Миллер стоит лицом в этот галдящий зал, битком набитый земцами и эсерами, и, кажется, трибуну его тоже окружает лед. Наклонив голову, Евгений Карлович слушает гул голосов. Хотя бы выяснить – какое крыло оппозиции сейчас его критикует: левое или правое? Одно ясно: его диктатуру порицают. За что бы вы думали? Ужасно порицают за «отрыв от народных масс». Конечно, обвинение серьезное. Евгению Карловичу будет трудно оправдать себя…
– Тихо! – гаркнул Миллер. – Есть еще два портфеля для эсеров.
– Какие?
– Первый – в кабинете народного просвещения.
– А второй?
– Агитации и пропаганды! Ваше красноречие не пропадет даром!
Поднялся над залом матерый эсерище, весь в коже.
– Не брать портфелей у диктатора Миллера! – заорал свирепо. – Кто возьмет – того прихлопну именем партии. Входя в правительство, мы тем самым делаемся ответственными за все то, что творилось на севере за годы интервенции и диктатуры… Вашей диктатуры, генерал Миллер!
– Одну минутку, – сказал Миллер. – Я сейчас… одну минутку!
Он проскочил за сцену, налил в стакан коньяку, выпил его без закуски и вылетел обратно на трибуну.
– Итак, – сказал Миллер, освеженный, – я вас слушаю… В чем вы, господа, смеете меня обвинять?
– Мы требуем…
– Чего? – рявкал сверху Миллер. – Разве я поступил с вами неблагородно? Разве не я предоставил три корабля для ваших семей? Разве не я открыл эмиссионные кассы? Чего вы можете требовать от меня, когда армия по пояс в снегу, корабли во льду до ватерлинии, а большевики уже стучатся в Плесецкую? Я знаю: если бы я побеждал армию большевиков, вы бы меня не обвиняли тогда в диктатуре… Впрочем, одну минутку, я сейчас!…
Миллер опять ненадолго выскочил за сцену.
– Лейтенант Басалаго, – велел он, отхлебывая коньяку, – пока я там лаюсь с этими господами демократами, срочно собирайте сюда офицеров чаплинского вероисповедания… Я остаюсь папой по-прежнему, и этому святому собору мы свернем шею!
Закусив как следует, он снова рванулся на трибуну.
– В чем вы можете упрекать меня, если я не царь, не бог и не земский начальник? Сейчас, когда даже прославленные в битвах шенкурята разбегаются по своим бабам, когда все колеблется… Вы! Знаю я ваши лжепатриотические потуги: критикуя меня, вы вколачиваете клин между мною и народом. Вы на критике власти желаете приобрести себе политический капитал? Не выйдет, товарищи!..
Генерал Миллер давал последнее свое сражение. Честь ему и слава: он удержал за собой позицию власти, пока не прибыло подкрепление. Собирались офицеры-чаплинцы, мрачные. Недавно они насквозь прострелили одного «министра» области и сейчас снова расстегивают кобуры, – решительные люди… Глядя на них, Евгений Карлович тоже тянется к кобуре, но рука генерала (пардон) нащупывает мяконькую туалетную бумажку. Хорошо, что не успел вынуть, вот была бы потеха!..
– Уберем оружие, братья и сестры, – говорит он миролюбиво, – теперь я буду требовать… теперь я буду обвинять… Да, я обвиняю вас в преступном разгильдяйстве, лжедемократии и плутократии. Или вы разбираете портфели министерских кабинетов подобру-поздорову, или…
Тут от самых дверей раздался истошный выкрик:
– Восстал третий полк!
Стало тихо-тихо… Земцы быстро сотворили молитву.
– Доболтались? – просипел Миллер…
Нет худа без добра. Вот теперь, когда восстал третий полк, теперь договорились, и эсеры дружно приняли резолюцию, которая осуждала «революционные методы борьбы». Евгений Карлович тоже не стал выламываться и согласился кое-кого из тюрьмы выпустить, чтобы амнистированные тут же (трезво и смело) включились в общую работу по укреплению единого фронта.
– А в общем-то, – заявил Миллер, – я не вижу повода для особенных волнений. Зайдите ко мне в штаб и потолкуйте с моими штабистами: они никогда не сомневаются в нашей победе…
Взамен «правительства обороны» было избрано «Правительство спасения». Евгений Карлович по-прежнему обрел в нем портфели военного министра и управляющего иностранными делами; сверкая золотыми зубами, архангельский врач Борька Соколов взял себе портфель народного просвещения… Ну, и еще кое-кто из эсеров уселся за один стол с главнокомандующим.
Вот собрались они для работы (трезво и смело), и сразу возник первый насущный вопрос: эвакуация… Каким путем бежать?
– Бежать некуда, – говорил Миллер, – бежать надо было осенью. Лед, господа, лед. Да и нужного тоннажа у нас не сыщется. В случае чего, только если лесами… через Онегу – на Мурман…
На стол – перед правительством – легла радиограмма.
– От кого? – спросил Миллер опасливо.
– Вам! От реввоенсовета большевистской Шестой армии.
– Не может быть.
– Прочитайте, ваше превосходительство…
Большевики предлагали Миллеру мирную ликвидацию фронта. Не дай бог, если содержание радиограммы дойдет до офицеров фронта… и Миллер тут же порвал ее в клочья. Но – по секрету от эсеров – как министр иностранных дел, он развил в эти будни бурную деятельность. Миллер вступил в тайную переписку с реввоенсоветом, но одновременно обратился в Англию – к лорду Керзону, чтобы тот стал посредником в его переговорах с большевиками…
Полки белой армии – как сырые дрова: они долго-долго разгорались, но потом пошли трещать разом, буйно и весело. Что ни день – то новое сообщение: перешли к красным… перекинулись… укатили и пушки… взбунтовались… разбежались! И не успел Миллер опомниться, как все главные оперативные направления фронта оказались раскупоренными. Те самые пробки, которые воткнули в реку и в дорогу когда-то еще англичане с генералом Пулем во главе, – теперь эти пробки вылетали из фронта, как из бутылки шампанского… Перед Шестой армией совершенно обнажились пути на Архангельск и на Онегу!
Мороз подкатил под тридцать восемь градусов. Дни стояли солнечные, все в искристом серебре, дыхание людей потрескивало в воздухе, смерзаясь в колючий инеек.
– У нас осталась последняя надежда, – сказал Миллер, не теряя, однако, присущего ему оптимизма. – А именно: красноармейцы одеты в лохмотья, и они не выдержат лютости этих морозов. Подумайте сами, в такие холода, в глухом лесу, среди сугробов!
14 февраля 1920 года особым приказом Миллер заверил население, что порядок незыблем, ничего угрожающего нет и… «спешить особенно некуда!» (это его слова). На следующий день уже стали жечь архивы и паковали деньги в плотные пакеты. Евгений Карлович особым приказом велел всем «особенно поспешить» (это тоже его слова) и заверил свою армию, что ее он никогда не покинет, будет счастлив и так далее… В общем, он сказал все то, что говорится в таких случаях – по-наполеоновски, по-благородному.
– Я связал свою судьбу с вами, мои доблестные товарищи! Сейчас он эти слова блистательно подтвердит.
* * *
Мороз был такой, что напротив губернаторского присутствия с треском рвануло градусник – только ртутные брызги полетели, словно мизерная шрапнель осыпала сугробы.
Адмирал Виккорст греет свои длани об изразцовые печи.
– Взлетят они там или не взлетят? – говорит раздраженно. На морозном аэродроме поочередно пытались разогреть пять аппаратов – «рено», «ферри», «сальмсон», «шорт», «ансальдо». Десять ведер воды, бурно кипящей, живили мотор ненадолго: масло быстро белело, пробитое насквозь инеем, и винт было никак не провернуть.
Адмирал Виккорст своими звонками надоел на аэродроме так, что его костили служащие на чем свет стоит.
– Сыщите полковника Казакова, – приказывал адмирал. – Этот человек найдет способ взлететь.
Известного аса русской авиации нашли в кабаке. Он был пьян вдрабадан, лыка не вязал, и какая-то смазливая девка чистила его карманы, набитые деньгами. Узнав, что надо лететь, Казаков с упрямством истинно пьяного русского человека решил, что он полетит… Непременно полетит! И не когда-нибудь, а сейчас…
– Хоть к черту на рога! – орал он, отбиваясь от девки. Кстати, девка и помогла.
– Отвернитесь все! – велела она.
Из-за чулка достала пакетик, вытрясла на ладонь какой-то серый порошок и сыпанула его в лицо полковнику.
– Ой, стерва., ой, какая же ты стерва! – заругался Казаков, но малость очухался.
На улице пьяный ас, шатаясь, тер лицо снегом. Его привезли на аэродром. Из английского ангара вывели под обогрев блестящий желтобокий «ньюпор».
– Назад! – велел Казаков. – У него маслобаки под струею винта, это не машина для такого мороза… Загоняйте обратно!
Полковник решил лететь на своем истребителе «спад» постройки московского авиазавода «Дукс» (мотор в сто пятьдесят лошадиных сил фирмы «Испано-Суиза»). Пьяный летчик треснул ногою в плоскость и захохотал, увидев, что от мороза все планы самолета были перекошены, а крепления вытянуты стужей в струну.
– К черту на рога! – говорил он, пока его протрезвляли содовой, лимонами, кофе и оплеухами. – Оленье сало! – вдруг вспомнил Казаков, и густым оленьим салом были смазаны мотор самолета, лицо и руки летчика-истребителя.
Казаков забрался в кабину, выкинул руку над крылом.
– Один глоток, – попросил, – ей-ей, мне полегчает…
Ему дали флягу с коньяком, он высосал половину ее и хрипло пропел, берясь за штурвал:
Налливай, разливай кругговые ччарры!
Марш вперед – смерть иддет,
Ччеррные гуссарр-ы…
От самой взлетной линейки был включен плановый фотоавтомат. Виккорсту позвонили:
– Полковник Казаков взлетел и направился к кромке.
– А как он? – спросил адмирал. – В себе или не в себе?
– Конечно, – ответили с аэродрома, – костей не соберем…
Доложили Виккорсту:
– Полковник Казаков разбился на посадке…
– Аппарат! – требовал Виккорст. – Скорее выньте аппарат!
Вынули из-под крыла истребителя фотоавтомат, к счастью, целехонький. Виккорст неустанно названивал, чтобы пленку немедля сдали в лабораторию… О мертвом асе как-то сразу все позабыли, и он остался лежать среди обломков, быстро закостенев в хаосе алюминия, красного дерева, фанеры, проводов и стекла.
Он свое дело сделал – пленку уже проявляли лаборанты.
Ни одна страна в мире не имела тогда такой прекрасной техники аэрофотосъемки, какую имела Россия, смело брошенная в небо первым асом Нестеровым! Союзники до конца войны, словно дети малые, так и пробаловались с пластинками, которые давали лишь одиночные снимки. Зато русские инженеры создали фотокамеры, записывавшие на пленку целые маршруты полета.
Но… подвела французская пленка!
Лейтенант Басалаго, взволнованный более обычного, ворвался в прожаренный кабинет старого адмирала Виккорста.
– Пленка оборвалась, треснув от мороза! – доложил он.
Виккорст жадно схватил разорванную пленку.
– Неужели она треснула раньше, нежели полковник успел долететь до кромки? И есть ли вообще кромка льда?.. О боже!
Через сильную лупу, подойдя к окну, за которым умирал серенький денек, Они разглядывали фотомаршрут пьяного Казакова. Вот мелькнули под крылом его истребителя раскидистые окраины Архангельска, вот угадывался остров Мудьюг с бараками концлагеря, где сидели большевики, вот он полетел дальше. Он смело полетел в безлюдное ледяное море!
– Летит! – сказал Басалаго, пропуская длинную пленку между своих пальцев, и все вокруг него шуршало. – Летит, летит…
Черная, черная пленка – белый, белый лед. И сжимались сердца в тревоге – неужели всюду лед, лед, лед? «О боже…»
– Есть! – выкрикнул Виккорсг, бессильно опускаясь на стул. – Вы видите, лейтенант, все-таки пленка оборвалась счастливо…
Да. Лейтенант Басалаго видел, как под крылом самолета образовались темные (на пленке – белые) пятна разводий. Значит, море еще не все замерзло и припай возле берега можно разрушить… Дальше мороз хрустнул пленку пополам, катушка автомата двигалась уже вхолостую, аппарат продолжал снимать полет Казакова, ставший совсем бесполезным и ненужным…
– Чем вы, адмирал, думаете разрушить припай?
Виккорст, не отвечая на этот вопрос, потянулся к гарнизонному телефону, просил соединить его с генералом Миллером.
– Мы спасены, – сказал адмирал тихо. – Если ледокол сумеет разрушить припай возле береговой черты, мы сумеем прорваться в Горло… А там – стоянка в Мурманске. Тромсе даст уголь, и – Англия… мы спасены!.. А где сейчас большевики?
И, закрыв трубку ладонью, адмирал сообщил Басалаго:
– Боже мой, они уже врываются в Холмогоры… Да, да, генерал. Я вас слушаю… Ни в коем случае! – закричал Виккорст. – Чего еще ждать? Откуда у вас этот неисправимый оптимизм? Нет, нет, нет – не слушайтесь своих штабистов и эсеров… – И адмирал раздраженно бросил трубку на рычаг. – Оказывается, с утра весь наш фронт взломан красными. Как это случилось? Вы меня еще спрашиваете, лейтенант… Полки бунтуют и сдаются большевикам так дружно, словно их там медом всех будут мазать. Михаил Герасимович, ступайте на ледокол «Кузьма Минин» (я его знаю как самый мощный на флотилии) и передайте по секрету командиру, чтобы ставил котлы на походный подогрев. Эта волынка надоела… Уходя, есть лишь один способ уйти – это встать и уйти! Другого способа пока не придумано…
– И генерал Миллер… с нами?
– Да. Каюта для него уже забронирована. Он просил ближе к мидель-шпангоуту, где меньше будет трясти на ломке льда.
– Наконец… армия? – спросил Басалаго.
– Армия разложилась и не стоит наших забот о ней.
– Но, – дополнил Басалаго, – в городе немало людей, которые за сотрудничество с союзниками будут подвергнуты большевиками различным жестоким карам…
Длинные бледные пальцы Виккорста с розовыми ногтями чистых рук отбили нервную дробь.
– Я думаю, – ответил он, поразмыслив, – что во многих наших бедах повинна… Англия! Потому-то парламент этой страны морально обязан выступить против Красной Армии с дипломатические демаршем… Вам же, лейтенант, тоже будет отведена каюта! Я сказал, кажется, все. Можете идти!
Но Басалаго не уходил.
– Торопитесь на «Минина», лейтенант, – напомнил адмирал.
– Мне, – ответил Басалаго, – необходимы две каюты.
– Это слишком роскошно… Для кого?
– Но вы ведь знаете, что я не один. Я полон надежд, и княгиня Вадбольская с дочерью… Я не могу один! Я уже однажды вычеркнул, имя этой женщины из списков, она осталась, и теперь… Я требую для себя две каюты…
Адмирал прошел через кабинет, поправил в печи полено вычурной старинной кочергой.
– Такую женщину (он сказал «шеншину»), вы правы, мой друг, никак нельзя оставлять большевикам… Хорошо, пусть будет так. Две каюты… И всё – тайно, никто не должен знать, что мы уходим. Иначе нас сомнут… Лейтенант! – вдруг выпрямился Виккорст на фоне печных изразцов.
– Есть!
– Душевным слабостям сейчас не место, – наставлял его адмирал. – Людей много хороших, но всех не забрать. Вы должны ожесточить свое сердце. Не проговоритесь. Только княгиня! Только ее маленькая княжна! Только в виде исключения к вам и к вашим заслугам на Мурмане… Теперь – не мешкайте!
Слишком много знал лейтенант Басалаго, чтобы его можно было оставить в Архангельске; потому-то он будет спасен. Вместе с ним отбудут в счастливое изгнание за океан красивая женщина с красивой девочкой. И там, вдали от родины, он сумеет наступить на жестокое сердце – он вырвет с кровью любовь для себя.
«Было время, – размышлял Басалаго, направляясь на „Минин“, – и я покорил весь Мурман… Неужели же теперь не смогу покорить одинокую женщину с ребенком на руках?»
– О-о, это отчаяние! – И он поднялся по сходне на ледокол.
* * *
В полном отчаянии «правительство спасения» стало искать преемников власти. Это был момент, когда власть хотели спихнуть кому угодно – хоть дворнику, хоть трубочисту…
Увы, добровольцев на это дело не находилась! Никто теперь в Архангельске не желал хоть один денек побыть министром!
Кажется, доля завидная? Был министром – это звучит весомо. Так и будешь до старости писать в анкетах: «был министром». Но вот как раз сейчас никто и не желал пачкать свою анкету…
Тогда эсер Борька Соколов предложил:
– Есть же люди, которые в славную годовщину «великой и бескровной» революции выступали с большевистскими речами? За это вы, Евгений Карлович, необоснованно закатали их на пятнадцать лет каторги… Помните такой грех за собою?
– Я же их недавно и освободил! – надулся Миллер.
– Вот эти люди, – продолжал Соколов, – как настроенные пробольшевистски, ближе всего подходят к настоящей ситуации. Они – работники профсоюзов, и потому власть в области следует передать профсоюзам…
– На этом и порешили: быть по сему – вся власть профсоюзам!
Профсоюзы Архангельска брали власть при условии, что никто из их состава не будет (по старинке) арестован Миллером, что они проведут в городе митинги с призывом к мирному поведению.
– А мы, кажется, уходим, – сознался Миллер. – Это неудобно говорить, но обстоятельства сложились непредвиденные…
– Ваш уход меняет все дело, – ответили работники профсоюза. – Тогда мы просим, чтобы главнокомандующим в городе оставался полковник Констанди, как самый авторитетный, в армии человек…
Евгений Карлович чуть не упал на колени перед полковником:
– Сергей Петрович… спасите!
– Кого?
– Правительство!
– Пошло оно к черту, это правительство.
– Армию, Сергей Петрович… армию спасите!
Констанди понял: его оставляют заложником.
– Ладно, – нервно ответил он. – Я остаюсь…
…Буксирные ледоколы, отчаянно дымя, с грохотом обламывали звонкий панцирь вокруг бортов тяжелого, будто уснувшего «Кузьмы Минина». Рвались петарды, забитые в глубину льда сверлами, легкие трескучие взрывы освобождали винты и рули. Скоро «Минин» задымил, и вот он, качнувшись, уже окантован черной чистой водой. Никто ничего не знал толком. Все было тихо и мирно. Команде сказали: пойдут обколоть лед на запани Маймаксы и вернутся обратно.
По Архангельску, словно вымершему, ходили одинокие люди, в пивных они грелись, делясь шепотком:
– Седьмой полк, краса и гордость, сдался тоже…
– Красные уже в Емце, мой кум ездил с рыбой, так видел их!
– А где же наши бронепоезда? «Колчак»? «Деникин»?
– Э-э, вспомнил когда… У них – «Зенитка»!
– Зенитка? Это как понимать, Сидор Карпыч?
– Такой «Бепо» у красных, пришел из Питера, по названью своему «Зенитка». Три наших «Бепо» взял в плен, сам с ними сцепился буксами на Плесецкой, и теперь, люди сказывают, кила получилась – с версту длиной. Вот он и шпарит по Холмогорам…
– Неужто сдадут?
– Чего уж там! Почитай, давно сдали…
– Кубыть, сразу не повесят? – опасались некоторые.
– Чека ихняя – ой, не приведи бог! Живьем жарит.
– Да нам-то кой хрен, Пантелеич, с Чеки ихней? Мы с тобой, друг сердешный, как ловили сельдя ране, так и ныне словим… Посуди сам: рази без нас большаки обойдутся? Да ни в жись! Где им! Мы же сельдя ловим…
* * *
Лейтенант Басалаго, одетый в полушубок с погонами флотского офицера, приехал в Немецкую слободу на извозчике. Поднялся по скрипучей лесенке на второй этаж чистенького домика с мезонином. Как хорошо пахло самоварной лучиной, как сквозило Русью, сладостной Русью, через гардины окошек – прямо в снег, прямо в блеск, прямо в изморозь… Хорошо! И стало печально: «Россия! Неужто же сказать тебе – прощай, и – навсегда прощай?» А за стеною стрекотала, как всегда, швейная машинка, и пела одинокая швея, которой никто никогда не видел.
Пела, плакала, убивалась:
Почто меня не любите,
Почто иных щадите,
Невесту юну губите,
Других с добра дарите?
На пороге комнаты Басалаго показал на часы:
– Княгиня! До отхода ледокола осталось совсем немного времени. А вы, я вижу, еще не начали собираться… За четверть часа до отплытия «Минин» даст условную сирену. Пора, пора!
Вадбольская сидела за столом в белой блузке, высокий воротник «медичи» подпирал ее пухлый, надменный подбородок. Она кормила девочку, размачивая в сладком чае зачерствевший имбирный пряник.
– Садитесь, Мишель, – произнесла спокойно. – Право, не думала я, что все произойдет так стремительно. Вы все-таки поступили тогда весьма неразумно, вычеркнув мое имя из списков… Я была бы теперь очень далеко от вас!
– Потому-то и вычеркнул, – дерзко ответил Басалаго, расцепляя ремень на полушубке и садясь возле печки. – А теперь у вас отдельная каюта со всеми удобствами. Ледокол вооружен артиллерией, минами, команда военная. Нет паники, все налажено, первая бункеровка в Мурманске, потом Тромсе и… океан!
– Дядя Мишель, – спросил ребенок, – а медведи будут?
– Вот медведей-то как раз и не будет. Они остаются в России!
– Клавдия, – сказала Вадбольская дочери, – если ты будешь баловаться, я оставлю тебя здесь… с медведями. Ешь скорее!
– Княгиня, – заметил Басалаго, снова посмотрев на часы в нетерпении, – еще никогда так быстро не летело время, как сейчас. Мы доживаем последние минуты в России, дорога предстоит очень дальняя, и перед нею мы посидим, но… потом! А сейчас, умоляю вас, давайте же собираться.
– Ну, хорошо, – сказала Вадбольская, поднимаясь. – С чего начать? Просто руки опускаются. Я ведь тут обжилась, вещей много…
Басалаго решительно скинул полушубок возле порога:
– Я совсем забыл, что женщины, даже такие прекрасные, как вы, все равно остаются женщинами, с присущими им недостатками. И конечно же, нельзя доверять женщинам того, что связано с исполнением во времени!
Одних баулов было восемнадцать, и в каждый из них Басалаго, ползая по полу, пихал и пихал имущество княгини. Вперемешку летело, прессуясь под коленом лейтенанта, все подряд: платья, какие-то сумки, деньги, книжки, бумаги, письма (он их прочтет потом, чтобы узнать – нет ли соперника?).
Совсем неожиданно прозвучал вопрос Вадбольской:
– А куда делась голова Наполеона? Она стояла вот тут…
– Я, кажется, сгоряча сунул ее в баул. Она тяжелая, и я решил, что внутри ее деньги… Разве не так?
– Это не моя вещь, а хозяйки дома. Выньте ее!
– Но как жеея могу вспомнить, в каком она чемодане?
– Но что подумает обо мне хозяйка дома?
– Не все ли равно, живя в Монреале, знать, что именно думает о нас хозяйка дома в Архангельске? Ах, стоит ли беспокоиться теперь о голове Наполеона, когда своя голова трещит… Княгиня, еще раз взываю: одевайте ребенка… Ведь я с утра предупредил вас, чтобы вы были готовы.
– Но я никак не предполагала, что все будет так срочно!
– Да. Нашлись предатели в Архангельске, которые уже напекли караваев и выехали в Холмогоры с хлебом и солью – встречать большевиков… Наши «Бепо» разбиты, и красные вот-вот могут ворваться в город со стороны Исакогорки. Торопитесь!
Издалека – с Двины – взревела мощная сирена корабля, и лейтенант Басалаго, смертельно побледнев, вскочил с пола.
– «Минин»? – испугалась и княгиня.
– Кажется… Нет, нет, – заговорил Басалаго, – не может быть. Наверное, это гудит «Канада». Или «Сусанин»? Давайте не будем гадать… быстро, быстро!
– Всегда ты копаешься, – сказала Вадбольская дочери. – Я тебе столько раз говорила, что сначала пальто, а потом шарф… Господи, где твой второй валенок, Клавдия? Клавдия, – повысила голос княгиня, – я с кем сейчас разговариваю? Почему ты не отвечаешь матери?
– О-о-о, – простонал Басалаго. – Вы можете, княгиня, проникнуться сознанием значимости этого момента?.. Мы уходим! Не в театр! Мы уходим из России. Вы понимаете – мы уходим. Мы никогда не вернемся. Россия потеряна для нас… Навсегда. Прошу вас еще раз – поторопитесь…
Вадбольская оглядела ряды баулов, подняла воротник шубки дочери, накинула на ее головку мохнатый шарф.
– В чем вы меня упрекаете, Мишель?.. Я давно готова!
– Я тоже… – засмеялась девочка.
– Тогда присядем, – сказал Басалаго. – Помолчим…
Все трое присели перед дальней дорогой: прочь из России… Вцепившись пальцами в черные жесткие волосы, Басалаго мотался на стуле как пьяный. Виделись ему блески гавани Севастополя, ярость прорыва в Дарданеллы, труп Ветлинского, заметенный снегом на мурманском безлюдье, и многое-многое другое…
– Встали! – сказал резко, берясь сразу за два баула. И, радуясь путешествию, прыгала девочка.
– Надо бы позвать извозчика с улицы, чтобы помог…
– Извозчи-и-ик! – позвали через форточку.
Дверь с треском разлетелась перед Басалаго, и два баула с грохотом покатились по лестнице. В проеме дверей стояли люди с красными повязками на рукавах.
– Спокойно, – приказали они. – Не двигаться… руки!
Выстрелив наотмашь, Басалаго ударил ногою в окно. Брызнули стекла. Жестко и люто, влетел мороз с улицы.
Еще выстрел, и Басалаго кубарем выскочил на улицу – в снег…
Вадбольская вздернула подбородок, и бриллианты яростно вспыхнули в мочках ее ушей, ярких от гнева.
– Надеюсь, – заявила она с вызовом, – это необязательно, чтобы я, княгиня Вадбольская, стояла перед вами с поднятыми руками?..
Басалаго рухнул в снег, что-то хрустнуло в ноге, и, быстро вскочив, он поскакал по тропке среди высоких сугробов в сторону спасительной калитки. Дернул ее на себя, и его ударили кулаком прямо в лицо. Чья-то рука вырвала из пальцев револьвер.
– Стой, – сказали, – не надо бегать тебе… лежи!
Пожилой рабочий из Соломбалы стоял над ним, широко расставив ноги в высоких фетровых валенках. Трещал мороз, осыпались инеем тонкие ветки, а на рабочем была фуражка, и ярко алели на стуже щеки его. Басалаго локтями оттолкнулся от твердого наста тропинки, рухнул спиною в пышный сугроб. Над ним – небо, облака…
– Ну, стреляй, – сказал он. – Чего тянешь?
Рабочий сунул револьвер в карман.
– Не за тем, – ответил, – мы за тобою от самого Мурманска охотились, чтобы здесь пристрелить… Нет, лейтенант! Суд будет. А я тебе – не судья, я только свидетель этому времени…
Издалека наплывал от Двины могучий рев на слободу, что притихла в синеватых сугробах.
– Не «Минин» ли? – прислушался рабочий, сразу посуровев.
Вот тогда Басалаго заплакал и поднял лицо кверху. Его глаза рыскали по окнам, отыскивая в последний раз лицо прекрасной женщины, которая уже никогда не будет ему принадлежать.
Но… что это? Чьи-то руки высунулись на мороз и деловито стали затыкать подушкой выбитое окно. Подушка была такая яркая, такая пестрая, словно – ее украли в цыганском таборе.
* * *
Я представляю себе всю глубину отчаяния лейтенанта Басалаго, если бы он тогда, лежа на снегу, вдруг узнал правду.
Эта правда была такая: ледокол «Минин», когда Басалаго арестовали рабочие, еще не ушел из Архангельска. Под напором пара в котлах он был уже готов вломиться в ледяные толщи фарватера.