Глава первая
Галлиполи – длинный жаркий язык земли, высунутый в море и готовый слизнуть любого, кто рискнет проскочить в Дарданеллы, к подступам турецкой столицы.
Тонкие столбики минаретов, словно призрачные пальцы Шехеразады, поют в синем небе о чем-то несбыточно-давнем – почти пропаще, ликуя гибелью оттоманской славы. В орудийных прицелах крейсеров колышется на волне сказка Востока, будто кусочек айвы в прохладном шербете, и так загадочно, и так блаженно мнится каждому укрытая за фортами тихая гаремная жуть.
Где же тот щит славянства, прибитый еще Олегом к вратам Царьграда? Неужели навсегда он обрушен? От этого отзывается в сердце русского болью той, еще ветхозаветной, что стонет в жилах России какой уже век…
Галлиполи – мы уже здесь, в воротах Босфора!
Именно здесь, во взрывчатых бурунах, на жестких каменных пляжах, вдребезги гробились вчера десантные баркасы. Эшелон за эшелоном – в пену, в огонь, лицом в песок, пальцами в колючие водоросли. И ходуном ходила, беснуясь, прибойная волна – вся розовая от крови… Там, где прошел когда-то Фридрих Барбаросса с мечом в волосатой лапе, теперь не могла пройти лязгающая бронею Антанта: против нее – нищие, с верой в аллаха, турецкие редифы во главе с «воистину османским» маршалом Лиман фон дер Сандерс-пашою.
Но операция по прорыву в Дарданеллы продолжается. Настойчиво, как умеют это делать англичане: сегодня – метр, завтра – метр, глядишь, два метра отвоевали. Через несколько дней готова футбольная площадка для игры: гол, гол, гол! А остальное пусть заканчивают прибывшие из колоний индийцы, арабы, египтяне и прочие…
На рассвете первыми выступают из мрака позлащенные солнцем аэростаты, привязанные к мачтам элегантной яхты «Моника». Дымят, словно покуривая, мрачные леди-дредноуты «Куин Элизабет» и «Жанна д'Арк»; в отдалении вцепился в грунт лапами якорей молчаливый крейсер русского флота – «Аскольд». Корабли еще спят, утомленные вчерашним боем; остывает за ночь гулкая горячая броня. А пока команды не проснулись, надо убрать из их памяти все то черное и ненужное, что будет мешать этим людям, идти на смерть сегодня – так же смело и безрассудно, как ходили они вчера.
И вот точно в четыре тридцать по Гринвичу над рейдом раздается сирена – это спешит французский эсминец под черным вымпелом.
* * *
Вой сирены растет, и мичман Вальронд стряхивает сон. Даже не сон, а дремоту, вернее – остатки дремоты. Первым делом – взгляд на стакан, обмазанный изнутри маслом; стакан доверху полон тараканов – и сразу летит в иллюминатор. Рука привычно дергает грушу звонка, после чего – за переборкой – тихие, но четкие шаги ночной вахты.
– Павлухин, – спрашивает мичман, зевая, – где он сейчас?
– Как всегда, ваше благородие: начнет с англичан, потом французов обойдет, а в конце уж и к нам, православным.
Мичман пружиной срывается с койки; тонкие сиреневые кальсоны плотно облегают его сытые ляжки. Павлухин, пользуясь интимностью обстановки, спрашивает:
– А вот, господин мичман, насчет Тулона-то как?
– Это где напечатано?
– Да на баке у фитиля матросы печатают.
Вальронд отмахнулся:
– «Баковый вестник» – издание нелегальное и цензуре не подлежит… Разве ты не видишь, что Адмиралтейство пустило нас на износ? Коробка старая – жалеть нечего. Пока от нас бульбочка на воде не останется, мы будем плавать, Павлухин… Давай, гальванный, буди попа. А я, кажется, успею под душ!
В офицерской ванной Вальронд разглядывает в зеркало свое лицо – молодое, с крупным носом; родимое пятно на щеке мичмана придает лицу особую пикантность, почти девичью. Вскрикнув от холода, он прыгает под соленый дождик забортной воды. С наслаждением моется. Мичман молод и счастлив – ему очень хорошо.
Павлухин тем временем выдирает из ужасной беспробудности крейсерского отца Антония:
– Ваше преподобие! Эй, отец Антоний… Да сколько же трясти можно? Гробовщик сюда режет… полным ходом, говорю!
– Сколько? – И священник нехотя открывает глаз.
– Узлов пятнадцать дает.
Священник сует себе в бороду толстую папиросу, говорит тускло:
– Зафитили! – И глядит в иллюминатор, следя за разворотом эсминца. – Рази ж это пятнадцать? Барахло ты, гальванер, а не матрос. Тебе бы в студенты пойти… Да по буруну видать, что узлов десять, не больше…
Павлухин бумажкой берет огонька от божьей лампадки:
– Курите скорей, ваше преподобие. И не засните снова.
– Знаю, – говорит поп. – Все знаю. Без меня и котенка не утопят, ежели он православный. Пошел ты вон…
В отсеках крейсера сладкий дух танжерских фруктов, загнивших в провизионке. Кое-где, особенно в трехдюймовом каземате, запах разложения крови, затекшей под линолеум. На дверях корабельной лавки и сберкассы висят купеческие замки и болтается объявление, писанное рукой отца Антония: «Обмен франков на нашенские рубли и обратно – по требованию верующих».
На трапе Павлухину снова встречается Вальронд.
– Последнее и самое противное, – говорит мичман, и они молча следуют вдоль серой брони, пробитой заклепками.
Дверь душевых для нижних чинов. Вот где хорошо спасаться от хамсина: прохладный рай корабельной бани… Рука нащупала выключатель, и брызнул свет. На цементированном поду лежали два кокона, зашитые в парусину, крепко простеганную дратвой. Не сразу угадывалось, что это – люди. Обложенные кусками подталого льда в опилках, они уже были готовы принять последний всплеск чужестранной пучины. И сбоку одного подтекла жидкая кровь…
– В прошлый раз, – сказал Вальронд, – французы заставили перешивать заново. Когда будем передавать с борта на борт, ты, Павлухин, как-нибудь загороди, чтобы кровь не сразу заметили с эсминца… Батька встал?
– Так точно. Тяжело вставал. Видать, с похмелюги.
– Ему не привыкать, – ответил мичман.
Вой печальной сирены послышался совсем рядом. Мягко прессуя пробковые кранцы, миноносец притулился под бортом русского крейсера. Палуба его была устлана пальмовыми ветвями, мачты и снасти обвиты черными трепетными лентами. Собранная с эскадры жатва полегла на минных рельсах, словно побитые колосья. Но все отдельно: католики, протестанты, лютеране, англиканцы (было оставлено место и для схизматов-православных).
Мостик эсминца, жидкий и балясный, качался вровень с бортом крейсера. Молоденький командир-француз облокотился на поручень мостика – почти лицом к лицу с Вальрондом. Разговор между ними происходил, как в трактире у винной стойки, – не хватало только перезвона бокалов.
– Сколько у вас? – спросил миноносник у мичмана.
– Всего двое. – И Вальронд показал ему два пальца.
– Тре бьен, тре бьен! – восхитился француз, оглядывая сверху свою палубу. – Мы думали, у вас будет больше, и я уже беспокоился, как бы всех уложить респектабельнее… Однако у вас что-то немного сегодня! Вчера было больше.
– О, не волнуйтесь, – ответил Вальронд. – Мы с нетерпением ждем вас завтра. Припасем побольше… как раз сегодня!
Мичман наметанным глазом моряка определил – не слишком, ли навалился «француз» на кранцы, не сдерет ли с борта крейсера окраску. Сверху палуба эсминца казалась узенькой, как тропинка. А трупы убитых, зашпигованные в стандартные мешки, что-то напоминали. Но – что? Похоже на матросские чемоданы, с которыми едут домой вчистую…
Затылок уже припекало солнце. День будет горячим.
Тут ирландский патер, стоя над своими англиканцами, заметил отца Антония, и вспыхнула вдруг самая нежная дружба. Патер заревел на весь рейд, размахивая молитвенником:
– Тони, хэлло… Тони! Уыпьем уодки, Тони…
– Хэлло, Джонище, – отозвался аскольдовский поп. – Камарад ты мой разлюбезный… Дурья твоя башка!
Женька Вальронд посоветовал с высоты борта:
– А вы, святой старче, не слишком-то в бутылку залезайте. Ваше пламенное преподобие потом из запоя лимонадами да молитвами по пять суток всей командой выпрягаем.
– Ты меня не учи… мичманок. Ишь какой вислоухий нашелся! Я-то хоть запойный, оно всем понятно, а с чего ты пьешь?..
Подобрав долгополую рясу, священник ловко спрыгнул на миноносец, и командир ударом ладоней привычно сдвинул телеграф. Сразу взбурлила сонная вода рейда, и два борта разомкнулись.
– Бон вояж! – помахал француз рукою.
– Бон… бон, – нехотя отозвался ему Вальронд.
А на палубе крейсера, словно вброшенный волной из-за борта, вдруг оказался матрос. Весь в черном (в тропиках от черного на «Аскольде» отвыкли), башка уехала в плечи, он жикал дыркой на месте выбитого переднего зуба.
– Откуда? – спросил его Павлухин мимоходом.
– Иж Мешшины…
– Чего? Чего? – не поверил гальванер.
– Шидел там в тюряшке.
– У итальянцев-то? – хмыкнул Павлухин. – За что?
– Жа политику, яти ее…
– Ко мне! – приказал Вальронд.
Подлетел мелким бесом, сорвал бескозырку:
– Штрафной матрош второй штатьи Иван Ряполов, – ешть!
– Не ори, дырявый. Команда еще спит.
– Так тошно!
– Э-э, брат, – протянул Вальронд, заглядывая в пасть матросу, – у тебя в зубах немалый убыток. Слушай, тебя я вижу, а… Где барахло твое?
– Оштавил навшегда в жнойной Италии, – ответил матрос.
– На шкафут! – скомандовал мичман, и Ряполов сорвался с места. – Стой. Замри. Когда объявят побудку, обратись к боцману Власию Трушу, и – в писарскую. На оформление! – Вальронд глянул на часы, повернулся к Павлухину: – Гальванер, я бужу командира, а ты ломай горнистам пятки к затылку. Осталось семь минут до пяти, и… боцмана тоже! Пусть встает, старая ананасина!
Далеко-далеко, разводя высокие буруны, уходил траурный миноносец, и по рельсам его палубы – не мины, а людей! – будут сейчас скатывать по порядку религиозного калибра…
* * *
Иванов-6 – это уже фигура на флоте (без часу контр-адмирал). Правда, где-то под шпилем петербургского Адмиралтейства сидит грозный Иванов-1, чином повыше. Но быть и шестым в свои пятьдесят лет не так уж мало. Один бог знает, как трудно человеку с незначительной фамилией «Иванов» выбиться наверх – при том страшном засилии немецких имен на русском флоте…
Впрочем, помимо номера офицеры на флоте имеют и негласные прозвища, даваемые от матросского остроумия. Командир «Аскольда» за свою позднюю женитьбу на хабаровской девице, дочери видного шулера, получил прозвище «Ванька с барышней». Портрет этой барышни, изменявшей ему с лихими мичманами, висел в салоне, намертво привинченный к переборке шурупами. Весьма добросовестный и честный офицер, Иванов-6, казалось, смолоду был окрашен, под масть корабельной брони – маскировочно-серо. И твердо держался морской традиции: не сближался ни с офицерами, ни с матросами.
От самого днища, тяжко паря, громоздились ряды казематов и палуб – это для матросов. В пятиместных каютах – над матросами! – располагалось буферное государство фельдфебелей и боцманматов, обязанных передавать сверху вниз все тычки и рявканья, оберегая при этом верхние слои от яростных взрывов в нижних палубах. Над «шкурами» размещалось уютное, обшитое бархатом и панелями царство офицерских кают и кают-компании. И уже совсем высоко, под самым мостиком, сверкал салон Иванова-6 с зеркальными окнами вместо иллюминаторов… Вальронда Иванов-6 встретил уже одетым.
– Спасибо, Евгений Максимович, я давно встал. Мне плохо спится… душно. Эсминец отошел?
– Да, Сергей Александрович. Сдали два номера.
– В трюмах?
– Полтора фута.
– А что Федерсон?
– Инженер-механик лег в три часа. Совсем недавно.
– Все равно – будите. Воду надо откачать хотя бы до фута, иначе динамо заглохнет, как вчера. А сегодня нам опять идти под Ени-Шере, под огонь батарей… Что у нас в погребах?
– Незначительный дефицит влажности. Для порохов неопасен…
Иванов-6 уже знает, что Вальронд – мастер поговорить о порохах и прочем, что касается артиллерии. Командир носового плутонга был списан по болезни еще в Гонконге, и молодой мичман заступил на его место. Очень большая честь – совсем молодым вести носовой сектор огня крейсера первого ранга.
– К тому же, – продолжает Вальронд, – у нас отличный погребной мастер – матрос Бешенцов!
– Это тот, который… баптист? – спрашивает Иванов-6.
– Да, Бешенцов – баптист, я брал у него читать всякую ерунду, вроде прохановских «Гуслей»; ничего в этих гимнах не понял. Но и вредного не нашел тоже… Бешенцов – хороший матрос!
Из-под койки командира вылезает толстый, зажравшийся питон-боа, которому Иванов-6 перебил на охоте в джунглях палкою позвоночник. А потом пожалел гада и теперь таскает на крейсере по морям, изводя на эту рептилию казенное мясо.
– На место! – говорит каперанг, треснув удава шлепанцем по башке, и спокойно спрашивает далее: – Радио?
– Ночью была шифровка, переданная нам с «Куин Элизабет», у англичан станция дальнобойная – они и Лондон могут принять.
– А нам? Откуда?
– Очевидно, был принят Севастополь:
– Отлично, отлично. Ну, я вас более, мичман, не держу. Спасибо за вахту… Кстати, происшествий не было?
– Нет. Только французский гробовщик доставил на борт штрафного. По-видимому, матрос отбился от своего корабля.
– Хорошо, Евгений Максимович, ступайте…
Не накинув даже пижамы, в одной сетке на жирной груди, Иванов-6 проследовал вдоль салонного коридора. Мягкие пыльные ковры глушили его шаги. Походя, каперанг двинул костяшками пальцев в полированную дверь каюты старшего офицера.
– Роман Иванович, – сказал, не задерживаясь, – пора…
И прошел мимо, не дождавшись ответа. Он командовал крейсером, а старший офицер Быстроковский – командой этого крейсера. И от этого у них бывали нелады, ибо методы общения с матросами были разные. Иванов-6 усмехнулся: «Ванька с барышней» – это еще пустяки, милая шутка скучающих людей. А вот известно ли Быстроковскому, что ему дано прозвище «Сопля на цыпочках»? – за его умение подкрадываться к матросам… Иванов-6, как и большинство людей флота,. – матерщинник. Но зачем изобретать обидные слова для матросов: рвань, скважина, падаль, как это делает Быстроковский? Пусти матроса по матери до седьмого колена, но… не обижай человека! Тогда служба крейсера пойдет как по маслу.
Коридор салона кончается тупиком, и в нем – узкая дверь, на которой медная табличка, очень броская:
СТОЙ – НЕ ВХОДИ!
– Время получения: три – двадцать. Время: четыре – восемь, – докладывает он, – закончил расшифровку. Не осмелился будить вас, ибо ничего спешного не обнаружил.
– Садитесь, Самокин. – И сам каперанг плотно усаживается в плетеную индийскую качалку под опахалом электроспанкера. Читает: «…существуют ли на крейсере большевистские антивоенные настроения, и если да, то просим…» – Спичку!
– Милости прошу. – И кондуктор чиркает спичкой. Иванов-6 сует шифровку острым углом в огонек. Бумага корчится в руке, быстро сгорая, и пепел брошен в раковину.
– Здесь же, слава богу, не Кронштадт, – говорит командир «Аскольда», пуская воду из крана, и вода сразу уносит пепел в морское небытие под корабельное днище. – Здесь люди воюют! Они устали – так, я согласен. Но воюют не за страх, а за совесть… А ваше мнение, Самокин?
Веер вдруг замирает в руке ковдуктора.
– Россия, ваше высокоблагородие, – отвечает Самокин, подумав, – страна военная…
И тут начинают реветь над палубой горны, соловьями-разбойниками разливаются дудки боцманматов: «Вставать! Койки вязать! На молитву – товсь!» Первые матюги косяком влетают в иллюминатор секретной каюты – ранняя обедня уже началась.
Иванов-6 подцепляет ногой свалившийся шлепанец.
– Это не ответ на мой вопрос, Самокин. Это скорее ответ военного человека…
– Военному человеку! – подхватывает Самокин, и командир «Аскольда», усмехнувшись, оставляет кондуктора в его секретном отшельничестве.
Этот немолодой шифровальщик, живущий по соседству с салоном (полуофицер, полуматрос), казалось, не подлежал карам уставным, а только небесным: случись «Аскольду» гибель, и Самокин, обняв свинцовые книги кодов, должен с ними тонуть и тонуть, пока не коснется фунта. И – ляжет, вместе с книгами, мертвый.
Таков закон! Потому-то надо уважать человека, который каждую минуту готов к трудной и добровольной смерти на глубине. На той самой глубине, куда из года в год уносится пепел его секретных шифровок.
* * *
Борзыми гонялись по палубам и трапам фельдфебели-боцманматы Михальцов, Ищенко, Маруськин, Скок.
– Вставай! – орали. – Уже «Мокку» несут!
Из люков кубриков, откуда душно парило человеческим потом, неслось в ответ обратное:
– А, мак-размяк, опять эта какава… А кады же чай?
– Доплавались! Скоро душегубы кофию нам будут заваривать!
– Тише лайся, собака! Труха сверху сыпет…
В жилую палубу уже спускался боцман Власий Труш – грудь колесом (от денег, накопленных еще с Владивостока, которые он всегда под форменкой носит).
– Я вот тебе покажу «труха сыпет»! – с ходу накинулся он на Шурку Перстнева. – Ты у меня сам трухой гадить станешь… А ну, покажь койку свою! Как связал?
Тугой сверток койки (а внутри ее жесткий матрас из пробки) пролетел над палубой – хлоп! – прямо в грудь Труша, на которой тысчонки полторы уже собралось. Власий – мужик крепкий: даже не крякнул, и койка матроса, прыгая, мячиком отскочила прочь.
– Слушай, Шурка, – миролюбиво сказал Труш, – здесь тебе не Кронштадт, чтобы пижонство свое показывать. Здесь тебе Палестина самая настоящая. – И, сказав так, Труш перекрестил свои сбережения. – Слава те, хосподи, – помолился он, – сподобились у святых мест побывать. Вот изжарю тебя, – закончил он безо всякого перехода, – на солнышке, Шурка… И очень просто!
Погребной мастер Бешенцов был баптистом особого склада: его так долго тиранили за отклонение от веры – и отец Антоний и сами верующие, – что он стал буйным и злобным. Бешенцов никого не убивал, согласно заветам своей веры, но исправно подавал из погреба снаряды, чтобы другие убивали…
– Когда будешь жарить, – сказал он Трушу с лютостью, – не забудь с боку на бок его поворачивать. Чтобы он хрустел потом, язва князя Кропоткина!
– А ты, божия слезка, не капай тут, – оскорбился Шурка.
– Подбери койку, – велел ему Власйй Труш.
Подбирать койку, когда накал остыл, было стыдновато. Но пришлось уступить силе и власти.
Пожилой Захаров сказал Шурке:
– Эх ты… ключ от сундука с клопами! Уж коли кидаешься, так надо так шмякнуть, чтобы труха одна осталась…
Перстнев, покраснев, зализывал свою буйную гордость:
– Господин боцман, да ведь злоба берет… Ну скажи на милость. Нас будят в пять. Французов – в шесть. Англичане, их в семь подымают. Неужто так надо, чтобы одних только русских, словно собак с цепи, среди ночи срывали?
– Поднял коечку? – спросил Труш. – Вот и молодец ты у меня, Шурка… А служить бы тебе прямо на мериканском флоте. Там когда захотят, тогда и пролупятся. И сразу в бар, к девочкам!
По трапу – тра-та-та-та – Павлухин.
– Боцман! Новый матрос тебя шукает, Ряполов.
Матросы пулями летают по крутизне трапов, словно опереточные бесы, в дыму и в грохоте. Но тут случилось такое, чего уже давненько даже от пьяных не видели на «Аскольде»: новый матрос, боясь крутизны, лез в кубрик не грудью вперед, а – задом…
От такого подлого нахальства стало тихо. Только поскрипывали спущенные на цепях для завтрака обеденные столы.
– Корова! – заорали все разом. – Назад! Вниз! Пулей! И новый матрос брякнулся к ногам боцмана.
– Собери свои мослы, – сказал Труш. – Раскидался тут…
– Матрош второй штатьи штрафной Ряполов..:
– А за что – штрафной? – навострился боцман.
– Жа политику поштрадал…
– Ну, пойдем, «штрадалец». – И Труш крепко взял его за ухо.
Вся палуба комендоров так и осела в дружном хохоте:
– Ай да штрадалец! Повели голубя… Теперь ему до конца службы из гальюна не выбраться!
Отправив Ряполова в писарскую, боцман столкнулся с Быстроковским и, сделав преданнейшее лицо, пожаловался:
– Ваше благородие, ну прямо сладу нет с ыми… С эфтой вот палубой, где из носовой «хлопушки» живут. Волки прямо, а не люди. Так и шпынят, так и шпынят. И слова им не скажи!
– Хорошо, боцман. Я передам Вальронду, чтобы унял своих оболтусов. Носовой плутонг, и правда, избаловался…
Лейтенант Корнилов, розовощекий юноша, вывел на прогулку своего красавца дога Бима: собака после ночи наделала на палубе, и лейтенант задиристо крикнул:
– Эй, пентюх! Подбери… – первому попавшемуся матросу. Этим «пентюхом» оказался трюмный Сашка Бирюков.
– Ваше благородие! – с хитрецою ответил трюмный. – Вот наделайте вы здесь любую кучу, и Сашка Бирюков уберет. Потому как человек, оно же понятно. А после собаки – никак не могу.
– Будешь убирать? – осатанел молодой лейтенант.
Но трюмный уже стремительно провалился в машинный люк. Корнилов потом с возмущением говорил Быстроковскому:
– Роман Иванович, это черт знает что! Машинные совсем разболтались. Я ему говорю – одно, а он, подлец, прямо в глаза мне смотрит. И по глазам вижу – дерзость, дерзость, дерзость!
– Хорошо, Владимир Петрович, – ответил старший офицер. – Я скажу Федерсону, чтобы подтянул своих механисьёнов…
Павлухин тем временем, сдав наружную вахту, направился к фитилю – на бак крейсера. Там, возле кадушки, наполненной водою, можно было курить. Но куряк в этот ранний час не было. Только кондуктор Самокин, поставив ногу на край обреза, пытался прикурить от угасающего фитиля.
– Что нового? – спросил он Павлухина.
– Да так… ничего. Жарко вот будет!
– Да, будет. Верно. Ну?
– Матрос тут такой… Ряполов, говорит – за политику.
– Врет, сволочь! – ответил кондуктор. – Я уже узнавал от писарей. Сидел за подлость. От таких подальше… – И поманил Павлухина к себе поближе. – Шифровка была ночью, – сообщил осторожно. – На Балтике негладко. Там наши работают…
– Ну? И что?
– Вот и спрашивали «Ваньку с барышней» – как у нас?
– А как у нас? – засмеялся Павлухин.
Самокин оглядел рейд, заставленный кораблями. Бросил окурок в кадушку, и он зашипел, погаснув.
– Сам знаешь, как у нас… Пока только двое. Эсеры да анархисты, вроде Шурки Перстнева, нас пополам перекусят. А собирать начнут – перепугают. И твою башку, Павлухин, на мою секретную часть жеваным хлебом приклеят…
* * *
Англичане проснулись ровно в семь. Кажется, они даже не позавтракали. А сразу – шарах! – по туркам из главного калибра. Многопудовые чемоданы с шорохом пронеслись над эскадрой.
Союзный флагман поднял сигнал, обращенный к «Аскольду»:
ДОЛГО ЗАВТРАКАЕТЕ!
– Зато мы раньше всех встали, – обиделся Иванов-6. – Пусть на мостике отстучат: придем на позицию вовремя. Роман Иванович, а не пора ли отправлять катер?..
Быстроковский наспех запил у буфетной стойки порошок хины, поднялся на спардек. Паровой катер с «Аскольда» качался под бортом, готовый отправиться на прикрытие греческого десанта. Виккерсовский автомат «пом-пом» сердито торчал из рубки. В бой уходили смертники, чающие крестов и водки, и возглавлял их чахоточный барон Фиттингоф фон Шелль, минер крейсера.
– Роман Иванович, – сказал он с издевочкой. – В случае чего, не забудьте, что я был лютеранином. Не поручайте завтра моего бренного тела отцу Антонию… я не хочу быть пропитым!
Бысгроковский не растерялся с ответом:
– О том, что вы лютеранин, я надпишу на бутылке с шампанеей, которая уже заморожена, Карл Фромгольдович, к вашему прибытию… Счастливо, дорогая баронесса!
…Два гальюна в носу и корме – на сорок восемь водостоков – убирали штрафные Ряполов и Пивинский.
– Вот что я тебе скажу, паря, – внушал Пивинский, как более опытный, Ряполову, вовсю хлеща вокруг из брандспойта. – Самая легкая работа на флоте его величества – это поганая работа. Везде лезут офицеры в белых перчатках и даже в рыло пушке заглядывают – не запылилась ли она, стерва? А к нам заглянут – нет ли дерьма? Дерьмо убрано, и мы свободны, если считать, что вообще в этом мире существует свобода…
Когда приборку закончили, Пивинский повлек Ряполова за собой, шепча ему на ухо – с нежностью:
– Ша! Мы люди гиблые, штрафованные. Нас замордуют…
Он провел Ряполова в форпик, узенький косой отсек, угол которого составлял форштевень крейсера. Здесь хранились банки с краской и политурами, лаками и эссенциями. Пивинский раскрыл ногой сверток парусины, под которой были скрыты две баночки, проложенные ваткой. И текла по капле желтая муть, назначение которой русскому человеку всегда понятно.
– Пей. Чистенький. Как другу.
– Ждохнем, – ответил Ряполов, принюхиваясь. Настроение у Пивинского было добровольно убиенное.
– Сейчас под Кум-Кале пойдем, там и гробанемся. А от этого еще не помирали… Сосай! Все равно подыхать.
Ряполов, зажмурив глаза, высосал натощак пол-банки.
– Малиной во рте жапахло. Ждыхай и ты, шука…
Пивинский окосел тут же, не вылезая из форпика, измазался в каком-то вонючем лаке, и Ряполов здорово испугался:
– Шлушай, а ты шлучайно не калаголик?
– Нет, я не калаголик, – ответил Пивинский и, заплакав, стал биться сдуру башкой о броню…
А под ними уже грохотала цепь, бегущая из глубины моря. Крейсер вдевал якоря в клюзы, как серьги в уши. Звучали колокола громкого боя, призывая команду занять места по боевому расписанию. Взлетели к небу стеньговые флаги – готовность «Аскольда» к бою теперь видна всем. По бортам уже разносились антенные сетки, чтобы иметь постоянную связь с кораблями союзной эскадры.
Офицеры не спеша (время еще было) расходились из кают-компании. Старший артиллерист крейсера, плешивый лейтенант фон Ландсберг, задержал плутонговых Корнилова и Вальронда:
– Володя и ты, Женечка, дальномер у нас расхлябался. В цепи где-то сдвиг синхронности. А потому прошу вас при стрельбе следить и за репетацией по телефонам.
– Есть, – ответили в один голос плутонговые офицеры.
…Завив хвосты колечками, над палубой качаются вниз головами отчаянные лемуры. На мостике раскинут лонгшез. И в нем, покуривая сигару, устроился для боя Иванов-6 во всем белом, словно беззаботный дачник. А на страшной высоте, почти наравне с лемурами, гальванер Павлухин уже срывает чехлы с громоздкой трубы дальномера. Уютное кожаное сиденьице, словно ласточкино гнездо, провисает над пропастью… Цепляясь за скобы трапа, по стволу мачты лезет к нему лейтенант фон Ландсберг. Добрался, примерился и – плюх запотевшей спиной в соседнее с Павлухиным кресло.
– Ну и мотает, – сказал он матросу. – Особенно на поворотах.
Это верно: площадка дальномера то стоит над самым мостиком, и можно плюнуть на панаму Иванова-6, а то вдруг с ревом рушится при крене за борт, провисая над белыми гребнями.
– Разверни! – говорит фон Ландсберг кратко, и оба они влипают лицами в каучуковую оправу оптики. Что они видят сейчас? В четком пересечении нитей шатается перед ними далекий берег Турции: скалы… камни… минареты… чайки…
– Я же говорил вам! – кричит на ветру Павлухин. – Он еще от самой Хайфы расстроился от вибрации. Нет совмещения! Нету!..
Фон Ландсберг и Павлухин опутаны проводами телефонов, словно каторжники веревками. И в наушниках того и другого уже воркует голос лейтенанта Корнилова:
– Кормовой плутонг к открытию огня готов.
– Володя, – напоминает фон Ландсберг, – прошу тебя: следи за репетацией. Ты даже не знаешь, как трясет на дальномере!
* * *
Броня укрыла людей, сразу ставших сосредоточенными.
На палубе крейсера – ни души; закинуты люки, задраены горловины… Кажется, все уже вымерло: жизнь течет под броней.
Взмах острой лопаты, и дог Корнилова уже без хвоста! – с визгом убегает в коридор кают-компании. Тонкий обрубок собачьего хвостика летит за борт.
– Сашка Бирюков свое дело знает, – говорит матрос, сбегая в глубину котельной шахты. – Он еще себя покажет…