Глава девятая
Женька Вальронд проснулся от резкого толчка. Паровоз стоял, пыхтя на путях, синие сумерки сгущались за окнами вагона. Мичману только что снилась аскольдовская каюта с раковиной для умывания, набор зубных щеток, лежавших за зеркалом, и ароматное мохнатое полотенце. Очевидно, сон был подсознательным: мичмана терзали дорожные вши и клопы бывшего министерства путей сообщения.
Спустив ноги с полки, Вальронд прыгнул на какого-то солдата, спавшего внизу. Извинившись (что не произвело никакого впечатления), он вышел в тамбур. Поезд стоял возле полустанка, заснеженные ели подступали к самому перрону. За окнами барака белели занавески, чахли за изморозью унылые герани.
Было пусто.
Косматая лошаденка, прядая ушами, застыла возле шлагбаума. В телеге лежал мертвый человек, убитый страшно – разрывной пулей, ударившей его прямо в лицо. А поперек мужчины была брошена мертвая женщина, ветер заносил ее снегом со спины.
– Видели? – спросил Вальронд у железнодорожника.
– Из Ухты, – ответил путеец. – Оттуда кажинный день таких возят. Ухту, сударик, финны заняли. С ними не шути! Теперь вон на Кемь все рвутся. А тогда дорога наша прихлопнется.
– А почему стоим? – спросил Вальронд, мучительно желая курить.
– Да впереди не пропускают. Может, бандиты шалят. Может, Чека кого-то ищет в составе. Сейчас неспокойно. Ежели вы, сударик, из этих, так погоны до Мурманска не надевайте.
Нет, я не из этих, – ответил Женька.
– А коли не из этих, так красный, бант тоже не носите. У нас тут не поймешь, что творится! Один так, другой эдак… Не стало правды – нет и порядку!
Замерзнув, Женька забрался в вагон. Поезд плавно тронулся, а с перрона на прощание залепили из револьвера, вдребезги разнесло стекло над головою Вальронда.
«Фу, черт! – отшатнулся от окна мичман. – Ну и обстановочка. Прямо война Белой и Алой розы на платформе двадцатого века с применением керосина и разрывных газов…»
Однако в Кандалакше обстановка казалась еще сложнее: над крышею Совета колыхался красный флаг, а неподалеку разместился – под флагом Британии – английский консул. Отряд рабочих с красными повязками отрабатывал на вокзальной площади прием «коротким – коли!». А рядом с ними маршировали сербы в один ряд с русскими, но уже явно с другими намерениями. Впрочем, английских войск в Кандалакше еще не было видно.
У старого сцепщика Вальронд спросил:
– Дяденька, а какая тут власть?
– Советская, сынок.
– Что-то не похоже.
– Похоже, да нам негоже… Оно правда: семь пядей во лбу надо иметь, чтобы раскумекать. Кто говорит – правильно. Кто орет, что нас давно уже за тушенку предали. Добро бы тушенка была, а и той нету… Да разве тут, сынок, без бутылки разберешься! Я уже старый, жизнь прожил, хрен с ыми. Молодым, вам, разбираться!
– Когда в Мурманске-то будем?
– Дотянетесь, – хмуро ответил сцепщик.
Дотянулись до Мурманска только к рассвету следующего дня, и Басалаго распахнул перед Женькой объятия:
– Наконец-то… слава богу!
– Осторожно, – сказал Вальронд, – я вшивый…
Басалаго, дурачась, чмокнул себя в перчатку.
– Тогда, – ответил, отойдя подальше, – прими, бродяга, мой воздушный поцелуй. И пошли, пошли. Сразу же…
Сразу катером – на «Глорию»; британские матросы ловко спустили трап, зашкертовали. Мокрый снег мягко таял на теплой палубе английского крейсера, прогретого дыханием машинной утробы.
– Куда? – не мог опомниться Вальронд после дороги. – Куда?
– Будь как дома. Англичане – хозяева радушные. Стюард, весь в белом, распахнул дверь отдельной каюты.
– Твоя, – сказал Басалаго, подпихнув Женьку в спину. – Ты не смущайся. Английские матросы служат на наших эсминцах, а многие наши офицеры уже давно живут на британских шипах…
– Курить дашь? – оторопело попросил Вальронд.
– Господи! Что же ты раньше молчал? Открой ящик стола, там тебя ждет полный набор. Все, начиная от трубочного.
– Ванна, сэр! – объявил вестовой с почтением.
Жизнь завертелась, снова включенная в корабельное расписание.
Белый кафель офицерских душевых сверкал нестерпимо. Никель, хром, зеркала, фаянс… Воздушная мякоть полотенец. И зубные щетки в несессере. Черт бы их побрал, этих англичан! Они везде умеют устраиваться с комфортом, как у себя дома, в Англии…
Ванна – как бочка, только голова Женьки торчала из нее, взирая на британские удобства сквозь мыльную пену. Басалаго дружески позаботился: старые отрепья мичмана куда-то незаметно унесли вестовые (наверное, прямо в топку котла), а взамен лежало все новое.
Гладко выбритое лицо помолодело. Перед зеркалом, напрягая шею, Вальронд застегнул крючки воротника. Погоны снова привычно, словно влитые, сидели на плечах. Расчесал назад свои волнистые рыжеватые волосы, и вестовой, выплеснув воду из ванны, снова взметнул ее на цепях к подволоку душевого отсека.
– Сэр! – объявил он. – Самое главное в этой скучной жизни вы, узнаете, если откроете четвертую дверь направо по коридору…
Женька Вальронд распахнул четвертую дверь направо по коридору. Там сидели рядком на унитазах молодые суб-лейтенанты, выпускники Дортмутского морского колледжа, и насвистывали, как соловьи, что-то очень печальное.
– Я виноват, будущие Нельсоны, прошу прощения.
– Налево – пятая! – хором ответили ему.
Налево пятая – это уже кают-компания, и стол готовно накрыт.
Как приятно после ванны положить руки на чистую скатерть, а сзади, из-за твоей спины, предупредительный вестовой уже наполняет тебе стакан королевской мальвазией. Резко стучит удар молотка, упавшего вдруг на медную тарелку.
– Джентльмены! – раздается пропитой бас. – Вспомним о короле!
– О-о-о, король, – проносится над закусками.
Женька Вальронд с удовольствием выпил за короля. Тем более что при самых высоких тостах на британских кораблях не надо вставать, ибо подволоки низкие: можно здорово треснуться башкой об железо. Да простит король – они же, слава богу, не солдафоны, чтобы вскакивать навытяжку…
Басалаго, откуда-то появившись, обнял мичмана за плечи.
– Женька, – сказал многозначительно, – сейчас я представлю тебя лейтенанту Уилки из местного консулата, впредь ты будешь иметь дело с ним. Кстати, – добавил Басалаго, – я уже похвастал ему, что ты награжден орденом Британии.
Вальронд рассмеялся на всю кают-компанию:
– Мишель! Ты забыл про бутылку денатурата!
– Ах, прости! – вспыхнул Басалаго, поворачиваясь в сторону англичанина. – Уилки, вот человек, которого я ждал и на которого можно вполне рассчитывать. Он будет великолепным флаг-офицером на связи.
Вальронд увидел перед собой честное и открытое лицо Уилки и сразу понял, что перед ним – жулик. Но, так как и сам Женька был парень не промах, то он ошарашил Уилки своим лицом – еще более честным! еще более открытым! И тогда он понравился лейтенанту Уилки, который дружески тряхнул мичмана.
– Я рад тебе, приятель, – сказал Уилки по-русски. – Денатурат хорошая штука. Я его пил тоже… Меня угощала им в Кандалакше одна симпатичная русская барышня.
Снова ударили молотком по медной тарелке.
– Джентльмены! – раздался бас. – Мы никогда не забудем о нашей прекрасной королеве…
– О-о, королева… – вздохнула кают-компания.
Вальронд проглотил вино и за королеву.
Басалаго сбоку шепнул ему:
– Здесь многие знают русский… будь осторожнее.
– Ты про ордена? – засмеялся Вальронд.
– Не только. Я про все сразу… Ты им понравился. Англичане умеют определять друзей по физиономии. А у тебя морданя славная и добрая… Я уже изучил англичан: если они поверят тебе с первого взгляда, то потом будут верить неизменно, хоть ты стань для них самой худой собакой!
– Слушай, – спросил Женька, – ты тут обмолвился о моем флаг-офицерстве и… связи? Скажи, Мишель, что мне предстоит связывать? До такелажных работ я никогда не был охотником…
Басалаго вкратце объяснил, что Вальронду суждено балансировать между Мурманским совдепом и Союзным военным советом; вот тут и необходима связь в руках надежного (своего) флаг-офицера.
– А русские есть в этом Союзном совете?
– Мичман Носков сидит там… Знаешь, он, кажется, спился, бедняга.
Но как раз в этот день тихоня мичман Носков решил более не жить, чтобы не участвовать в предательстве. Клещами он вытащил пулю из патрона и патрон (уже без пули) вложил в револьвер. Дуло же револьвера заполнил водой и выстрелил себе в рот. Так кончали с собой по негласной традиции только офицеры русского флота – опозоренные, проигравшиеся, те, которым уже было не восстановить своей чести: вода вдребезги разносила им череп.
Носковаскоренько похоронили…
Вальронд с траурной повязкой на рукаве провожал трюмача до кладбища. Носков покоился в гробу, закинутый андреевским флагом с «Аскольда», а головы у него совсем не было. И тут же, прямо над раскрытой могилой, Басалаго стал подсаживать Женьку в Союзный совет вместо покойного…
Вальронд еще раз глянул на носовой платок, который лежал на подушке – как раз на том месте, где должна бы, по всем правилам, лежать голова человека.
– Ты с ума сошел? – в ужасе отозвался мичман шепотом, чтобы их никто не слышал. – Я на место самоубийцы не сяду ни за что. Я не могу, мне это претит… я суеверный!
Печальный, он возвращался с кладбища.
– Ты остался один… последний! – сказал ему Басалаго.
– Как это понимать?
– А так из офицеров кают-компании крейсера первого ранга «Аскольд» ты, Женька, уцелел лишь один…
Вальронд был представлен как флаг-офицер связи французу и англичанину, сидевшим в Союзном совете, его познакомили за выпивкой с Юрьевым и всей мурманской шантрапой, которая крутилась вокруг этого Юрьева, горланя и шумствуя. Подвыпив, Женька Вальронд сразу же дал в ухо Мишке Ляуданскому, чтобы не слишком фривольничал с ним – мичманом… Мишка утерся и смолчал: спорить с флаг-офицером, другом Басалаго, было очень опасно.
Все остальное Женька понял со слов Басалаго:
– У нас сейчас образовано краевое управление. С подчинением Москве. Но это – ширма. Потом ты войдешь во вкус здешних обстоятельств и все станешь понимать на верный краевой лад…
– Я все-таки так и не осознал до конца – что же мне предстоит делать? Ради чего, собственно, я приехал, покинув весьма удобную женщину, теплую зимой и прохладную летом?
– Ну, – утешал его Басалаго, – сейчас на Мурмане дел будет выше головы. Жить пока будешь на британском шипе «Глория», там и я столуюсь вот уже второй месяц. Кухня у англичан неважная, но ты привыкнешь…
Однако в состав Союзного военного совета русского представителя не сажали – Мурманом стали управлять англичане с французами. Женька Вальронд присматривался. С большим недоверием! За его, казалось бы, беззаботной болтовней скрывалось незаметное для других, пристальное внимание ко всему, что его окружало на Мурмане…
* * *
Конечно, нашлись на Мурмане честные люди, которые стали протестовать против угрозы нашествия интервентов. И тогда исподволь заблуждали по городу слухи о ночных арестах. Но верить в это как-то не хотелось «Украл что-нибудь», – говорили.
Небольсин тоже обнаружил вдруг в своем ведомстве нехватку в людях: исчезли десятник и печник дядя Вася – квалифицированные рабочие, жившие в Мурманске с его основания. На всякий случай Аркадий Константинович позвонил в «тридцатку» к поручику Эллену:
– Севочка! Ты опять хватаешь моих людей?
– Помилуй бог. И не думаем.
– Куда же они делись?
– Удрали, наверное. А впрочем, спроси у Комлева. Теперь у нас в Мурманске две инквизиции при двух папах сразу…
Встретившись с Комлевым на улице, Небольсин вежливо приподнял над головой шапку-боярку:
– Почтеннейший, не вы ли арестовали моих рабочих?
– Еще чего не хватало, – грубовато ответил Комлев. – Мы не для того прибыли, чтобы арестовывать рабочих. И никого вообще не арестовывали здесь.
– Отчего же такая гуманность?
– Если уж сажать, так половину Мурманска надо за решетку отправить. А насчет рабочих следует справиться лучше у поручика Эллена!
– Поручик Эллен ссылается на вас.
– Ну и врет ваш поручик…
Комлев был под стать своей фамилии – как комель старого дерева, которое уже и червь не берет. Голова его уехала в плечи, а длинные руки, торча из-под затрепанных обшлагов кожанки, чутко шевелились, словно испытывали весь мир на ощупь. И глаза смотрели на каждого мурманчанина пытливо – мол, каков ты гусь?.. Но эти взгляды никого на Мурмане не пугали… Комле-ву выпала задача – почти неразрешимая – раздавить контрреволюцию, которая смотрела на него из каждой щелки барака. Он попробовал наступить на этого гада, но гад тут же обвил его своими щупальцами и теперь наслаждался бессилием человека, попавшего в его страшные объятия.
Люди похитрее делали вид, что ВЧК просто не замечают. Небольсин же, по горячности характера, однажды сам нарвался на скандал с командиром отряда чекистов.
На телеграфе, где он стоял в ожидании своей очереди, появился Комлев и попросил соединить его с Петроградом.
– Урицкого или Бокия, – сказал он. – Ежели заняты, пусть товарищ Позерн…
– Связи нет, – ответила барышня.
– Другим даете? – обозлился Комлев.
– Но другие имеют разрешение от генерала Звегинцева…
Совать маузер к носу этой стервы-барышни неловко. Комлев натужно вздохнул… в бессилии!
Все, кто был тогда в телеграфной конторе, с удовольствием наблюдали за молчаливой яростью этого пожилого мрачного человека. Тут Небольсин и ляпнул:
– Мсье Комлев! – сказал, не подумав. – А что, если я уговорю наших телеграфистов соединить вас с вашей Чекой? А вы зато не будете вмешиваться в дела моей магистрали?
Стало тихо. Комлев повернулся к молодому путейцу и долго молчал, собирая лоб в морщины.
– Мне, – ответил глухо, – что-то давно не нравится ваша идиотская улыбочка, господин Небольсин.
– А вам не дано ее исправить, мсье Комлев!
Под улюлюканье офицеров и путейцев Комлев направился к дверям. Но от порога он с презрением окинул рослую барственную фигуру Небольсина и ответил:
– Исправим… белая ты тварь!
– А ты красная сволочь! – сорванно крикнул Небольсин. Хорошо поговорили, ничего не скажешь… Как ножами – резанули один другого языками. Теперь, когда им приходилось встречаться в городе, Небольсин продолжал эту «игру» с начальником опасной ВЧК, и было ему от этого сладко и жутко, словно играл с подрастающим тигром.
– Так как же, мсье Комлев? – спрашивал. – Исправим мою улыбку? Или уж оставим ее такой, какая отпущена мне от природы?
– Исправим, гражданин Небольсин, – отвечал ему Комлев поначалу.
Но потом ему эта «игра» надоела, и он просто кричал при встрече:
– Иди ты к черту! Чего привязался?..
Однажды Аркадий Константинович на рейсовом катере выехал в город Александровск – в самое устье Кольского залива, где катер мотнуло раза два на океанской зыби, захлестнутой в горло фиорда. Вот и Екатерининская гавань, такая уютная после развала в Мурманске: чистенькие коттеджи, как в Норвегии, разбросаны среди мшистых скал; библиотека и школа на горе; порядочные женщины на улицах – женщины не пьяные, а чистые, – все это удивляло и заставляло Небольсина переосмыслять многое из того, что осталось в Мурманске, такое жуткое и (к сожалению) ставшее уже привычным…
В колонии ученых, живших в Александровске, поближе к океану, для наблюдения за повадками рыб Небольсина встретили радушно, как своего.
– Аркадий Константинович, какими ветрами?
– Только в библиотеку. Меня интересует мерзлота и оттаивание тундровых фунтов. Боюсь, что у меня насыпи скоро сядут..
До вечера он с удовольствием работал с книгами. Луч света из-под абажура лампы, тихий шелест страниц, волшебная чистота бумаги – все это напоминало ему недалекое былое, что-то славное и милое, как память о прошлой взаимной любви. И вспомнилась ему квартира на Фурштадтской, от пола до потолка забитая книгами; еще дед вывез книги из родовой усадьбы – старинные; отец дополнял библиотеку в Петербурге, снабжая каждое издание своей тонкой, как паучок, подписью. Потом и он, уже студентом, заодно с братом Виктором возили с развала на пролетках пыльные весомые связки. Вкусы были различны! Чтобы не ссориться, братья разделили книги, и каждый заказал для себя экслибрис: у Аркадия – обнаженная девушка, закрыв глаза, уходит в даль рельсовых путей; у Виктора, экслибрис иной – подкова счастья, поверх которой брошена трагическая античная маска.
«Боже! Как давно это было… Да и было ли?» Отложив карандаш, он невольно задумался. Теперь, говорят, все частные библиотеки большевики реквизируют в пользу революции. Нет, они, кажется, признают наличие книг в доме каждого, как духовной ценности, но считают, что накоплению духовных ценностей обязательно предшествует накопление ценностей материальных. В самом деле, не разбогатев, никогда не соберешь библиотеки! А коли ты богат (или был таковым) – прощайся с книгами, нажитыми чужим трудом… «Чепуха какая-то!» – подумал Небольсин.
И тут услышал за спиной тихий шорох. Инженер обернулся и чуть не вскрикнул. Привидение? Нет, это он… именно он! Тот самый питерский педагог в потертой шинельке. И сразу уши наполнились прощальным грохотом сходней, и вырос перед глазами борт корабля – с громадным красным крестом! – корабля, сияющего огнями и спешащего в море иных огней – огней Европы…
– Это… вы? – прошептал Небольсин.
На синем воротнике тряслась синяя голова, и синие губы шевелились в синем дыму папиросы Небольсина.
– Я, – ответил педагог тоже шепотом, словно боясь признаться.
– Нет, – сказал ему Небольсин, а почему «нет», сам не понял.
– Я заметил вас еще на пристани,. – долетал до него зловещий голос. – Пошел за вами в столовую. Сидел рядом с вами. Но вы меня тогда не заметили. А я… я очень боялся подойти.
Ледяной озноб вдруг прокатился по спине, сразу ставшей мокрой, и сорочка противно прилипла к телу.
– Так что же там? – спросил Небольсин, расслабленный.
– А она… что она?
– Ваша знакомая, сударь, была на шлюпке. Я ее видел. Она плакала… Я тоже уступил свое место детям, остался на корабле, и вот – жив. Но моя жена, но мои девочки…
Небольсин вцепился в синий воротник:
– Поклянитесь, что это так!
– Сударь мой, – ответил беженец, неожиданно хихикнув, – разве можно спасаться в шлюпках? Всегда надо оставаться на корабле. Видите? Я жив… Но – зачем жив?
Вокруг лампы быстро разрастался какой-то сияющий нимб, лампа росла, росла, росла… И вдруг лопнула с блеском, словно граната. Небольсин очнулся и снова увидел перед собой этого человека, с синими зябкими руками, покорно сложенными на животе. «Зачем жить?» – спрашивал он.
Небольсин сунул в карман блокнот, сорвал с вешалки шубу и выскочил на улицу. До самой гавани его несло напором ветра. Почти свалился по сходне на катер. Не спускаясь в каюту, он остался стоять наверху… стоять и смотреть на воду.
Кольский залив широк и полноводен: есть где разгуляться волне. Аркадий Константинович смотрел на воду, выпукло вздутую бегом катера, и думал о смерти. О жуткой гибели в этом зловещем царстве глубины и тьмы… Какая она холодная, эта вода! Вода Баренцева моря. Как она ловко и легко переворачивает утлые шлюпки! Человека в ней корчит, свертывают, как акробата, в дугу судороги, и смерть тогда для него только спасение…
«Ведь был подписан мир… мир!» – думал Небольсин, глядя на эту воду, которая заманивала его к себе непостижимо…
Потащились мимо, вдоль берегов, захламленные причалы, пути рельсов, борта кораблей, бараки мастерских. Все было здесь постыло и безнадежно. Склонясь на поручни, он дал волю слезам…
Вот и еще одна страница жизни. И она – перевернута.
Мимо него, лязгая блиндированными вагонами, прокатился на юг французский бронепоезд. «Пусть идет! Мира нет! Нет мира!»
…И несколько дней подряд артели мурманчан выезжали на торговом буксире вдоль побережья на «выкидку» трупов. Где их потом хоронили – никому не известно. Небольсин, конечно же, не узнавал.
* * *
В семи верстах от Мурманска – там, где высится Горелая Горка, и там, где тянутся к небу мачты радиостанции, снятой англичанами с линкора «Чесма», – именно там, подальше от города, вдруг заплескались однажды, как во времена Мамая, громадные шатры…
Это пришли американцы! Красные, белые, зеленые, желтые – раздувались ветром боевые шатры американского лагеря. Нет, никто еще в Мурманске не видел солдат из САСШ на улицах – американцы, верные себе, выдерживали карантин после прививок. Потом разбили в городе санитарные палатки: делали прививки населению.
Они были люди обстоятельные и дорогой вакцины не жалели. Объедки возле их кухонь были таковы, что даже французы не рискнули бы назвать их объедками. Попался ты американцу в гости, он сразу кокает на сковородку десять яиц (именно десять – ни больше, ни меньше). На «черном рынке» Мурманска уже появились новые продукты – заокеанские…
…Каратыгин собирал у себя мурманских «аристократов».
Одни говорили:
– Будет файвоклок…
Другие говорили иначе:
– Будет вечерний раут, как у дипломатов…
Зиночка была в шелковом платье, в длинных, до локтей, перчатках. Гостей она встречала в тамбуре своего вагона, заставленного ящиками со жратвой. Мишка Ляуданский теперь для фасона пенсне раздобыл; пенсне он снял и руку Каратыгиной поцеловал:
– Весна, Зинаида Васильевна! Время любви…
– Входи, входи, – говорил Каратыгин, растопыривая руки.
Посреди вагона уже накрыт стол. Тоненько торчат, навстречу веселью, узкие горлышки бутылей. Вспоротые ножом банки обнажают розовую мякоть скотины, убитой в Техасе еще в конце прошлого столетия: теперь пригодилось – Россия все слопает…
– Так, – сказал Мишка Ляуданский, потирая над столом руки. – Эх и хорошо же мы жить стали!
– Да уж коли американцы ввязались, значит, не пропадем. Англичане не тароваты, больше сами норовят сделать да слопать. У французов даже мухи от голода не летают. А вот американцы, они, как и мы с тобой, люди широкие!
Из тамбура вдруг нехорошо взвизгнула милая Зиночка.
– Постой, – сказал Каратыгин, взвиваясь со стула.
Вернулся обратно в вагон, сопровождая Шверченку.
– Это нехорошо, – говорил обиженно. – Коли уж позвали, так веди себя как положено. И надо знать, кого щупаешь.
– Да не щупал я, – отговаривался «галантерейный» Шверченко. – Подумаешь! Дотронулся только…
– Ну садись. Черт с тобой!
– Кого ждем-то? – спросил Шверченко, присаживаясь.
– Комиссара.
– Это Харченку-то?
– Его самого… Обещал свою шмару привести!
– Это какую же?
– Да Дуньку косоротую, что с Небольсиным пугалась.
– Ой, дела! – засмеялся Ляуданский.
Пришел Тим Харченко – весьма представительный. Где-то под локтем у него торчала голова Дуняшки в новом платке с разводами.
– Хэлло! Мир честной компании, – заявил он.
Зиночка с презрением разглядывала «комиссаршу».
– Миленькая, дайте я вас поцелую… Ах!
Шверченко показал всем, какие у него теперь новые часы.
– Идут, – сказал, – как в Пулковской обсерватории. Тут было отставать малость начали. Так я подкрутил вот эту фитюльку, и опять – ну прямо секунда в секунду. Швейцарские!
– А у меня вперед забегают, – поддержала мужской разговор очаровательная Зиночка. – Прямо не знаю, что с ними делать…
Дуняшка, выпятив живот, обтянутый розовым муслином, напряженно рассматривала иностранные закуски.
– Не будь колодой, – шепнул ей Харченко. – Люди культурные, веди себя тоже культурно. И с тарелки не все доедай.
Сели за стол. С трудом смиряли приятное волнение перед первой рюмкой. Это волнение приятно – как любовное.
– Ну, тост! – сказала Зиночка. – Мужчины, прошу…
Поднялся за столом Шверченко.
– В минуту всенародного торжества, когда силы свободы неутомимо борются с аннексией германского капитала, мы, представители новой власти мурманской автономии, врежем сейчас первую за то, чтобы не была она последней!
Врезали.
– О, грибочки! – обрадовался Мишка Ляуданский, разглядывая через пенсне, мешавшее ему видеть, тарелку с соленьем.
– Это мой собирал, – загордилась Зиночка. – А я солила. Каратыгин с трудом прожевал жвачку.
– Хозяйка! – показал он всем на свою дражайшую.
Выпив по второй, Шверченко нежно обнял Харченку:
– Комиссар, а она у тебя… не тае?
– В самой норме, – ответил прапорщик.
– С икрой, кажись, баба-то тебе досталась!
– Чего?
– С пузом… Ты разве сам-то не замечал? Харченко кинуло в пот:
– Да хто их разберет, этих баб… Вроде и ни!
– Товарищи, товарищи, – засуетился Ляуданский, – новое, сообщение: большевистский Совжелдор в Петрозаводске отказывается признать наше краевое управление. Каратыгин, а вот это тебя касается: Совжелдор просит тебя дела сдать, а мандат твой уже аннулирован…
– Еще чего захотели! – вдруг раскраснелась Зиночка, теряя очарование. – Мой столько ночей не спал, сил столько на них, сволочей, угробил, свои дела все запустил! А теперь, когда живем слава богу, им дела наши не нравятся?.. Пошли их всех к чертовой матери! – наказала она мужу, распалясь.
– А я теперь плевал на Петрозаводск, – невозмутимо отвечал Каратыгин. – Я знаю, чья это рука… Тут, помимо большевиков, еще два ренегата работают: Ронек из Кеми да наш – Небольсин. Но у нас теперь свое, краевое, управление. И вот его я признаю. И союзники со мной будут иметь дело, а не поедут к большевикам в Совжелдор… Дорога – наша!
– Этот Небольсин – душка, – сказала Зиночка, как опытный провокатор в женских делах, и со значением глянула на Дуняшку.
Дуняшка мигом раскрыла рот:
– Одних носков у него… сколько! Един день поносит, а второй уже – не. Постирай, говорит. Все руки обжвякаешь стирамши. Одних пустых бутылок, бывало, на сорок рублей сдавала в лавку обратно… Во как жили!
– У него – рука, – показал Шверченко на потолок вагона. – С этим Небольсиным сам лейтенант Уилки цацкается.
– Будут цацкаться, – ответил Каратыгин, – коли магистраль в его руках: хочет – везет, не хочет – не везет.
– Баре, – надулся Ляуданский. – Золотопогонники!
– Ну это ты не скажи, – возразил ему Тим Харченко, присматриваясь к животу своей, Дуняшки. – Это как понимать. Есть и такие, что погоны себе на совесть заработали. Вот я, к примеру… До всего достиг сам. Теорему господина Гаккеля хто знает?
Увы, никто не знал теорему Гаккеля.
– Вот! – сказал Харченко довольный. – А я постиг. И потому мне погоны к лицу… Иван Петрович, чего же не наливаем?
Каратыгин бойко схватился за бутылки:
– Вино, вино! Оно на радость нам дано…
– Кушайте, дорогие гости, – напевала Зиночка. – Чего же вы ничего не кушаете? Мажьте горчицу, Тим, погуще, эта горчица не наша – английская, она глаз не выест.
Ляуданский под столом нащупал лядащую ногу Зиночки. Глаза их встретились. Быть беде великой! Великосветскому скандалу, кажется, в Мурманске быть. Просто страшно, как бы не закончился сей «файвоклок» грандиозной и увлекательной потасовкой!..
– Музыки хочу, – выламывалась Зиночка, понимая, что она первая барыня на деревне. – Танцев желаю… огня… простора… света… страсти!
– Будет! – заорал Шверченко, вскакивая. – Зинаида Васильевна, все будет… – И он стал заводить граммофон.
Харченко рывком оторвал от еды Дуняшку:
– Мадам! На один тур…
Дуняшка беспокойно терлась животом о мундир «комиссара».
– Это как понимать? – горячо шептал ей Харченко. – Месяца ишо не прожили! А ты уже икру метать будешь?.. Я этому барину, что на сорок рублев посуды сдавал… Хватит! Попили нашей крови! Кончилось ихнее время, мы – господа…
* * *
Из станционного буфета вышли два солдата. Жевали тощие бутерброды с тонкими пластинками привозного сыра «Чедер».
– Гляди, – сказал один. – Власть-то наша гуляет.
– Иде?
– Да эвон, вагон с приступочкой… Развелись баре! На манир новый… партейные все, паразиты поганые! Кто эсер, кто энес, кто анарха, кто макса какой-то. Всякой твари – по паре!
– А большевиков, Ванятка, не видится.
– Оно и верно: большевики враз бы им всем салазки загнули!..
И они долго шли, прыгая через рельсы, дожевывая «Чедер» и разговаривая о жизни.