Глава шестая. Западная Лица
Ох ты, Западная Лица, река бурная, холодная, – сколько жизней унесла ты к океану в эту ночь!..
В эту ночь, 9 октября 1944 года, полярный мрак уступал перед силой огня. Пламенные кометы гвардейских минометов, стоящих за плечами сопок, с резким шорохом, обгоняя одна другую, перелетали через реку, и вражеский берег клубился дымом, полыхал желто-красными языками пламени.
Камень тундровый – и тот, казалось, горел в эту решающую ночь… Снег горел… Все горело!
Но из самой глубины земли, через узкие окошки амбразур продолжали хлестать тугие жгуты пулеметных трасс. Засев в бетонированных подземельях, горные егеря торопливо опустошали патронные диски, и трассы перечеркивали восточный берег Лицы, под самый корень срезая густой покров невысоких лишайников.
«Ду-ду-ду-ду!» – говорили пулеметы.
«Ахх!.. Аххх!… Ахххх!» – отвечали орудия. И, единым рывком оторвавшись от земли, люди вставали над этой ночью, ломая ногами хрустевший валежник, шли под грохот взрывов, из которого выбивались всплески их голосов.
– Вперед! Полундра!..
– Давай, давай…
– За нашу Родину!.
– Кто там отстал?
– Вперед! Полундра!..
Левашев прорвался к берегу, когда артиллерия уже перенесла свой огонь в глубину вражеской обороны. Встав за высокий валун, солдат закричал, размахивая автоматом:
– Давайте веревку!.. Тяни, тяни, тяни!..
По обрывистому откосу берега, осыпая шумный ливень острого щебня, скатился на отмель лейтенант Стадухин.
– Левашев?.. Ты?..
– Я…
Следом за командиром взвода спрыгнул Лейноннен-Матти, волоча тяжелый моток пенькового троса. Шальная мина грузно шмякнулась в песок, забрызгав солдат липкой тинистой грязью. Вода грозно ревела у самых ног, устремляясь в каменистую трясину, откуда она рушилась вниз с высоты четырех сажен. Шум падуна смешивался с неумолчным громыханием канонады.
– Танки идут! – надрывался кто-то во тьме. – Танки!
Левашев обвил свою грудь концом веревки, за которую сразу же вцепилось несколько рук, и бросился в кипящую бурунами воду, невольно вскрикнув от ледяного холода. Стремительное течение мгновенно подхватило его, понесло вниз. С размаху ударило о зубец порога, остро выступающий из воды. Оглушенный ревом водопада, ничего не видя от брызг, секущих лицо и глаза, солдат что есть силы оттолкнулся от камня и, подняв над головой автомат, пошел, пошел, пошел…
– Вперед, ребята!.. Держись!..
Вода сбивала солдат навзничь. Несла в падун. Скользкие камни перекатывались под ногами, как чугунные ядра. Пули, осколки, мины выхлестывали фонтаны пены. Шестицветная немецкая ракета взмыла высоко в небо и осветила взмыленную на порогах реку, через которую, насколько хватает глаз, переправлялись цепочки людей, державшихся за канаты…
«Ду-ду-ду-ду-ду-!» – било в лицо рыжее пламя вражеских дотов.
– Ах, ах! – дважды прозвучал на середине реки чей-то молодой голос, и только темное пятно шинели мелькнуло в пропасти водопада.
Левашев увидел все это и обернулся.
– Матти! – громко позвал он.
– Что? – отозвался ефрейтор, идущий следом.
– Если меня тово… так ты встанешь на мое место…
– Слышу, – ответил Лейноннен-Матти. – Только я уже, кажется, ранен… рука что-то…
А лейтенант Стадухин кричал:
– Крепче, крепче держись, товарищи!.. Берег близко!.. Теперь, когда они были соединены одной верейкой, вода не могла разбросать их в разные стороны, и раненые шли вместе со всеми, навалившись телами на туго натянутый мокрый трос. В этот момент каждый думал только о том, чтобы шальная пуля не перебила веревку…
Грохоча по камням массивными гусеницами, в реку вошел громадный танк. Непрерывно стреляя, он постоял немного у берега и устремился на проволочные заграждения. Его сотрясающаяся башня укрывала от огня бойцов-десантников, и они наперебой кричали Левашеву:
– Давай руку!.. Руку давай, приятель!..
Солдат успел ухватиться за протянутую ладонь. Его резко дернуло, и, чувствуя, как хрустят сильно стиснутые пальцы, он потянул за собой всю шеренгу людей, которые поплыли, почти не задевая ногами дна.
Танк выбрался на вражеский берег, подмял под себя пулеметное гнездо и пошел дальше, круша на своем пути столбы заграждений. Автоматчики, мигом спрыгнув с его брони, бросились врассыпную, сразу же вступая в бой за отвоевание западного плацдарма…
Провалившись в какую-то яму, Левашев больно ударился локтем о железную дверь дота. Поднял голову – увидел лейтенанта Стадухина. Стоя на плоской крыше, командир взвода кинул гранату в дымовую трубу подземной крепости.
Секунда… вторая… третья… и – приглушенный взрыв… Скрипя ржавыми петлями, дверь дота стала открываться, с лязгом катясь роликами по железной дуге порога. Гитлеровский офицер в распахнутом мундире, с бледным окровавленным лицом, на котором топорщилась щеточка усов «а-ля фюрер», выскочил из дота, чуть не сбив с ног солдата.
Левашев, изловчившись, отбросил немца обратно, швырнув ему вслед гремучую «лимонку». И тут же захлопнул дверь дота, оставив фашиста наедине с готовой взорваться гранатой. Потом, не оглядываясь, выскочил из ямы (боль в локте уже прошла) и сразу принял на штык какого-то егеря.
Созданные из расчета на фронтальную оборону, амбразуры немецких дотов были обращены только в сторону Западной Лицы, и пулеметные гнезда, установленные в них, замолкли сами собой, когда войска Карельского фронта вышли им в тыл. Чтобы не остаться в окружении, гарнизоны дотов покидали свои обжитые подземные ячейки и с яростным упорством продолжали драться в траншеях.
Прихрамывая на одну ногу, прибежал Керженцев. Мокрые полы его шинели задубели на ветру и громко хрустели при каждом шаге.
– Левашев, давай в траншеи, там приходится туго, – крикнул офицер.
В глубоком тесном окопе шла рукопашная схватка. В сплошной темноте мелькали фиолетовые огни выстрелов, слышались крики о помощи, взрывы и громкий лязг скрестившихся в поединке штыков.
Едва солдат спрыгнул в траншею, как сразу к его ногам подкатился черный мячик. Левашев схватил гранату, перекинул ее через бруствер, где она разорвалась с оглушительным треском. Кто-то ударил его сзади прикладом по каске. Резко обернувшись, солдат увидел егеря. Развернувшись, он сильно ткнул его концом ствола прямо в грудь, под самое сердце, и одновременно спустил курок.
– Ну вот, – сказал, задыхаясь, вынырнувший из-за поворота Лейноннен-Матти, – а я за ним аж оттуда гнался…
И, заведя за спину раненную на переправе руку, ефрейтор снова исчез в извилистых земляных переходах. Автомат его висел на груди, еще не сделав сегодня ни одного выстрела, зато в здоровой руке Лейноннен-Матти держал финский нож. И пуукко в руке Лейноннена-Матти было грозным, страшным оружием.
– Юкс! – поворот. – Какс! – поворот. – Колмэ!.. – и трое врагов остаются на дне окопа, а ефрейтор снова бежит дальше.
На широкой, вытоптанной сотнями ног площадке минометной батареи на Стадухина наседали двое высоких егерей в свитерах и без касок. У всех троих, очевидно, кончились патроны, и лейтенант с полуавтоматическим ружьем в руках, взятым у убитого бойца, отбивал удары прикладов. Ложа ружья уже была разбита в щепы, по лицу Стадухина текла струйка крови, а гитлеровцы, как молотобойцы, молча размахивали карабинами, стараясь если не выбить оружие, то хотя бы раздробить офицеру пальцы, чтобы он сам выпустил его.
– Держись, лейтенант! – крикнул ефрейтор, вбегая на площадку. Один егерь прыгнул к нему, но не рассчитал своего прыжка и, налетев на Лейноннена-Матти, сразу же упал под ударом ножа. Финн хотел уже броситься на помощь ослабевшему офицеру, но в этот момент с бруствера окопа посыпались вниз темные лохматые фигуры солдат. И одна из них – прямо на второго егеря.
Это подоспели бойцы, форсировавшие Западную Лицу во втором эшелоне. Они перешли реку по семужьему забору, перекинутому над водой немного выше падуна, и были совсем сухие. Какой-то худенький невзрачный солдатик в непомерно длинной шинели, громко хлюпавшей по сапогам, сразу засуетился, тыча штыком в темноту ходов сообщения, и удивленно спрашивал:
– А егерь-то где? А?
– Ну, Матти, – сказал лейтенант, – вовремя ты подоспел. Если бы не ты, туго мне…
И не договорил, прижатый к земле ревом моторов: над окопом, засыпая солдат песком и щебнем, один за другим прошло несколько танков. В небе, просветленном вспышками разрывов, летели на запад стремительные штурмовики. И танки, и самолеты, и люди – все и всё направлялось на прорыв второго пояса вражеской обороны, который уже взламывали бойцы танкового десанта.
Прибежал запыхавшийся Левашев, с ног до головы обвешанный оружием; торопливо сбросив трофеи рядом с минометами, сказал:
– Товарищ лейтенант, Керженцев приказывает продолжать движение вслед за танками…
– Хорошо, – Стадухин натянул поглубже меховую шапку, хлопнул ефрейтора по плечу: – Ну, пошли, Матти…
Грохот орудий понемногу стихал, и теперь было слышно, как беспокойно шумит, перекатываясь невдалеке по камням Западная Лица – река бурная, холодная…
Во всем чистом
– Горнист!
– Есть, горнист.
– Играть сигнал: «Корабль к походу и бою изготовить».
– Есть, играть…
Матрос закинул лицо к небу, вдохновенно закрыл глаза и, раздувая щеки, забегал пальцами по холодным клапанам горна:
Наступил нынче час, когда каждый из нас должен честно свой выполнить долг, долг…
до-олг…
до-о-олг!..
И матросы, вспомнив старую традицию русских моряков, – скидывали с плеч пропотелые, засолившиеся голландки, надевали обмундирование первого срока, отчего как-то сразу становились красивее и моложе.
Веселый, почти праздничный гомон стоял в кубриках корабля.
– Наконец-то! – говорили матросы. – Наконец-то дождались!..
Перед съемкой с якоря на борт «Летучего» прибыл контрадмирал Сайманов. Поднявшись по трапу на палубу, он выслушал рапорт командира корабля, спросил:
– Гирокомпас установился в истинном меридиане?
– Так точно.
– Боезапас?
– Принят полный комплект.
– Добро, – сказал Сайманов, и, приветствуемый матросами, которые бросали работу и поворачивались лицом внутрь корабля, он прошел под полубак. Настил палубы слегка вибрировал от работы машин, из вентиляторов котельных отсеков могуче дышало жаром.
У двери в коридор кают-компании контр-адмирал сказал:
– Рассыльный! Вызвать в салон артиллериста корабля.
– Есть! – ответил матрос и, кошкой выгнув тело, нырнул в узкую горловину люка.
Раздвинув малиновые бархатные шторы, контр-адмирал прошел в салон, сел за мраморный столик, расстегнул тесный воротник кителя.
– Вот что, Бекетов, – сказал он, – сейчас снимаемся всем дивизионом… Наши два часа тому назад ударили по егерям от озера Чапр, форсировали Западную Лицу в ее среднем течении… Дождались, командир, а? – весело взглянул он на капитана третьего ранга. – Ну, так вот и мы снимаемся. Противник откатывается к Титовке, наши миноносцы должны…
В дверь постучали: «дру, дру, дру» – звенел под костяшками пальцев тонкий алюминий.
– Ладно, об этом потом, – сказал контр-адмирал и поднялся при появлении Пеклеванного. – Здравствуйте, товарищ лейтенант! Садитесь!.. Чем занимались?
– Проверял работу элеваторов подачи боезапаса к орудиям. Влажность воздуха в артпогребах нормальная…
– А клапаны затопления погребов на случай пожара проверили? – спросил Бекетов.
– Так точно!
Контр-адмирал поймал рукою подвешенную к абажуру грушу электрического звонка, нажал кнопку – мгновенно в дверях вырос весь в белом вестовой матрос.
– Слушаю, товарищ контр-адмирал!
– Чаю. С лимоном. Быстро.
– Есть!..
Помешивая серебряной ложечкой крепкий чай, контрадмирал не спеша говорил:
– Управлять огнем корабельных орудий будет флагманский артиллерист, а вы, лейтенант Пеклеванный, пойдете на вражеский берег со стороны Мотовского залива в качестве корректировщика. Вам доверяется управление стрельбой всего дивизиона эскадренных миноносцев… Вы понимаете, как это ответственно?
– Понимаю, товарищ контр-адмирал.
– Это не в меньшей мере и рискованно, – добавил Сайманов, – однако, мне думается, вы человек осторожный. Слушайте меня внимательно. Далее…
Пришел флагарт. Вместе они обсуждали подробности предстоящего дела, и Пеклеванный, скромно участвуя в разговоре, постепенно начинал чувствовать себя именинником. Лейтенант был отчасти честолюбив, хотя и не желал признаваться себе в этом, и любое проявление доверия со стороны командования всегда льстило ему.
Скоро на всех эскадренных миноносцах дивизиона, еще с вечера выведенных на рейд, раздались команды:
– Па-ошел шпи-и-иль!..
Загрохотали цепи; боцманы с брандспойтами в рукаЯ засуетились на полубаках, тугими струями воды смывая налипший на цепи ил, и массивные каракатицы якорей еще не успели убраться в клюзы, как эсминцы уже тронулись на выход в открытое море…
Узок Кольский залив, негде разгуляться шторму. Но неистовое бешенство ветров вздыбило водную поверхность, подняло пляшущую толчею волн, и корабли, переваливаясь с борта на борт, зарывались отточенными форштевнями в воду. Расписанные причудливым камуфляжем в виде снежных скал и башен, они матово поблескивали своими бортами при свете полярного сияния и были похожи на скользких пронырливых рыб, всплывших наверх подышать свежим воздухом. А во внутренних отсеках – ни одной раскрытой двери, ни одного иллюминатора, и в сырых придонных помещениях все горловины задраены наглухо.
Эсминцы сильными рывками вспарывали океанскую волну, с ровным гулом бегущую им навстречу. С каждой милей замирали вдали встревоженные крики чаек, и с каждой милей все громче и громче нарастали под кожухами машин гудящие обороты турбинных валов.
Палубы миноносцев мерно вздымались на гребнях водяных насыпей, и стояли на этих палубах люди, одетые во все чистое, – люди, идущие в сражение…
Дивизион вошел в Мотовский залив, освещенный с немецкого берега ракетами. «Летучий» замедлил ход, и на его борту забегали матросы боцманской команды, спускавшие на воду легкий алюминиевый тузик. Лейтенант Пеклеванный, одетый в непромокаемый плащ и высокие резиновые сапоги, перетянутые у паха бечевками, выслушивал последние указания флагарта, нетерпеливо поправляя автомат, висевший на груди.
– Есть, – ответил он, прикладывая руку к виску, и почувствовал концами пальцев, как на виске нервно пульсирует кровь. «А все-таки волнуюсь», – отметил он про себя и еще раз повторил, стараясь вложить в это слово всю твердость своего духа: – Есть!..
– Можете спускаться в шлюпку, – разрешил флагарт, пожимая на прощанье руку Артема. Лейтенант прикинул на глаз расстояние до воды и решительно прыгнул в тузик.
– Отдай конец! – раздалась команда с мостика; сигнальщик Лемехов отвязал трос, соединявший шлюпку с эсминцем; корабль, до этого тянувший тузик за собой, плавно проскользнул мимо низкой черной тенью и скоро растаял во мгле, уходя в сторону губы Эйна.
– Ну, пошли! – сказал Пеклеванный, сразу почуявший какое-то тоскливое одиночество, и почему-то вспомнил Вареньку: «Где-то она сейчас, вот бы посмотрела…»
Не снимая со спины походной рации, радист Игнатьев греб в сторону берега размашисто и сильно. Пристроившись у его ног, сидел за рулем сигнальщик Лемехов, взятый в операцию как человек необыкновенной силы, удивительной выдержки и обладающий феноменальным зрением (это он сумел тогда разглядеть сквозь свистопляску шторма, как смыло с палубы «Жуковского» Сергея Рябинина).
Сильное течение относило верткий тузик на выход из залива. Приходилось грести по очереди, влагая в каждый гребок всю энергию своих мышц. Уже почти у самого берега сели на каменистую мель. Пеклеванный спрыгнул в воду, сталкивая шлюпку с камней, и в этот же момент с берега их окликнули по-немецки. «Патруль!» – быстро определил Лемехов, устанавливая ручной пулемет. Но патрулю, видимо, было не до этого. Егеря дали для очистки совести очередь из автомата, и стало слышно, как их подкованные железом сапоги протопали дальше…
– Кажется, неглубоко, – сказал Артем, и все трое, неся рацию и оружие, побрели по колено в воде к берегу. Но едва выбрались на берег, как сразу же напоролись в темноте на какой-то шнур.
– Это был не патруль, а связисты, – догадался Игнатьев. – У них, наверное, связь с Титовкой нарушена, так вот они новую тянут. – И ножом матрос перерезал шнур в нескольких местах – Черт с ними, – сказал он, – раньше чем через час все равно не вернутся…
В задачу корректировщиков входило выбраться к немецкой батарее, которая держала под огнем Мотовский залив, и связаться с кораблями. Это была их первая задача, и через минуту они бежали вдоль берега, досадуя на то, что отлив помешал высадиться ближе к батарее.
Предательские расщелины в камнях были запорошены снегом, бежать приходилось с постоянным риском сломать или вывихнуть ногу. Темнота ночи, временами проясняемая вспышками ракет и сполохами, не давала видеть окружающее, и часто корректировщики узнавали об обрывах, только упав с них.
Пеклеванный торопил:
– Скорее, скорее, ребята. Нас ждут!..
Корректировщики вышли к батарее, когда та уже вела огонь. В темном разрезе глубокого каньона двигались фигуры врагов, вспышки редких залпов освещали лафеты горных орудий. Немецкие артиллеристы работали не торопясь, методично, как заведенные.
Выбрав для наблюдения вершину невысокой сопки, заросшей кустами ольшаника, Пеклеванный распорядился:
– Готовить рацию! А ты, Лемехов, смотри вокруг, чтобы какой егерь не заскочил к нам ненароком…
Кажущееся одиночество пропало сразу, как только раздался в наушниках знакомый писк морзянки. С «Летучего», на котором держал свой флаг контр-адмирал Сайманов, передавали, что сейчас будет открыт огонь. Не прошло и минуты, как воздух разрезал сверлящий шорох первых снарядов, которые упали на склоне каньона.
– Недолет, – сказал Артем, – передать на флагман: левее – ноль тридцать, больше – восемь…
Другой залп с миноносца пришелся за батареей, но еще не накрыл ее.
– Ладно, – успокоил лейтенант матросов, – все правильно… Правее – ноль-ноль шесть, менее – четыре…
Игнатьев передал поправку на корабли, и когда в небе послышался всевозрастающий гул снарядов, Пеклеванный заранее решил: «Этот, кажется, точно…» По освещенному взрывами каньону прокатилось гулкое эхо. Егеря закричали, донесся чей-то стон, гитлеровские орудия на время прекратили стрельбу.
– Так, так, хорошо, – вслух радовался Пеклеванный.
– Товарищ лейтенант, – спросил его подошедший Лемехов, – а не будут ли они менять позицию?.. Я спустился вниз, так видел: немцы лошадей из конюшни выводят.
– Может, и будут. Только… – В воздухе снова пропели снаряды с миноносцев. – Только, – повторил Артем, когда затих грохот, – мы как сели на них, так и не слезем…
Под откосом замелькали светляки карманных фонарей. Раздались сухие, как пощелкивание бича, команды офицеров. Скрип пушечных осей, доносившийся из каньона, подтвердил предположение Лемехова: немцы действительно меняли позицию батареи.
– Передать на флагман, – приказал Артем, – огонь временно прекратить, элеваторы на стоп, от орудий не отхо…
Лейтенант поймал себя на слове, рассмеялся в рукав. Сидя на этой скалистой вершине, он продолжал жить, как на корабельной палубе. И сейчас, по старой привычке отдав приказание, отдавать которое не входило в его обязанности, он мысленно перенесся к орудийным площадкам эсминца. Там, наверное, матросы усаживаются сейчас на пеньковые маты, вытирают руками пот и говорят: «Ну, здорово, правда?» А вокруг черные сопки, черное небо, и черная тяжелая вода, сонно ворча, облизывает железный борт миноносца…
– Лемехов, – прикрикнул Артем, – не отходи далеко, могут заметить!..
Егеря торопились как можно скорее перетянуть батарею на новые позиции. Как видно, они еще не догадывались, что эсминцы осведомлены о каждом их движении. Во всяком случае, они даже не догадывались прочесать окрестности каньона. Более того, гитлеровцы, чтобы рассеять мрак, даже подожгли несколько картузов и при ярком свете горящего пороха поспешно впрягались в орудия, бросая убитых и разрушенные погреба со снарядами…
– Пошли за ними, – сказал Артем.
»Пейте, герои!»
Пауль Нишец был выписан из госпиталя. Здоровый санитар, который взял ефрейтора и насильно поил горькой микстурой, вел теперь его по коридору, небрежно говорил: «Ты не солдат, а дерьмо: подумаешь, курносых жалко стало!..» Пожилой врач, лечивший Нишеца, сказал на прощанье: «Всю Германию лечить надо, не только вас, дураков». Дорогой ефрейтор раздумывал: «От чего лечить?.. От психического расстройства, а может… может, от нацистской чумы?..»
Придя в роту, Нишец завалился на нары «Надо выспаться как следует», – решил он, кладя под голову свой ранец. Но через час егерей подняли по боевой тревоге и в спешном порядке перебросили на машинах в Стуе.
Офицеры хмуро отмалчивались. Солдаты строили догадки. Прикладывались ухом к земле и говорили, что слышат какой-то гул. «Может, русские перешли в наступление?..» Потом их посадили на самолеты.
Невыспавшийся ефрейтор опомнился ото всего только тогда, когда лейтенант Вальдер вытолкнул его на крыло самолета и крикнул:
– Прыгай!..
Пауль Нишец прыгнул и привычно (старая закалка по Криту) рванул кольцо парашюта. То, что он увидел сверху, поразило его. Казалось, он падает в кипящий котел, в котором варится сталь. Еще никогда, за все войны, спускаясь с парашютом прямо к месту сражения, ефрейтор не видел такого.
Даже извилистая Западная Лица казалась сверху лентой расплавленного металла. Внизу вспыхивали клубки разрывов, над всем этим летали какие-то огненные жуки, и Пауль Нишец похолодел при мысли, что это и есть, наверное, те самые «катюши», о которых так много говорили в Лапланд-армии и «работы» которых никогда не видели…
По приземлении взвод лейтенанта Вальдера сразу недосчитался трех человек: один был убит еще в воздухе, второй ранен на земле, а третьего так и не нашли – очевидно, не раскрылся парашют.
Егерям приказали бегом следовать на позиции, которые были уже вспаханы русскими «катюшами».
Через разрушенные брустверы в траншеи текли ручьи воды от растаявшего снега. Земля хранила в себе какой-то дьявольский жар, отчего невольно вспоминалась преисподняя. Раненые и обожженные егеря, только что отбившие атаку русских танков, жаловались на отсутствие фаустпатронов. Виной тому было существовавшее в штабах мнение, что русские никогда не смогут применять танки в условиях скалистого рельефа Лапландских тундр.
На дне окопа, в котором разместился взвод лейтенанта Вальдера, плавали в грязной воде окровавленные бинты, сухари, цинковые коробки от пулеметных лент. Лица солдат были серы от копоти и усталости.
Нишец подошел к одному пожилому фельдфебелю, носившему нашивки, как и он, еще за Крит и за Нарвик.
– Ну как? – спросил.
Фельдфебель (это старая-то гвардия!) разочарованно махнул рукой и ничего не ответил. А через минуту, не раньше, тихо сказал:
– На этот раз – все кончено… капут! По окопу проносили раненного в живот обер-лейтенанта. Он мотал головой, бредил:
– …Танки… Зачем?.. Где фаустпатроны?.. Бегом, марш!.. Жанна, подойди ко мне… Жа-а-анна!..
Иногда, приходя в себя, офицер тяжело стонал, умоляя солдат поставить носилки на землю. Но земли не было, и зловонная торфяная жижа заливала обер-лейтенанта; снова уползал по ходам сообщения его предсмертный стон:
– Жанна, где ты?.. Подойди ко мне, Жа-анна…
Франц Яунзен положил свой шмайсер рядом с автоматом ефрейтора, сказал как можно бодрее:
– Слушай, Пауль, если не выберемся на берег Западной Лицы, мы потеряем весь плацдарм. Говорят, что в устье Титовки русские сбросили десанты и теперь там наши отступают тоже… Нам надо быть героями!
Размахивая длинноствольным пистолетом, по траншее быстро прошел инструктор по национал-социалистскому воспитанию Хорст фон Герделер. Оберст только что прилетел из Лапландии и, не успев даже принять в Парккина-отеле ванну, был сразу же послан к месту разыгравшегося сражения. Ему многое было еще неясно, но он не снижал присущего ему воинственного пафоса.
– Готовиться к контратаке! – выкрикивал он. – Брать больше гранат. Мы должны выбить русских с наших позиций и сбросить их обратно в Лицу!..
Раненые, показалось Нишецу, застонали сильнее. В траншеях началась какая-то непонятная суета. Где-то хлопнул одиночный выстрел. Какой-то егерь, переживший весь ужас отступления от Западной Лицы, не стал ждать атаки.
– Отошел в сторону, будто опорожнить желудок, – взволнованно рассказывал Яунзен, – а сам вставил себе дуло в рот и… Ты понимаешь, Пауль?..
Среди егерей появилось несколько эсэсовцев. Они стучали кулаками в спины солдат и, смеясь пьяным смехом, говорили:
– Мы сами поведем вас в атаку. Ничего страшного: пуля в рот – глотайте, а в лоб – сама отскочит!..
Вслед эсэсовцам ползла ядовитая приглушенная ругань.
«Ты сам проглоти, сволочь, – злобно думал Нишец. – А я-то уже наглотался».
– Ахтунг! – раздалась отрывистая команда, которую передавали из окопа в окоп.
Офицеры стиснули зубами мундштуки свистков и засвистели все одновременно – оглушительно и резко.
Пауль Нишец в общей суматохе выбрался из окопа и сразу же лег, прижатый к земле сильным огнем русских пулеметов. Оглядевшись, он увидел, что лежит не только он. Многие даже не решились переползти через бруствер. Атака захлебнулась в самом начале. Это было ясно всем, и каждый поспешил снова вернуться в окоп.
Фон Герделер пытался остановить ползущих назад егерей. Одного подвернувшегося под горячую руку солдата он пристрелил, чтобы видели все, но ничего этим не добился. Эсэсовцы – то ли их обязывало к тому особое положение или просто под влиянием винных паров – действительно сдержали свое слово и вырвались вперед. Но через минуту вернулись обратно, волоча одного убитого и двух раненых, обзывая егерей трусливыми собаками.
Франц Яунзен, мечтавший когда-то о черном мундире СС, восхищенно заметил:
– На таких героях мой фюрер построил свои победы!..
Однако «герои» забрались в дот и больше в траншее не показывались.
Скоро в атаку снова пошли русские танки. Пауль Нишец вспомнил Фермопильское ущелье, бросок на Крит, бои под Нарвиком; еще никто – ни греки, ни французы, ни норвежцы, ни англичане – не выставляли танков против носителей эдельвейса. И не потому, что егеря были грозой для них, а потому, что танки не могли пройти там, где проходили «герои Крита и Нарвика»…
«Как говорил Карл Херзинг? – вспомнил неожиданно для себя Нишец. – „Мы прошли всю Европу, но не по низинам, а по горным кручам, где росли любимые цветы фюрера…“
Ефрейтор тоскливо огляделся вокруг, силясь найти если не эдельвейс, то хоть одну травинку. Но кругом лежали выжженная развороченная земля и обугленный камень, по которым с грохотом катились советские танки. Грозные машины вползали на скалистые карнизы, скатывались в долину предстоящего боя.
Фон Герделер приказал осветить поле боя ракетами.
– Каждому, – крикнул он, – кто подобьет танк, обещаю здесь же выдать Железный крест!..
Франц Яунзен перестал шептать молитвы, толкнул ефрейтора:
– Ты слышишь? – и придвинул к себе связку гранат.
Рев танков неумолимо подкатывался к траншеям. Немецкие орудия стреляли безостановочно, но бронированные громады по-прежнему стремились вперед. Их башни извергали огонь. Инструктор продолжал что-то кричать, но лишь немногие солдаты решались поднять лицо.
Тогда фон Герделер отстегнул от пояса флягу и подскочил к одному егерю.
– Пей, пей, – бешено заорал он, тыча в рот ошалевшего солдата горлышко, – пей, пей, и будешь героем!
Перебегая от одного к другому, оберст лихорадочно подносил каждому егерю флягу со спиртом.
– Пей, пей, пей, – кричал он, – ты пропустишь танк и ударишь его сзади!.. Пей, пей – Железный крест за тобой!..
Дошла очередь и до Нишеца. Когда фон Герделер хотел оторвать флягу от его губ, ефрейтор стиснул зубами горлышко и жадно хлебнул еще три глотка подряд. Уж если умирать – так чтобы ничего не чувствовать. И, упаси бог, чтобы думать! Ибо если задумаешься, то сразу вставай и беги без оглядки…
Грохочущий танк вырос перед траншеей совсем рядом.
Франц Яунзен выругался, швырнул ему под гусеницу связку гранат. Но докинуть не хватило сил – она разорвалась раньше, чем танк наехал на связку. Вслед полетело еще несколько гранат.
Но танк уже вполз на окоп и стал крутиться над ним, работая только одним сцеплением. Оборванная гусеница, проволочившаяся за машиной, свесилась внутрь окопа и с минуту молотила все живое, как гигантский цеп.
И вдруг русское «урра-а!» раздалось над головами егерей. Это автоматчики спрыгнули с танковых башен, рванулись в траншеи. Появление их было неожиданным. Суматошные выстрелы захлопали вразброд.
– Куда? – закричал фон Герделер. – Стой!..
Из дота, дергая затворы шмайсеров, выскочили эсэсовцы. Один из них оттолкнул от пулемета пожилого фельдфебеля, сам прильнул к прицелу.
– Стой!., стой! – орал оберст и, как простой солдат, лихорадочно кидал гранаты.
Но было уже поздно: русские ворвались в окоп; началась схватка. И те, кто уже испытал на себе натиск войск Карельского фронта, давя друг друга, бросились в запасные ходы сообщения.
Бросились, увлекая за собой одиночек, решивших вступить в борьбу, и одним из таких одиночек был Пауль Нишец. Пробегая по окопу, он мельком успел заметить фон Герделера: инструктор стоял в офицерской ячейке и деловито опустошал обойму своего пистолета. Он стрелял в два приема: одна пуля – в русского (не наступай!), другая – в егеря (не отступай!).
Когда же ефрейтор вырвался из гущи боя, он долго бежал ломаными зигзагами, ложился, снова вскакивал, полз и спотыкался, не чувствуя боли падения. Его остановил лейтенант Вальдер, спросил плачуще:
– Нишец, и – вы? И – вы?.. Старый, солдат, ах!..
Ефрейтор остановился, посмотрел назад. Траншеи были уже в руках русских, и только на бруствере еще отбивались эсэсовцы.
Дорога в Петсамо
Скоро – бой!..
Бой скоро, но в клубе губы Тюва, начиная с вечера, не переставала играть радиола, автоматически сбрасывая с диска одну за другой заигранные пластинки. Девушки – зенитчицы, санитарки, коки, связистки, писари – сидели рядком на скамейках, расставленных вдоль стен, и обмахивались платочками, над кружевами которых они немало потрудились в долгие полярные ночи.
«Ух, как жарко!» – мелькали платочки, и матросы, готовые идти сегодня в полночный бой, протягивали девушкам руки, просили:
– Ну, еще один вальс?
– Ой, не могу, устала!
– А я вас очень прошу!
– Ну, если так; то – пожалуй…
Мордвинов танцевать почему-то стеснялся и долго сидел в углу, возле помоста сцены, наблюдая за парами. Он понимал, что это не совсем удобно сидеть вот так, никого не приглашая, только смотреть на других. Но лейтенант не уходил из своего уютного угла: под музыку вальсов, кадрилей и полек думалось как-то особенно легко, музыка словно приподнимала его. И то необъяснимое состояние громадной любви и нежности к людям, какое однажды уже испытывал Мордвинов еще курсантом, снова беспричинно охватило его. Это казалось тем более странно, что сегодня он поведет этих людей на вражеский берег, заставит их бежать за собой под огнем.
В этот момент он заметил молоденькую девушку-санитарку, так же одиноко сидевшую в другом конце зала. Она была по-мальчишески курноса, что придавало ее лицу немного заносчивое выражение, необыкновенно краснощека и, видно, сильно переживала свое вынужденное одиночество. Девушка старательно изучала развешанные по стенам лозунги, но делала она это с нарочитой сосредоточенностью, как бы желая всем своим видом показать: «И напрасно вы думаете, что мне скучно, и совсем мне не скучно, наоборот, даже весело…»
Мордвинов проследил за ее взглядом, обращенным в сторону громадного лозунга, тоже прочел: «Тов. бойцы! Родина-мать призывает вас глубже осваивать могучую советскую технику, чтобы громить врагов наверняка!» Он прочел и, слегка улыбнувшись, подумал: «Бедная! – ей, конечно, скучно…» Потом ему вдруг стало почему-то жалко девушку, и он смело подошел к ней.
– Вы разрешите сесть рядом с вами?
– Отчего же нет?.. Пожалуйста!..
Мордвинов сел. Девушка продолжала читать плакаты, а счастливые подруги ее притопывали каблуками сапожек.
– А вы почему не танцуете? – спросил он.
– Да вот не приглашают, – чистосердечно призналась она и впервые посмотрела на лейтенанта: глаза у нее были очень большие, и в каждом зрачке горело по маленькой электрической лампочке.
«Вот возьму и приглашу, – решил Мордвинов, но тут же испугался своего решения: – Неловок, осрамлюсь».
– Да-а, – непонятно к чему сказал он и снова замолчал.
Девушка отвернулась. Разговор расстроился в самом начале, и Мордвинов был даже рад, когда к нему подошел капитан Ярошенко. Низенький, но необычайно широкий в плечах, капитан взбил пятерней копну густых черных волос, крикнул:
– Вот ты где!.. Чего к нам не показываешься?
– А где вы?
– Да мы в буфете. Пиво распиваем, водки-то не дают… Пошли, пошли к нам, лейтенант!..
Он подхватил Якова за локоть, легко лавируя среди танцующих, потянул его в офицерский буфет, весело рассказывая:
– Я, лейтенант, сегодня самый счастливый. Таких еще поискать надо, как я… Отец, слышишь, письмо с Кубани прислал… Двойня!
– Какая двойня? – не понял Мордвинов.
– Да вот: двойню родила.
– Кто?
– Ну и не сообразительный же ты! – горячо выкрикнул Ярошенко. – Жена, говорю тебе, двойню родила… Отец пишет, что мальчишки оба… Пошли, лейтенант, пошли…
Он увлек его за собой и, возбужденный, счастливый, все теребил свои волосы, дергал себя за чуб, смеялся приговаривая:
– Каково, а?.. Сразу двух… А ведь опоздай письмо на один день, так бы и ушел в десант, ничего не зная!
– Да, – согласился Мордвинов, – так бы и ушли.
– Так это же плохо было бы! – возмутился капитан.
– Плохо, – отозвался лейтенант, усаживаясь за столик.
Ярошенко, не понимая его спокойствия, лил через край стакана пиво, шумно переживал:
– Ты понимаешь? Двое, оба мальчишки… Орут, наверное… Конечно орут… Да ты пей, пей!
Мордвинов отхлебнул из стакана. Пиво было невкусное, прогорклое, но, чтобы не обижать счастливого капитана, он пил с ним наравне. Ярошенко показывал ему фотографию своей жены, и лейтенант, похвалив кубанскую красавицу, пожалел, что у него нет карточки Китежевой. Потом он вспомнил девушку-санитарку, неожиданно захотелось поскорее допить пиво и пойти к ней.
– Вот, – говорил капитан, – схожу в этот десант, отобью у немцев Титовку и… в отпуск поеду, мне уже давно обещают целый месяц дать.
За соседним столиком в кругу морских пехотинцев сидел офицер инженерной службы, горячо рассказывал:
– Муста-Тунтури!.. Этот горный хребет не легко перевалить даже альпинисту, а нашим войскам придется брать его штурмом. Вы слышите? Это уже началась артподготовка. Дитм доверяет охрану перешейка отборным командам гренадеров, он знает, что если мы перевалим через хребет, то сразу окажемся в глубине Лапландской армии… В этом-то и преимущества нашего наступления, – продолжал инженер, – что мы одновременно наносим удары по обороне противника на разных направлениях… Мы только сегодня вечером нанесли свой основной удар от озера Чапр, а сегодня в полночь Лапландская армия уже будет расчленена, и вряд ли горные егеря еще осознают эту угрозу…
Заметив, что своей речью он привлек внимание офицеров, инженер немного смутился и, подняв стакан с пивом, кивнул в сторону Ярошенко и Мордвинова:
– Ну ладно, – сказал он, – за вас! Это вам сегодня ночью предстоит открывать дорогу на Печенгу!..
– Откроем, – ответил Ярошенко, и его лицо, до этого веселое и беззаботное, слегка потемнело. – Откроем, – повторил он, пряча фотографию жены в карман.
Мордвинов допил пиво и вышел в зал. Девушка сидела на прежнем месте, но в этот момент на радиоле перевернули пластинку, среди танцующих возникло какое-то перемещение, и, заметив лейтенанта, девушка сама подошла к нему.
– Сейчас, – сказала она, – «дамский» танец, и вы не имеете права отказаться.
– А я и не отказываюсь, – улыбнулся Мордвинов, кладя руку на плечо незнакомки. – Вы из какого санбата?
– Я из губы Сайда, – ответила она, – зовут меня Таней… А вас?.. Мы тоже уходим ночью к Титовке…
Так состоялось знакомство. Мордвинову было легко с этой веселой толстушкой, которая, прильнув к его плечу, наивно выбалтывала секреты про своих подруг, но мысли молодого лейтенанты были заняты другим. В сердце опять неожиданно вошла острая, какая-то тягучая тоска по Вареньке, и, слушая Таню, он безразлично отвечал:
– Да?.. Что вы говорите?.. Вот как… Интересно…
Однажды, откинувшись назад, она неожиданно спросила:
– О чем вы думаете?
– Я?.. Да так, ни о чем.
– Нет, – возразила Таня, – я же ведь вижу, что вы все время думаете.
Ее голова находилась на уровне его плеча. Якову стало смешно.
– Я думаю, что вы хорошая девушка.
– Шутите, – недоверчиво сказала она.
– Шучу, – согласился моряк..
А он как раз и не шутил. Ему действительно казалось, что в этой девушке, с которой его свела на час военная судьба, он мог бы, наверное, найти человека-друга на всю жизнь. И не только в ней, но и в другой, – вон как их много кружится!..
Может, но – не хочет. И никогда не захочет, потому что не отболело в душе старое – все, что связано с Варенькой. И вряд ли когда-нибудь отболит…
– …А потом снова вернемся…
Она что-то говорила ему, а он прослушал. Неудобно!
– Что вы сказали? – спросил он, смутившись.
– Ну вот видите, – обиделась Таня, – вы все время о чем-то своем думаете, думаете… Я предлагаю вам выйти на волю.
«Выйти на волю», – так говорят деревенские девушки.
Они вышли на крыльцо. Посреди узкой губы копил пары тральщик. Прошла мимо машина, колотя дорогу цепями. А там, где чернели вдали изломы скал, небо вспыхивало отблесками орудийных залпов, и девушка спросила:
– Это на Муста-Тунтури?
– Да, – ответил он.
Матросы, курившие на крыльце, бросили окурки и ушли дотанцовывать. Мордвинов, которому искренне хотелось сделать девушке что-нибудь приятное, позаботился:
– А вам не холодно?
– Нет…
Таня взяла его за руку; медленно и бездумно они пошли вдоль берега. «Вот если бы ей передать то, что было у Вареньки, – размышлял Мордвинов, – вот тогда, может быть…»
– Все-таки холодно, – неожиданно сказала девушка.
Они стояли вдали от жилых строений. Ветер доносил к ним свист пара на тральщике да музыку, вырывавшуюся время от времени из раскрытой двери солдатского клуба.
– Да, холодно, – машинально повторил Мордвинов и, не зная, чем закрыть девушку, осторожно обнял ее. – Холодно, – тихо повторил он и совсем неожиданно для себя поцеловал Таню сначала в лоб, потом в щеки, потом в теплые вздрагивающие губы; он целовал ее и в каком-то исступлении повторял только одно слово: – Холодно, холодно, холодно…
– Уйдешь, – вдруг сказала она, – уйдешь сегодня в десант и… Боюсь я!
Когда возвращались обратно, Яков почему-то обозлился на себя, на девушку, на свою память. Особенно на память, которая ничего не теряла, все хранила. Холодно было ему с этой девушкой и хотелось целовать не то лицо, а другое – любимое…
– Уйду, но ты не бойся, – сказал он.
И, сделавшись грубоватым, каким умел быть только он, неожиданно спросил резко:
– А почему ты позволяла мне целовать себя? Таня остановилась, пожала плечами.
– Я и сама не знаю почему, – просто сказала она, даже не заметив, что он назвал ее на «ты».
– А все-таки?..
Она помолчала немного, потом всхлипнула и, повернувшись, быстро убежала. А лейтенант остался один, продолжая думать:
«Почему же она так легко позволила?..»
Он понял – почему, когда мощный океанский прибой выбросил его на вражеский берег и длинный егерь выстрелил ему прямо в живот. Пуля срикошетила о саперную лопатку, и бежавший следом матрос, вырвавшись вперед, заколол фашиста штыком.
«Так вот почему, – решил Яков, швыряя перед собой гранату, – она просто жалела меня, потому что я могу погибнуть сегодня…»
– Урра-а!.. – кричали десантники, выходя из воды на берег; лейтенант кричал вместе со всеми и почему-то решил, что в этот вечер так целовали не только его. Многих целовали, и, может быть, никому уже не испытать в жизни таких поцелуев, даваемых за час до боя. Даваемых без любви. Но – от большой женской любви!..
– Выходи на дорогу!.. Выходи, ребята! – кричал капитан Ярошенко. – Западная Лица уже за нами!..
Какой-то здоровенный десантник в ватных штанах вырвался вперед, остервенело крича:
– Эх, па-алундра, егерь…
Мордвинов видел, как он с ходу нарвался на трех егерей. Одного – заколол, второго – застрелил, а третий всадил в него все содержимое диска и сразу пропал во тьме…
Прямо в лица десантников стегали крупнокалиберные пулеметы, их огненные трассы скрещивались во тьме, словно лезвия гигантских ножниц, выстригая из матросских рядов все новые жизни.
– Сбить, сбить!..
Пулеметные гнезда сбили, и тогда перед ними встала стена бетонированных дотов.
– Прорвать, прорвать!..
Как прорвали – не спрашивай, но прорвали. И все это в громе, в крови, в лязге штыков и стонах. Вперед! Вперед!
– Выходи на дорогу! – кричал Ярошенко. – Выходи!
Этот десант, в котором участвовал Мордвинов, был высажен западнее устья Титовки, русло которой проходило почти вдоль течения Лицы, только ближе к Печенге. Отступавшие гитлеровцы скоплялись на переправах, чтобы, перебравшись на другой берег, закрепить оборону, сделав ее такой же неприступной, какой считалась оборона на Западной Лице. И этот десант, составленный из крепких ребят флотской закалки, должен был перерезать дорогу на Петсамо, отрубить перед немцами пути отхода…
Уже перестали кричать «ура», проламывались с молчаливой яростью. Мордвинов перестал отдавать команды, понимая, что сейчас они ни к чему, – каждый шел за ним, делал то, что делал он. Этот угрюмый скалистый берег, в который они вцепились, выходя из соленой пены, был для них клочком родной русской земли, и никакие контратаки егерей не могли сбросить десантников обратно в море.
– Ни шагу назад! – кричал Ярошенко. – Вперед!..
Под куполом неба повисли громадные люстры осветительных снарядов, и ночные бомбардировщики с черными крестами на крыльях прошлись над полосой побережья. Первые бомбы глухо рванули землю, посыпались камни, горячо полоснули воздух осколки.
– Стой! Все равно – стой! – приказал Мордвинов.
Тяжелый взрыв обрушился рядом, отбросил его в завал снега, кто-то протяжно застонал. Проносясь над головами десантников, самолеты кружили, утюжили землю бомбами, тупо щелкали по камням пули. И когда они улетели, чей-то голос на плохом русском языке крикнул:
– Уходи, или плохо вам будет!..
Но десантники снова рванулись вперед, просачиваясь между дотами, перелезая через ряды колючей проволоки, огнем и штыком утверждая за собой отвоеванное пространство. Мордвинов шел со своим взводом, ощущая во всем теле какую-то необыкновенную легкость, и ему казалось, что с каждым шагом он становится легче и легче. В этот момент все мысли куда-то отошли, осталось только ожесточение, холодное и тупое, оно убивало мысли, но зато придавало сил, делало его упрямым и яростным.
– Дорога! – выкрикнул кто-то, но это была еще не дорога, а только высота, прикрывающая подходы к ней.
Ярошенко стал взбегать на крутизну сопки, белевшей кое-где пятнами снега; ветер гнал в низину сладковатый дым, – это егеря, сидевшие в блиндажах высоты, жгли трескучий полярный вереск.
Задыхаясь и обрушивая ногами камни, с ходу брали высокий крутой подъем, но вот откинулись заслонки амбразур, пулеметы заработали одновременно. Десантники залегли, потом стали отходить. Мордвинов, вжимаясь в расщелины, тащил раненного в ноги своего бойца.
Внизу его окликнули:
– Лейтенант, к капитану!..
Ярошенко лежал на снегу и судорожно перебирал пальцами отвороты шинели, точно пересчитывал пуговицы. «В грудь», – догадался Яков, присел на корточки, тронул тяжелеющую руку капитана:
– Слушаю вас…
Ярошенко слегка повернул голову, каска скатилась с его головы, и только сейчас Мордвинов заметил, что ремешок каски перебит, подбородок капитана тоже в крови.
– Принимай командование, – тихо сказал Ярошенко. – На дорогу… Выходи на дорогу… во что бы то ни стало…
Рука капитана выскользнула из ладони Мордвинова, легла на снег – широкая, темная. «Оба мальчишки… Орут, наверное», – вспомнил лейтенант и поднялся на ноги.
– Слушай меня! – громко обратился он к бойцам. – Если меня убьют, как убили капитана, вы отомстите за меня.
– Ясно, командир!
– Тогда – пошли!
И снова рушатся под ногами скользкие от крови камни, харкают прямо в лицо одуревшие пулеметы, мечутся клубки взрывов, хрипят и орут раненые. Вперед, вперед, черт возьми! Неужели враг не слабее нас – нас, пришедших с океана?
Молчите, раненые, потом мы перевяжем ваши святые раны, но только не сейчас. Сейчас мы заняты делом, самым страшным из всех дел на земле, – военным делом!
Мы открываем дорогу на Петсамо…
Мордвинов не помнит, сколько прошло минут или часов. Но зато на всю жизнь ему запомнился этот момент: он стоит на вершине горы, а в глубокой низине узкой змейкой вьется среди скал дорога, ведущая на Петсамо.
Сверре Дельвик
Директор акционерного общества столичного транспорта господин Букнхеймс в глубоком раздумье остановился возле окна рабочей конторы. Во дворе трамвайного парка, образуя запутанные лабиринты, сходились стальные кольца рельсовых путей. По крышам вагонов, стоявших на ремонте, косо хлестал осенний дождь; зато под навесами цехов серели броней немецкие танкетки – трамвайные мастерские Осло выполняли срочный заказ гитлеровского рейхскомиссара.
– Но вы понимаете, что это невозможно, – сказал Букнхеймс, поворачиваясь к своему посетителю. – Я вполне солидарен с благородным движением Сопротивления, однако… Вы сами видите, как охраняется парк!
Сверре Дельвик, одетый в узкий мундир немецкого интенданта, сидел в глубоком кресле, его левая рука в черной перчатке уютно покоилась на подлокотнике.
– Об этом вы не тревожьтесь, – ответил он учтивым тоном. – От вас, херра Букнхеймс, требуется лишь одно: поставьте этот вагон в цех, где сосредоточена немецкая техника. Остальное пусть вас не касается…
Директор утонул с головой в кресле напротив, так что виднелась теперь только его румяная лысина, покрытая легким золотистым пухом; потом он выпрямился, придвинул коробку с немецкими сигарами.
– Если бы я был полновластным хозяином… Но вы сами видите, надо мною стоит директорат. Немецким инженерам важнее ремонтировать танкетки, чтобы бросить их в Лапландию против русских, и потому они оставили нам право чинить трамваи под открытым небом.
Дельвик рукой в черной перчатке похлопал по краю стола – звук получался неживой, деревянный.
– А если, – сказал он, – мы разобьем вам этот вагон так, что его надо ставить на капитальный ремонт?.. Тогда вы поместите его в цех?
Букнхеймс долго молчал, внимательно следя за тонкой струей дыма, лениво уплывавшего к потолку, потом вдруг весело рассмеялся:
– Хорошо, разбивайте эти вагоны, разносите весь парк к черту, все равно наше общество прогорит через месяц!
О том, как взрывом был уничтожен цех с немецкими танкетками, Дельвик узнал уже в Рьюкане: сообщил об этом мальчишка-газетчик на автобусной станции. Немцы, конечно, так и не догадались, почему трамвайное депо взлетело на воздух вместе с танкетками. А дело объяснялось очень просто: поврежденный вагон начинили как следует взрывчаткой с часовым механизмом. Часы оттикали положенный срок, и… пусть-ка господа нацисты поищут новые мастерские!
«Ну что ж, все очень хорошо», – обрадованно думал Дельвик, отправляясь по адресу явочной квартиры. Часы показывали уже полдень, а на улицах Рьюкана было темно и мрачно, высокие горы пять месяцев в году скрывали солнце, и только сейчас Дельвик понял, как верно название Рьюкана – «Город без солнца».
Дом, в котором была явка, находился на самом берегу Моне-эльв – реки стремительной и бурной, шум ее постоянно пробивался в комнаты. Высокий пожилой рабочий, в одежде, пропахшей селитрой, провел гостя на зимнюю веранду, сказал:
– Вчера почти одновременно с вашим взрывом в Осло были организованы взрывы в Ньюделене на заводах, производящих для Германии абразивы. Эти взрывы плюс массовый саботаж, который мы проводим сейчас на заводах химического концерна Норск-Гидро, конечно, надо думать, отразятся и на военной промышленности Германии…
Рабочий долго смотрел на беснующуюся под окном реку, осторожно сказал:
– Херра Дельвик, не думайте, что я тревожусь за себя или за своих детей, но… оставаться в моем доме вам уже небезопасно. Комитету стало известно, что гестапо напало на ваш след, и он велел мне предупредить вас об этом. Мне кажется, что вам лучше всего отправиться обратно в Финмаркен. Здесь вы уже помогли нам, а на севере назревает наступление русских…
В тесном купе идущего на север экспресса Тронхейм – Нарвик по-ночному неяркий свет и колебание теней.
Пожилая женщина в нарядном лыжном костюме, с коротко остриженными седыми волосами, которые прихвачены на затылке пружиной, курит папиросы, молчаливо просматривает газету. Дельвик сидит напротив нее, читает на повернутой к себе странице свое имя. «Участие одного из вожаков компартии Сверре Дельвика в покушении на имперского комиссара Ровен и в организации террористических актов доказано! – гласил жирный заголовок. – Преступник будет разыскан». И здесь же приводились его антропометрические данные: цвет волос, описание лица, указывалось, что левой руки нет.
«Та-а-ак», – подумал Дельвик и, засунув в карман пиджака руку, затянутую перчаткой, поднялся с дивана, небрежным голосом сытого человека спросил:
– Простите, фру… Вы не будете так любезны сообщить, сколько талончиков вырезают в вагоне-ресторане на карточках за стакан кофе?
Спутница, по одному виду которой было видно, что уж кто-кто, а она-то всегда сыта, ответила так же небрежно:
– Я не знаю, но, кажется, что один – за кофе и, если не ошибаюсь, два – за ложку сахара.
– Благодарю вас, фру, извините…
Вспомнив, что в чемодане лежит завернутый в носки пистолет, Дельвик на мгновение задумывается: брать или нет? Решает не вызывать подозрений у своей спутницы и, откатив клинкет двери, выходит из купе.
В конце коридора молодой бравый эсэсовец в голубом мундире с эмблемой смерти на рукаве курит сигару, весело болтает с какой-то девушкой. Дельвик закуривает тоже и замечает, что взгляд гитлеровца искоса устремлен на него. Гитлеровец шутит с девушкой, смеется вместе с нею, но его взгляд – настороженный и мрачный – Дельвик ощущает на себе постоянно.
«Кажется, ловушка», – решает он и неторопливой походкой идет к тамбуру. Где-то далеко впереди состава раздается тоскливый рев паровозной сирены.
И – вдруг:
– Херра Дельвик? – торопливые шаги за спиной: это, конечно, тот самый эсэсовец.
«Не думаешь ли ты, что я обернусь? – думает норвежец. – Я не коммунист Дельвик, а шведский инженер-электрик, едущий заковывать реки в трубы…»
– Херра Дельвик, стойте, я вам сказал! – на этот раз окрик грубее и громче, а пистолет завернут в носки, хорошие шерстяные носки, их связала ему Улава.
Дельвик одним прыжком достигает тамбура. Острый зрачок парабеллума целит ему прямо в лоб.
– Ага, попался? – кричит мальчишка-хирдовец и через плечо Дельвика смотрит на подходящего эсэсовца: мол, как, доволен ли он его смелостью и находчивостью?
И эта дрянь, делающая в штаны от страха, преграждает ему путь к свободе!
Короткий рывок всем телом – голова хирдовца стукается о косяк двери. Пистолет переходит из рук в руки. Будя пассажиров громом, прямо вдоль коридора – по растерянному эсэсовцу:
«Нах!.. нах!.. нах!..»
Три выстрела – хватит.
И, распахнув дверь, он уже летит вниз под насыпь, цепко держа отвоеванный парабеллум.
Через несколько дней, сильно хромая на вывихнутую ногу, голодный и обросший колючей бородой, Дельвик подходил к окрестностям замка. Приветливо журчала в каменном своем ложе быстрая Карас-йокка. Дельвик думал о кружке кофе, которую ему сварит Осквик, о тех новостях, что расскажет ему Никонов.
Слухи о готовящемся наступлении русских настигли его уже в пути, когда он проводил ночь в дымной лапландской веже. Старый фильман, помнивший еще короля Оскара II и приезд в Печенгу царского министра Витте, рассказал ему о грохоте русской артиллерии, о тучах русских самолетов, пролетавших туда и обратно над тундрой. Эта весть заставила Дельвика двигаться быстрее, и он, преодолевая боль в ноге, сокращал свой путь ночными переходами через болота и крутые сопки.
А вот, наконец, и громадный валун, возле которого Никонов всегда выставлял на ночь часового. Дельвик тихо посвистел, но часовой не отозвался. Норвежец прошел еще немного вперед и увидел запорошенный снегом труп греческого мула. Рядом лежал, выгнув острые локти, гитлеровский солдат, и вспугнутая Дельвиком мышь быстро юркнула откуда-то из-под каски мертвеца. «Что же здесь произошло?» – тревожно подумал он, стараясь незаметно подойти к замку.
Это ему удалось, и, стоя под каменной стеной, он слышал чужой разговор, слышал пение патефонной пластинки: «Унтер Линден, унтер Линден, есть где девушкам пройтись…» А рядом прохаживался часовой, заложив руки в рукава шинели, и плоский тесак, привинченный к карабину, жутковато поблескивал при лунном свете.
Дельвик понял, что за время его отсутствия отряд Никонова или разгромили совсем, или заставили отступить. Но куда?.. Если бы знать всю правду…
– Стой!.. Кто там? – вдруг крикнул часовой, и Дельвик, таясь под тенью стены, скрылся в зарослях кустарников; вслед ему наугад громыхнули два выстрела, но он даже не ускорил шага, ошеломленный потерей своего отряда.
Идти было некуда, он оставался один среди голых заснеженных камней, среди голодного безлюдия, и от трепетного мерцания далеких звезд прозрачный воздух казался еще морознее. «Что же мне делать?» – мучительно раздумывал он, стараясь найти решение, и поймал себя на том, что машинально держит свой путь на север, в сторону океана.
«Что ж, – сказал он себе, – так и быть, пойду к пастору. Что бы ни случилось с отрядом, а Кальдевин наверняка остался на месте…»
Рассвет еще только начинал пробуждать глухие полярные сумерки, когда Дельвик вошел в город. Пустынные улицы хранили в своей тишине какую-то настороженную одичалость. Протянутое над крышами белье одубенело на морозном ветру и неприятным скрежетом нарушало этот застывший покой. Единственный огонек, похожий на желтый глаз, виднелся на палубе парусника, стоявшего у причала.
Дельвик подошел к приделу кирки, вжался в дверную нишу; повернув дверное кольцо, вошел внутрь. Крутая высокая лестница кончалась наверху круглым, как иллюминатор, оконцем, и в этом оконце догорал багровый диск луны.
Хватаясь рукой за перила и с трудом волоча по ступеням больную ногу, Сверре Дельвик стал подниматься по лестнице. Преодолев ее, он долго отыскивал на ощупь ручку двери, ведущей в пасторский придел, но дверь распахнулась сама, и…
– Проходите, херра Дельвик, – сказал немецкий офицер, – мы вас давно ждем…
Норвежец, забыв про боль в ноге, рванулся обратно, но кто-то, выскочив из темноты, подставил ему свой сапог, и Дельвик упал. Он упал; быстро выдернув из кармана пистолет, выстрелил.
«Осталось два», – подсчитало сознание, но в этот момент из комнаты выскочили солдаты, и Дельвик, не целясь, выпустил в них две последние пули. Потом швырнул в одного гитлеровца пустым парабеллумом, поднялся на ноги.
Сказал:
– Вы меня ждали?.. Что ж, я жалею, что успел отблагодарить за это только троих!
Его ввели в комнату. Он окинул ее взглядом, увидел лежащие в ряд на крышке органа каски и понял, что пастора здесь давно нет.
Гитлеровец, открывший ему дверь, сказал:
– Очень рад нашей встрече, давно испытываю желание иметь с вами беседу.
– Рано стали радоваться, господин капитан, – ответил Дельвик. – Боюсь, что вам не придется завидовать моему красноречию…
Вынув из кармана наручники, гитлеровец сразу отбросил их в сторону:
– Доннер веттер, у него протез… Снять!
Единственную руку норвежца до хруста в костях вывернули к спине и ловко, с профессиональным умением, привязали к шее (видно, гестапо имело опыт работы и с инвалидами). Потом гитлеровец ударил его ногой, отбросив к органу, и с этого момента заговорил с ним на «ты».
– Ох, Дельвик, Дельвик! Ты ведь опытный человек, уже седой, и ты, конечно, понимаешь, что красноречие приходит не сразу. Я устрою тебе такую приятную жизнь, что ровно на третий день ты будешь валяться у меня в ногах…
– Не буду! – сказал Дельвик.
– …Ты будешь валяться у меня в ногах, – продолжал гестаповец, – и будешь умолять меня, чтобы я покончил с твоей жизнью выстрелом в затылок… Заговоришь!
– Нет, я уже заявил, что от меня вы не узнаете ничего.
Гестаповец, крякнув: «Эхх!» – ударил его рукояткой пистолета в лицо, хлынула кровь.
– Все! – непреклонно заявил Дельвик. – Больше вы от меня не услышите ни единого слова. Языка у меня отныне нет!
На допросах от него не добились ни слова. Ни одного имени, ни одной явки не назвал он своим палачам.
Дельвик молчал день, два, три, четыре. Тогда его перестали кормить. День, два, три, четыре. Сколько может прожить человек без пищи? Дельвик прожил одиннадцать дней. На двенадцатый день гестапо убедилось, что он все равно ничего не скажет. Тогда его решили оставить в качестве заложника и бросили ему в камеру кусок черствого хлеба.
Сквозь толстые стены печенгских казематов уже проникал, все разрастаясь, грохот русской артиллерии.
Муста-Тунтури
В руках Вареньки – длинный корнцанг. Она нащупывает им засевший глубоко в теле осколок. Молодой лейтенант-сапер, раненный недавно при прорыве проволочных заграждений, опоясывающих Муста-Тунтури, смотрит на женщину умоляюще и жалобно.
– Ой, доктор, – говорит он, – больно!..
– Потерпи, дружок, – отвечает Варенька сквозь марлевую маску. – Рана у тебя пустяковая, потерпи.
– А пустяковая, правда?
– Мне виднее, чем тебе.
– Поскорей бы…
Извлеченный из тела осколок звучно падает в таз, где краснеют рыхлые комки тампонов. Варенька только вчера прибыла на полуостров Рыбачий, попав в госпиталь, расположенный около хребта Муста-Тунтури. С началом наступления поликлиника флота послала на фронт несколько врачей, и Кульбицкий, уступив настояниям Китежевой, отправил и ее. В первую же ночь Варенька не спала совсем, помогая госпиталю эвакуировать в губу Эйна выздоравливающих; войска готовились к штурму хребта Муста-Тунтури, и требовалось освободить как можно больше коек.
На рассвете у подошвы перешейка завязались короткие стычки гренадеров с нашими дозорами. Потом со стороны Мотовского залива подошли эскадренные миноносцы, готовые к открытию огня, и Варенька, выбирая свободную минуту, взбиралась на высокую сопку, всматривалась в даль, – ей казалось, что среди кораблей она угадывает знакомые очертания «Летучего». Первые раненые, которых Вареньке пришлось оперировать, вели себя нервно, шумели в коридоре, спрашивали у проходивших сестер – который час? Они знали час, назначенный для штурма, в котором им уже не придется участвовать…
– Все, – говорит Варенька, откладывая корнцанг. – Сестра, готовьте раненого в перевязочную.
Моя руки под краном, она напряженно думала о том, что где-то совсем рядом лежат в снегу солдаты, а на скользких орудийных площадках миноносцев раскачиваются комендоры.
Под ногами вздрогнул облицованный каменными плитами пол, еще раз, еще. Вода из крана забила сильными, упругими толчками.
Жалобно позванивая, закачался над операционным столом зеркальный абажур, и раненый, испуганно посматривая на гранитный потолок, сам начал сползать со стола на носилки.
– Сестра! – прикрикнула Варенька. – Скорее уносите раненого в перевязочную… Что случилось? – спросила она, выбежав в коридор, у первого же встретившегося ей санитара.
– Началось, – коротко ответит тот. – Наши батареи и миноносцы открыли огонь. Ну и немцы, кажется, отвечать стали…
Варенька добежала до конца коридора, отдернула белую парусину, растянутую над входом вырубленного в скале госпиталя. Небо над Мотовским заливом вспыхивало короткими зарницами, и ветер, рвавший из пальцев обледенелый край парусины, доносил оттуда яростные громыхания орудий.
Потом она посмотрела в сторону Муста-Тунтури и даже закрыла глаза – так было страшно видеть этот залитый светом разрывов хребет перешейка. Стреляли не только корабли, но и дальнобойные батареи; снаряды летели на укрепления врага сплошной ревущей лавиной…
Неожиданно откуда-то выкатилась, нащупывая дорогу узкими щелями фар, дребезжащая по камням полуторка. Шофер, распахнув дверцу кабины, крикнул:
– Эй, госпиталь… принимайте пленных!.. Пожилой фельдфебель-гренадер, на отворотах тужурки которого блестели альпийские розы сто девяносто третьей гренадерской бригады, до сих пор не понимал, как он оказался в плену. Содрогаясь всем телом на холодной клеенке операционного стола и помогая санитарам стягивать со своих плеч мундир, он говорил на ломаном русском языке:
– Муста-Тунтури – страшна!.. Это ваш артфайер – ошен страшна!.. Я восемь год был фронт… Фермопилы, Албания, Крит, Нарвик, но сейчас страшна! Наш лапланд-зольдат – сам смелый зольдат, он не боялся большой атак. Но ваш артиллерий мешаль быть смелый…
У фельдфебеля было худое, заросшее курчавой бородкой лицо, острый кадык выпирал наружу, и, когда он стал засыпать под действием наркоза, его черные, словно обугленные, губы долго шептали одно лишь слово:
– Alpendrьken… Alpendrьken…
Только закончив операцию, Варенька вспомнила, что это слово означает «кошмар», и сказала:
– Ну, для этого кошмар кончился… Цел будет…
Муста-Тунтури содрогался от взрывов, с его вершин рушились в пропасти лавины камней, сдвинутые с места, сползали в долины ущелий пласты столетних снегов.
Платов, едва раздался сигнал, зовущий на штурм, выбежал из блиндажа; продираясь через колючие завалы развороченных проволочных «ежей», в кровь разодрал себе руки и даже не заметил этого. Он не оглядывался по сторонам, но постоянно чувствовал, что рядом – слева и справа – его товарищи тоже преодолевают первое препятствие. Вторым препятствием оказался глубокий ров, заполненный кусками разбитого льда, под которым чернела ледяная вода. Но штурмовая группа саперов уже перебросила через ров узкие сходни. Не успели бойцы перескочить на другой берег, как перед ними выросло третье препятствие. Громадные острые камни были в беспорядке свалены в длинную высокую гряду, через которую почти невозможно перелезть без помощи товарища. Четвертого препятствия никто не ожидал, готовясь уже вплотную схватиться с притаившимся противником, но сильный ветер принес с океана снежный заряд, и оружие наступающих на мгновение смолкло, – в белых пляшущих вихрях пропали ориентиры…
Так начался этот штурм, подготовленный огнем батарей и миноносцев, но исход его все-таки зависел от физической и моральной подготовки одиночного бойца. Вот бегут они, спотыкаясь и поддерживая друг друга, все выше, выше и выше. Перед ними – вздыбленный снарядами, весь в ямах и рытвинах склон, круто взбирающийся к небу, и в самом конце его нависает карниз скалы, усеянной блиндажами и дотами.
Все выше, все выше и выше!..
Рядом с низеньким майором скакал громадный волкодав, неся на спине сумку с патронными дисками.
– Вперед, братцы, не отставать! – кричал майор, часто оборачиваясь и смахивая с лица кровь. Кто-то громко ахнул, скатываясь под откос по скользкому насту. Но остальные, даже не посмотрев, продолжали упрямо взбираться наверх.
Брызнули огнем ожившие пулеметы, над головами со свистом прошелся смерч разноцветных трасс.
– Ложись! – крикнул майор и вдруг, пошатнувшись, покатился вниз. Платов не мог остановиться сразу и несколько шагов бежал еще, потом рухнул в снег. Прижатый к земле, он долго пролежал без движения. А когда поднял голову, то вместо кустов, росших до этого перед ним, увидел коротко и жестоко торчащие, как щетки, прутья – все, что оставили пули…
Доты на мгновение затихли. Было даже слышно, как переговариваются гренадеры, со щелканьем вставляют новые диски взамен израсходованных. Вдали, доносимое эхом, перекатывалось по ущельям «ура!» и снова глохло в треске автоматной стрельбы. А здесь, на этом склоне, взбегающем на крутизну перевала, наступление задерживалось. Все лежат, и он тоже лежит, от жаркого дыхания в снегу образовалась уже глубокая ямка. Сзади, припадая к земле, перебежками двигаются чем-то нагруженные фигуры. Это связисты тянут провод командиру роты. Внизу совершенно открыто – прятаться некогда – артиллеристы тащат по снегу полковые пушки. Видно, как они наваливаются на вязнущие колеса. «Сейчас ударят, – подумал Платов, – все-таки попробую».
Скатившись под уклон, он резко задержал свое падение и – боком, боком – втиснулся в расщелину скалы. Все три амбразуры ближайшего дота старательно крошили над его головой камни, выскабливали мелкую щебенку. Но, вжимаясь в землю, он все полз и полз, пока дот не очутился совсем рядом.
Теперь затяжные всхлипывания пулеметов раздавались под ним, откуда-то из-под земли. И совсем неожиданно он наткнулся на дверь дота, потянул ее на себя. Дверь поддалась, он увидел освещенную подвесными фонарями внутренность дота и широкие спины гренадеров, стоявших за щитами амбразур. Медленно, совсем не торопясь, Платов поднял автомат, провел длинную очередь из угла в угол. Потом, шатаясь от внезапной слабости, выбрался на крышу дота, крикнул:
– Можно идти!..
Над головой уже летели через хребет со свистящим шорохом снаряды. «Илы» выходили из пикирования, оставляя за собой звуки разрывов, от которых земля вздрагивала через равные промежутки времени: «Ах!.. Ах!.. Ах!..» Наступление шло, как согласованная, четкая, но напряженная и тяжелая работа
Рассвет занимался над вершинами хребта скупой и холодный. Ветер переметал с места на место сыпучие снега, круглые горошины фирна скатывались в низины. В синих сумерках ущелья, куда небесный свет просачивался с трудом, ярко вспыхивали взрывы.
Хребет Муста-Тунтури оставался позади, впереди уже виднелись холмистые равнины печенгских тундр. В течение ночи бойцы полуостровов с боями перевалили перешеек, захватили все главные горные тропы и сбросили гренадеров в низину, не давая им закрепиться на южных склонах Муста-Тунтури. Одни только фанатики, обложив себя дисками и бутылками с крепким ямайским ромом, еще продолжали сидеть в бетонированных дотах, стреляя в спину бойцов…
Где-то на высоте громыхнул взрыв, и верхняя часть скалы на глазах у всех отделилась и понеслась в ущелье, увлекая за собой лавину мелких и крупных камней; обвал разрастался с угрожающим грохотом, в воздухе засвистели камни, которые, ударяясь о карнизы, отскакивали от скалы все дальше и дальше.
Какой-то солдат, потерявший во время боя шапку, натягивал на уши воротник шинели, жаловался:
– Вот ведь что делают сволочи: не мытьем, так катаньем хотят нас отсюда вытурить.
– Ничего, – ответил Платов, – теперь уже скоро…
И когда грохот обвала затих, в небе пробилась золотая жилка солнца, осветив усталые лица солдат. Начинался новый день; «черный монтаг» – черный понедельник – так назвали гитлеровцы этот день, когда им после падения хребта Муста-Тунтури пришлось отдать русским войскам все, что ценою страшных потерь они сумели захватить за три года войны в Заполярье. Но солнце светило, и вопреки огню и дыму день начинался (черный – для них, светлый – для нас), день 10 октября 1944 года.
Лапландская армия была рассечена, и в прорыв устремились русские танки. Платов сидел на броне одной из машин, мчавшихся по дороге, когда навстречу танкам вышли, махая руками и подкидывая шапки, какие-то люди с оружием. Это были десантники, высадившиеся ночью на вражеском побережье, и среди них Платов увидел Мордвинова. Лейтенант дружески стащил аскольдовца с машины, прокопченные лица улыбались ему. Платов кого-то обнимал, радостно хлопал по спине.
– Здравствуй, здравствуй, – говорил Мордвинов, – ну, теперь и Печенга не за горами.
Солдат в распахнутом полушубке, стараясь перекрыть гул моторов и человеческих голосов, все время кричал, стуча прикладом по мерзлой полярной земле:
– Товарищи!.. Да послушайте же меня… Ведь мы сейчас стоим на дороге… Тише, товарищи, дайте сказать!.. На дороге, которая ведет в древнюю Печенгу… Урра-а!..
»Смерть егерям!»
Низкий, полуобвалившийся от близкого взрыва потолок землянки подпирает неоструганная балка; из ее щелей выступает золотая пахучая смола. Загаженная болотистая земля сыро чавкает под ногами. Со стен капает вода, почти неслышно осыпается песок.
Лица егерей скрыты во тьме, растворены в тенях подземного жилья, и только лишь изредка вырывается из мрака чей-нибудь лоб, сверкают белки глаз да холодно отсвечивает оружие. Зато сидящий посередине землянки солдат виден всем. Придвинув лицо к незастекленной горелке самодельной лампы, он читает вслух, и его торопливое дыхание тихо колеблет язычок пламени.
– «Немецкие солдаты, – шевелит солдат губами, обескровленными войной, – крах фашистской Германии неизбежен. Своим сопротивлением, во имя которого гитлеровские генералы заставляют вас проливать кровь, вы только отдаляете день военного поражения, но не можете избежать его. Подумайте о своих детях и женах, которым приходится жить на пепелищах разрушенных городов, голодать и мерзнуть. Ваши матери, родившие вас, проклинают эту затянувшуюся бойню, каждый день, который приносит германскому народу неисчислимые бедствия и страдания…»