Глава вторая. Умный ефрейтор
Тринадцатый взвод лейтенанта Вальдера отвели на отдых.
Но радость мирного тылового существования скоро омрачилась известием с юга Финляндии: русские, взломав оборону «Карельского вала», штурмом взяли считавшуюся неприступной крепость Виипури. До сих пор война со всеми ее победами и поражениями глухо прокатывалась где-то на Украине и в Белоруссии; горно-егерская армия Дитма была сравнительно спокойна. Но весть о падении крепости заметно поколебала это спокойствие: война приближалась и к блиндажам егерей. Правда, блиндажи покрыты железобетоном, соединены подземными ходами сообщения, освещены электричеством. Но ведь выборгскую оборону тоже строили берлинские инженеры, а она все-таки не выдержала натиска русских.
В эти дни только и было разговоров, что о заключении нового военного соглашения между Германией и Финляндией. Переговоры обеих союзных сторон затянулись уже на целый месяц, и егеря, которые возлагали на это соглашение какие-то надежды, давно потеряли в них веру. Тогда на помощь солдатским умам пришли хорошо одетые, благоухающие французскими духами серьезные офицеры из «политише абтайлюнга». Собирая солдат в землянках, инструкторы по национал-социалистскому воспитанию усердно вдалбливали им в головы мысли об активизации Финляндии в войне, о каких-то несбыточных программах расширения военной промышленности финнов, о том, что большевики даже не смеют думать о наступлении в Заполярье, – они наткнутся здесь на такой барьер мужества плюс железобетон линии обороны, что будут разбиты наголову…
Однажды вечером, когда солдаты сидели в казарме и обсуждали мрачные финские события, лейтенант Вальдер пришел и сказал:
– Выходи, стройся!.. Наш взвод назначен на охрану доков в фиорде Биггевалле…
Через два часа машины подвезли их к фиорду, в одной из бухт которого размещались судоремонтные мастерские. В доке стояла, зияя пробоинами, подводная лодка Швигера.
Она лежала на деревянных стапелях, и по ее корпусу ползали фигуры людей, сваривая стальные швы, расползшиеся под ударами русских снарядов и глубинных бомб, – следы работы Пеклеванного и Вахтанга Беридзе.
Лейтенант Вальдер вышел из караульного помещения, где он принимал дежурство от фельдфебеля тирольских стрелков, и началось распределение солдат на посты.
Пауль Нишец попал в группу, которой предстояло охранять гидроэлектростанцию. Расположенная на высоте 702 метров над уровнем моря, станция денно и нощно пожирала энергию горной реки, которая была закована в металлические трубы; каскад отработанной воды с силой рушился в пропасть фиорда.
Шум турбин мешал вести разговоры, и солдаты разгуливали неподалеку от стен станции по широкому каменистому плато.
– А наш лейтенант неплохой парень, – говорил Яунзен, постоянно сплевывая. – Я его даже не просил, он сам стал хлопотать, и вот завтра уже пойду вставлять зубы на казенный счет…
– Проси, чтобы вставили золотые, – советовали ему, посмеиваясь, но Яунзен не обижался на это.
– Зачем золотые! – говорил он – Сразу будет видно, что зубы вставные, а я еще молодой, – попрошу естественные. Пусть хоть у покойников надергают, мне какое дело…
Гудели трубы, по которым бежала река; фиолетовые огни электросварки вспыхивали и гасли внизу; было видно, как волны бились в батопорт дока.
– Ох-хо-хо! – сам не зная почему, вздохнул Нишец и, взяв камень, бросил его в фиорд: быстро уменьшаясь, камень полетел вниз, и только легкий всплеск обозначил его падение.
– Высоко, – поежился один солдат.
На крыльцо вышел инженер. С моря наваливалась душная темнота, и горящий огонек папиросы инженера выделялся яркой красной точкой. Франц Яунзен направился к крыльцу, чтобы, пожаловавшись на тяжести солдатской службы, выклянчить себе сигарету…
Чей-то неясный силуэт забрезжил в сумраке на склоне горы. Человек шел по направлению станции, широко размахивая руками. Он шел спокойно, не торопясь.
– Стой! Пароль! – крикнул Франц, поворачивая обратно от крыльца; человек продолжал идти молча. – Пароль!..
Неожиданно где-то внизу, в ущелье фиорда, закудахтал пулемет и, возвращенный эхом три раза, донесся глухой хлопок гранатного взрыва. Там, около дока, что-то произошло.
Яунзен, вначале вырвавшийся вперед, теперь отбежал в сторону и, встав на колено, разрядил во тьму всю обойму. Но было уже поздно. Человек в русском ватнике отскочил, размахнулся – и черный мячик гранаты, подпрыгивая на камнях, громыхнул взрывом.
Бешено дергая затвор автомата, заедавший от густой смазки, Нишец дал одну короткую очередь… другую… третью… «Капут», – решил он, когда за спиной раздался треск кустов и на плато перед станцией выскочили еще две фигуры в ватниках.
С этой минуты Нишец стал думать только об одном – о спасении. Он бросился с крутого обрыва вниз, и шумный ливень песка ринулся на него сверху, засыпав упавшего к подножию сопки ефрейтора. Там, в сплошной темноте, пытаясь вытолкнуть песок изо рта языком, Нишец остался лежать до конца боя, звуки которого едва-едва проникали через толщу песка.
Перешагнув через труп нацистского инженера, который еще сжимал в руке браунинг, Алеша Найденов ворвался в помещение гидроэлектростанции.
– К такой матери! – яростно сказал он, заталкивая под фундамент турбин, продолжавших свою работу, тяжелый пакет взрывчатки.
– Торопись! – крикнул ему с порога Ярцев, махая рукой и разбрызгивая кровь по молочно-желтым кафельным плиткам пола, – пуля оторвала ему мизинец.
Сказал и бросился бежать под откос – туда, к докам, где задыхались сейчас пулеметы. Кто-то перерезал ему путь. Не останавливаясь, он ударил человека прикладом по зубам, побежал дальше.
Остановился. Тяжело дыша, вернулся обратно. По-немецки спросил:
– Сколько вас здесь?
Ударенный им солдат лежал молча. Ярцев ткнул его сапогом в бок:
– Ну, ты!.. Отвечай…
– Взвод, – прохрипел тот. – С отдыха сняли…
Навстречу поднимались бойцы.
– Товарищ лейтенант, не прорваться!.. Там их много!..
Точно гром, прокатился грохот взрыва. Здание гидроэлектростанции взлетело в воздух. Освобожденная от железного плена труб, бурная река вдруг шумным водопадом низринулась с головокружительной высоты.
– Пошли, – сказал Ярцев и страшно скрипнул зубами. Не от боли – от досады!
У берега их ждал МО-216. Мичман Назаров спрыгнул с мостика, крикнул:
– Что взорвали – батопорт или станцию?
Ярцев ничего не ответил и, только пройдя в рубку и распахивая ватник, выругался:
– Черт бы их драл!.. Вчера пятнадцать человек охраняли, сегодня взвод целый пригнали… И палец этот еще!.. Найденов, у тебя пакет есть?.. Перевяжи, а то заплачу…
Назаров грустно улыбнулся. Конечно, шутить можно, но… батопорт остался не взорван. Надо думать, что переживает сейчас лейтенант.
Ярцева, которого раздражали бы утешения мичмана, сейчас раздражало все, даже его молчание.
– Ну, чего молчишь! – сказал он. – Заводи моторы и -в базу… Сегодня лейтенант Ярцев задания контр-адмирала Сайманова не выполнил. На войне бывает и такое…
– Уйдет подлодка в море, – осторожно сказал Ставриди, стоя в раскрытых дверях рубки. – Я видел, как ее быстро сваривают, аж зарницы в небе полыхают…
– А ты помолчи, – обрезал его Ярцев, – и без твоих выводов тошно. А вот ты, мичман, скажи, что думаешь?..
– Я, товарищ лейтенант, думаю, что думал бы сейчас Вахтанг Беридзе, если бы он не надумал в отпуск уехать!..
– Спасибо, – поблагодарил Ярцев Найденова и помахал забинтованной рукой. – Думать тут нечего. Надо заводить моторы!..
Мичман откинул на переговорной трубе клапан, передал в дизельный отсек:
– Моторы завести!.. – Потом склонился над картой и сказал: – Я знаю, о чем бы думал сейчас старший лейтенант Беридзе. Вот, смотрите, фиорд, вот бухта, где расположен док… Этот берег теневой, а батареи врага…
– Ну, ну! – ободрил мичмана Ярцев, подходя к карте. – А дальше что думает делать твой Беридзе?..
Пауль Нишец выбрался из земли, отряхнулся.
«Я везучий, – подумал он, – мне всегда везет… На кордоне Карла Херзинга вместо меня ухлопали, зимой лейтенанта Вульцергубера в плен взяли, а мне только ухо ободрали. Вот и сейчас тоже повезло».
У входа в караульное помещение лежали прикрытые листом жести два трупа. В одном из них Нишец узнал своего приятеля Вилли Брамайера.
«Отбегался, – подумал он про него. – Ну ничего, у тебя детей нету, а жена… Что жена! Ты и не видел-то ее с греческой кампании».
Простреленные окна караулки щербатились осколками стекол. Солдаты молча чистили свое оружие, воняющее пороховым дымом.
Ефрейтор втянул в ноздри воздух и с грубой прямотой солдата решил пошутить:
– Ух! Не стало нашего Вилли, и воздух вроде чище!
– Что вы сказали?
Нишец только сейчас заметил сидевшего в углу нахохлившегося лейтенанта Вальдера, который подогревал на спиртовке консервы.
– Я сказал, герр лейтенант, что воздух чистый…
– Меня интересует не сквозняк, а ход ваших мыслей, ефрейтор. Я давно наблюдаю за вами и не вижу в вас той уверенности в победе, которой дышат и горят ваши товарищи по оружию!..
«Вот уж кто действительно горит верой в победу – так это только мои товарищи. Шупо!» – подумал Нишец и вежливо сказал:
– Я имел в виду только воздух.
– Надо добавлять «герр лейтенант», когда разговариваешь со мною!
– Слушаюсь, герр лейтенант. Я имел в виду воздух, герр лейтенант. Только воздух, герр лейтенант!..
Солдаты, оставив свои карабины, с интересом следили за разговором. Вальдер снял с огня мясные консервы, причем обжег себе руку, и это еще больше разозлило его.
– Вы что смеетесь? – крикнул он, прикладывая обожженный палец к дулу холодного пистолета, чтобы унять боль. – Я отлично понимаю ваши намеки! Вместо того чтобы разить врага во имя великой Германии, вы бросили оружие, а теперь радуетесь гибели одного из лучших солдат моего взвода! Да знаете ли вы, что Вилли Брамайер с тридцать пятого года состоял в железных колоннах нашей партии; он всегда был образцом верности делу фюрера… Не раздевайтесь! Сейчас я в наказание привяжу вас на два… нет, на четыре часа к позорному столбу!.. Пойдемте!
– Слушаюсь, герр лейтенант!..
Они вышли, и лейтенант Вальдер собственноручно привязал Пауля Нишеца к телеграфному столбу. Около этого столба, вкопанного на вершине горы, и стоял Нишец. Отсюда было далеко видно, и он видел все…
Он видел, как из-под черного крутого берега показалась сначала мачта, а потом и весь борт советского катера; он слышал даже слова русской команды и лязг орудийных замков; он видел лица матросов и видел, как развеваются на них длинные парусиновые рубахи, – все-все, что только можно было видеть, Пауль Нишец видел…
Наконец, он увидел и то, как под ударами снарядов развалились ворота батопорта, и скоро на том месте, где стояла подлодка, только плавали доски, да какой-то сварщик все пытался влезть на гладкую стену дока.
«Вот дурак!» – подумал ефрейтор и, забыв про веревку, опутавшую его, весело рассмеялся.
Если бы случилось такое с Нишецем, он не стал бы хвататься за стенку – он поплыл бы вон в тот конец дока, где болтается размочаленный осколками трапик. Ничего, как-нибудь выбрался бы. А потом побежал бы что есть духу, и не туда, за штабель дров, куда спрятались все, а вон куда… далеко. Там лежит гранитный валун, который не пробьет никакой снаряд. Вот ефрейтор спрятался бы за этим камнем и, может быть, даже закурил бы… А почему не закурить» если нет опасности?
О, ефрейтор Нишец – умный ефрейтор!
Бунт на барже
Щелкнула задвижка бронированной двери – свет в штурманской рубке автоматически погас, и в уши сразу ударили плеск волн, хлопанье парусиновых тентов, ровный гул турбовентиляторов. Штурман эсминца закрыл дверь, маскировочный автомат сработал – рубку залило прежним спокойным светом, и Артем скинул ноги с дивана, – отдыхал перед вахтой.
– Папиросы есть? – спросил он, потягиваясь после сна.
Штурман бросил на стол промокшую палку американских сигарет, склонился над диском настройки радиопеленгатора.
– Бекетов оборотов прибавить велел, – сообщил он. – Волна на полубаке разбивается, сечет вахтенных, словно дождь тропический. И небо, как назло, сажей помазано – ни одной звезды, приходится по радио определяться…
Пеклеванный раскурил сырую сигарету, надел запасные наушники – в уши сразу ринулся весь мир, полный трескотни и музыки. Ночная Америка приглушенно квакала через океан джазовым тромбоном; английская метеостанция со Скапа-Флоу сообщала о начале восьмибалльного шторма, идущего от берегов Исландии; на неопределенной волне разносились в эфир отчаянные вопли торпедированного судна с грузом пшеницы: там гибли люди. Рим – «открытый город» – молчал; в этой упорной тишине чувствовалось что-то таинственное и жуткое; в Риме с 4 июня были американцы; Германия транслировала «Лоэнгрина»; чей-то мелодичный женский голос, словно разучивая па простейших танцев, отсчитывал в эфир: «раз, два, три, раз, два, три»; нейтральный Стокгольм густо хохотал над какими-то старомодными шутками.
– Вот черт! – злился штурман, стараясь пробиться через эту сутолоку звуков к позывным радиомаяков; он круто повернул верньер настройки, и вдруг неожиданно в наушники ворвался все заглушающий треск морзянки. Офицеры невольно насторожились.
– Передающий где-то рядом с нами, – сказал Артем, прижимая наушники ладонями. – Мне кажется, я даже слышу шумы от разъединяемого контакта… Видно, радист нервничает…
– Шифр, – заметил штурман, и Пеклеванный, схватив карандаш, стал быстро записывать, приговаривая в паузах:
– Что бы это могло быть?.. По-моему, немецкий корабль… Странно…
Когда в его руках оказался полный текст радиограммы, он вышел из штурманской рубки. «Летучий», отряхивая с полубака лохматую пену шторма, разрезал набегавшие навстречу водяные валы. У носовых орудий, задранные в небо, стояли комендоры в капковых бушлатах.
Лейтенант прошел в коридор салона эсминца, постучал в каюту:
– Послушай, Петров, тут одна шифровка… Передающий работал на чужой волне, наши радисты могли и не поймать ее. Ты не смог бы расшифровать этот текст?..
Артем посмотрел на часы: через сорок минут пора заступать на ходовую вахту. Он уже стал ругать себя за свое любопытсгво, отнимающее драгоценное время отдыха, но шифровальщик, протягивая ему расшифрованный текст, обеспокоенно сказал:
– Мне кажется, это стоит показать командиру. Он отдыхает в салоне…
– Слушаю, – сказал Бекетов, отстегивая самодельные ремни, которыми он прихватил себя к переборке, чтобы крен не сбросил его на палубу.
– Шифровка, – доложил лейтенант. – Внеслужебная.
– Читайте.
– Есть, читать!.. «Линия Тромсе – Свальбард, с борта угольной мотобаржи „Викинг“. На переходе взбунтовалась команда. Подавить мятеж своими силами не удается. Бунтовщики удерживают машинный отсек и руль. Просим экстренно выслать поддержку. Координаты…»
– Ого! – капитан третьего ранга стал поспешно натягивать реглан, рассуждая вслух: – Что могут выслать немцы? Скорее всего – миноносец. Но по сведениям разведки, их миноносцы сейчас базируются на Альтен-фиорде. Пока они выберутся из шхер Серейсунна, мы будем уже на месте…
Ровно в полночь, с четвертым ударом склянок, лейтенант заступил на ходовую вахту. «Летучий», изменив курс, на полных оборотах винтов летел навстречу мятежному «Викингу». С высоты мостика Пеклеванному открывалась узкая палуба корабля, через которую перехлестывали седые космы волн. Штормовые леера, протянутые над палубой, чутко воспринимали изгибы корабельного корпуса: то беспомощно провисали вниз, то вытягивались в дрожащие от напряжения струны. При свете дремотного сияния, распахивающегося на норде во всю небесную ширь, сверху виднелись кружки матросских голов, длинные хоботы орудий и торпедных труб, развернутых по бортам. Корабль напоминал сжатую до отказа могучую пружину, готовую в нужный момент развернуться и поразить врага. И, смотря вперед, где бивень форштевня отбрасывал волну за волной, Пеклеванный подумал, что название «Летучий» сейчас как никогда подходит к его кораблю…
К нему протиснулся капитан-лейтенант Францев, помощник командира. Громадного роста, в новеньком блестящем плаще, с которого стекали струйки воды, он осмотрел горизонт и спросил:
– Ну как, Артем Аркадьевич, привыкаете? Шальная волна, принятая эсминцем, накрыла весь полубак; другая волна, нашедшая сзади, вдавила корму вглубь, и вся масса воды, не успевшая схлынуть с полубака, была подброшена в небо, – тяжелый ледяной студень накрыл мостик. Несколько секунд люди находились под гнетом воды, которая с шумом и свистом перекатывалась над ними; когда же волна схлынула, Пеклеванный ответил Францеву:
– Так ведь я, Данила Самсонович, еще по Тихому океану такие корабли знаю. А вот сосет у меня сердце по «Аскольду» погибшему…
Выжимая мокрые концы башлыка, Францев обиженно загудел:
– Ну вот, а мне в штабе говорили, что лейтенант Пеклеванный на «Аскольде» спит и видит миноносцы!..
Артем хотел что-то сказать, но не успел. Прокатившаяся по палубе волна словно выплеснула из люка матроса с перекинутой по груди серебряной цепочкой дудки. Придерживая срываемую ветром бескозырку, он подошел к Пеклеванному, протянул серый бланк радиограммы:
– Принята по клеру. Передать командиру.
Повернувшись спиной к ветру, лейтенант приблизил бланк к узкому лучу света, исходившему из-под крышки компасного нактоуза.
В радиограмме значилось:
«Советским кораблям, находящимся в море… Придите на помощь восставшим против фашистской каторги. Команда угольщика „Викинг“ восемь часов удерживает машины судна. Из радиорубки придется отступить. Не хватает оружия. Баки с пресной водой в руках немцев. Придите на помощь, как бы вы далеко ни были. Наши координаты… Принявший командование над восставшими штурман Свободной Норвегии – Оскар Арчер…»
Когда деревенская повитуха дала Оскару шлепка под зад, он разорался так, что отец сказал: «Ну, этот сумеет постоять за себя!» Осенью отец утонул во время шторма у острова Ян-Майен. Исландские рыбаки, подобравшие его труп, переслали на родину разбухшие от воды сапоги отца и ладанку, освященную в церкви. Когда Оскару исполнилось пятнадцать лет, мать проводила его на пристань, где раскачивалась готовая к отплытию шхуна, и повесила ему на шею отцовскую ладанку. «Да спасет тебя провидение, мой дорогой мальчик, и молитвы твоей бедной матери!..»
Оскар вернулся через полгода. Мать не узнала в этом грубом жилистом парне с трубкой в зубах и с руками, испещренными татуировкой, своего прежнего мальчика. Он говорил басом, от него попахивало ромом, с языка срывалась крепкая ругань. Но шесть сестер – даже маленькая Астри, мечтавшая об игрушке, – жадно глядели на окованный железом, оклеенный открытками матросский сундучок, из которого Оскар вынимал подарки, и мать простила своему кормильцу его раннее моряцкое мужество.
В двадцать пять лет у Оскара были крепкие, словно якорное железо, руки и голова, в которой гулял ветер. Жизнь ему не нравилась. Для того чтобы ее изменить, нужны были деньги. Оскар законтрактовался на три года в провинцию Финмаркен. Ходили слухи, что каждый нищий возвращается оттуда с мешком золота. Оскар прокладывал в горах дороги, валил лес, переправлялся через пороги. Десны кровоточили от цинги, грудь разрывалась в жестоком кашле, на ногах были ампутированы четыре отмороженных пальца. Срок контракта подходил к концу, а мешок с золотом оставался только мечтой. Оскар подумал и продлил контракт еще на два года.
Через пять лет напряженного труда он отплыл на юг страны. На пристани Тронхейма ему встретились матросы, с которыми он плавал когда-то в Антарктику бить китов. Оскар никогда не был плохим товарищем. Прямо от портовых ворот до самого центра города тянулась длинная цепь кабаков. Завернув с приятелями в один из них, Оскар только через несколько дней добрался до центра города, пройдя через всю цепь окраинных притонов. Протрезвев и пересчитав жалкие гроши, оставшиеся от заработка, он покатился по земле, рыдая и воя от ужаса. Старая жизнь висела на нем мертвым якорем.
Сжимая в кулаке отцовскую ладанку, Оскар заключил новый контракт сразу на шесть лет. Теперь он ехал на Шпицберген, на далекий остров Свальбард, где не было ни кабаков, ни женщин, ни магазинов. Там, озверело врубаясь в угольные пласты гор, Оскар трезво думал: «Это уже последнее». Выбираясь из шахты, приглядывался к жизни поселка русской угольной концессии. К русским относился недоверчиво: в газетах писали, что коммунисты хотят поработить Норвегию. Но, однако же, очень удивился, когда узнал, что в России за ученье денег не берут. Удивился, но не поверил – вранье.
Шесть лет пролетели в визге метелей, в грохоте отбойных молотков; шесть лет въелись в его потную кожу угольной пылью Свальбарда. Ему шел уже тридцать седьмой год, когда он поселился в Христиании. Матери не стало. Сестры разбрелись в поисках счастья. Оскар не обзаводился семьей, чуждался друзей. Черствый хлеб, несвежий сальтфиш и кувшин с водой были его обычной трапезой. Он сделался скупым, желчным, на свободные деньги покупал не масло, а книги.
Экзаменаторы не могли срезать этого человека в заношенном свитере, который упорно перебирался с курса на курс. Решение параллактического треугольника или метод Сент-Илера для сомнеровых линий – это труднее, чем рубка голов рыбам и вязка парусов в шторм. Но довольно! Он уже всласть поделал того и другого, теперь он хочет сам водить корабли.
Весной 1940 года Оскар получил диплом штурмана. Маленькое суденышко. Знакомый морской ветер – им легко дышится. Оскар нащупывает под кителем ладанку. «Молитвами твоей бедной матери…» Ему хочется плакать. Но когда человеку идет пятый десяток, заплакать трудно. Он заплакал позже, когда нацистский офицер сорвал с его кителя штурманские нашивки.
Однажды на улицах Осло он встретил младшую сестру – Астри Арчер. Нарядная, веселая, красивая, она шла под руку с гестаповцем. Оскар проклял тот день, когда ушел в море, чтобы брюхо этой девчонки не было пустым, и плюнул ей в лицо. Гитлеровец спокойно расстегивал кобуру пистолета. Тогда Оскар вспомнил свою молодость и понял, что кулаки у него остались по-прежнему крепкими. За оскорбление немецкого мундира ему присудили пять лет каторжных работ.
Диплом и отцовская ладанка лежали перед комиссаром гестапо: «Так вы штурман? Отлично… Нам нужны люди, знакомые с полярными районами…» И он снова стал штурманом, штурманом морской каторги. Полярная артерия, по которой он водил мотобаржи, перекачивала в топки гитлеровских кочегарок жаркий уголь заполярных копей.
За каждым шагом норвежского штурмана следили охранники; прокладываемые Оскаром курсы проверял немецкий шкипер.
Пять лет унижений и позора, проведенных в непрестанном, ожидании удобного случая, чтобы сбросить с себя цепи каторги, и вот наконец дождался!..
Оскар Арчер пересчитал патроны. Оставалось сделать четыре выстрела, и борьбу можно считать проигранной. Когда ствол карабина окажется пуст, Оскар пойдет на свидание с отцом: есть особый прием ныряния, которым пользуются арабские ловцы жемчуга, – человек уходит под воду так глубоко, что вынырнуть почти невозможно. Нет, он совсем забыл про кингстоны: прежде чем покончить с собой, он покончит с кораблем…
«Викинг», разделенный на два лагеря, имел свою линию фронта. Она проходила по шкафуту верхней палубы, где болтались на тросах сорванные штормом, изрешеченные пулями шлюпки. Гитлеровцы, засев в рубке, простреливали палубу из иллюминаторов. Во главе со своим шкипером они могли управлять кораблем, но механизмы находились в корме, где засели восставшие. А восставшие во главе со штурманом могли пустить в ход двигатели, но управление находилось в носу, где забаррикадировались гитлеровцы. Одно зависело от другого, и отданная на волю волн баржа, грозя перевернуться каждую минуту, бешено черпала воду низкими бортами…
Расшатав заклепки днища, море проникало и в трюм, где лежали три матроса, погибшие в схватке за радиорубку.
Оскар вдумчиво и серьезно пожал каждому мертвецу холодную руку, сказал:
– Их надо похоронить…
Несколько человек взяли лопаты и молча ушли в боковую дверь бункера, где закопали мертвых в уголь арктических копей.
И когда они закончили свою работу, в захлестываемые волной иллюминаторы проник голубоватый свет. На палубе, прикрывая выход мятежников наружу, снова заработал пулемет и раздались радостные крики охранников. Острый луч прожектора прошелся вдоль борта, разгоняя ночные тени.
Оскар, стоя у иллюминатора, в отчаянии обхватил штурвал кингстонов. Ослепленные ярким светом глаза с трудом разглядели силуэт какого-то корабля. И, всматриваясь в его стройные очертания, штурман снял руку со штурвала, улыбнулся впервые за всю эту страшную ночь.
– Пусть наци не радуются, – сказал он. – Помощь пришла, но не к ним, а к нам. А ну, друзья, смелее!
И выставив вперед винтовку, в магазине которой хранились четыре решающие пули, он первым бросился в распахнутую черноту люка…
– Весла… на воду! – скомандовал Пеклеванный, и шлюпку сразу взнесло на гребень, темный борт миноносца поплыл в сторону. – Навались!..
«Ых… ых… ых…» – дышат загребные, вырывая из черной воды гибкие весла; плоский силуэт мотобаржи то пропадает, закрытый водяным валом, то выбрасывается наверх. Светлая строчка трассирующих пуль, вырвавшись из иллюминатора, проколола темноту и погасла далеко во тьме.
– Навались! – повторил лейтенант, хотя матросы и не нуждались в этой команде: весла даже потрескивали в уключинах. Под грохот пулемета, стегавшего по палубе, шлюпка подошла к судну с кормы, и Пеклеванный первым выскочил на площадку юта.
Быстро приняв решение, единственно возможное – рваться напролом, – он крикнул:
– Пробивайтесь к рубке!..
Когда его потом спрашивали, что было дальше, он не мог ничего ответить: в памяти только сохранились какие-то бессвязные впечатления. Вот он бежит… коридор… жара… шлепок разбитой лампы… кто-то кричит: «Фрам, фрам!» Разбитый трап… упал… кто-то ударил… выбил дверь… немецкий радист… «Капут, капут!» – а сам стучит на ключе. И опомнился уже в штурманской рубке, когда рослый мрачный моряк вытолкнул затвором из карабина патрон и устало сказал:
– Как раз хватило… даже одна пуля осталась!..
Он ухватил за ноги мертвого немецкого шкипера и, перетащив его через высокий комингс дверей, выбросил за борт.
– Вам что-нибудь надо передать на свой корабль? – спросил он на ломаном английском языке, на каком объясняются моряки всех наций. – Но прожекторы разбиты во время перестрелки…
Пеклеванный захлопнул дверь и, включив все лампы внутри рубки, отвинтил барашки иллюминатора.
– Это хорошо заменит нам прожектор, – ответил он и несколько раз подряд закрыл и снова открыл броняжку иллюминатора, посылая во тьму три длинных и два коротких проблеска – сигнал вызова.
На эсминце сигнал заметили, и Бекетов послал Пеклеванному вопрос: может ли «Викинг» идти своим ходом?
– Можем, – ответил Оскар Арчер и сбросил со стола карту, на которой чернела жирная черта курса, проложенного гитлеровцами в Лиинахамари. – Мы возьмем новую карту, – сказал он, – и проложим новый курс…
Вечером следующего дня «Викинг» уже швартовался в Кольском заливе. И всю ночь над причалами Мурманска клубилась угольная пыль – это после четырехлетнего перерыва в бункера складов ссыпался жаркий уголь Свальбарда.
А сам норвежский штурман шагал сейчас по мурманским улицам, натягивая на запястье рукав кителя, чтобы скрыть уродливое клеймо фашистской каторги.
Он шел на прием к контр-адмиралу Сайманову.
Ложная тревога
С самого начала Ирина Павловна поняла, что на шхуне все изменилось. Проходя по отсекам и толкая перед собой тяжелые дубовые двери, она узнавала знакомые закутки и постоянно чувствовала, что здесь – о, ее не обманешь! – что-то не так…
И Прохор тоже не тот. Мало того, что он перестал быть капитан-лейтенантом и на его плечах вместо привычного кителя с погонами какая-то шерстяная куртка, – так он еще и предусмотрителен не в меру, суров не в меру, неласков тоже не в меру…
– Какие тяжелые стали двери!
– Сюда нельзя.
– Но я хочу пройти в свою каюту. С ней так много связано!
– Нельзя!..
Палуба тесно заставлена бочками, пропахшими ворванью. Над головой знакомо и призывно гудят полотнища парусов. Но таких грязных парусов она не видела еще ни на одном паруснике.
«Что, неужели ее Прохор перестал быть моряком?»
Волны, вздымая тяжело груженные борта шхуны, небрежно закидывают на палубу зеленоватую пену. Невдалеке стоят матросы, одетые кто во что горазд: засаленные ватники, канадки, свитера, концы вязаных шарфов треплются на ветру, у каждого на поясе нож.
Женщина отвернулась. «За какие, спрашивается, грехи Прохору вручили это судно с плохим боцманом и с такой командой, распущенной хуже команды любого английского трампа?..»
В каюте она обиженно присела на диванчик. Прохор, ссутулив плечи, сгибался в три погибели над столом, переставляя по карте ножки штурманского циркуля. Клок волос спадал на лоб, губы что-то старательно шептали. В иллюминаторе показалась волна и сразу схлынула.
– Скажи, может быть, это связано с гибелью «Аскольда»?
– Что? – спросил муж, не отрываясь от карты.
– Вот это все, – она обвела рукой деревянные переборки каюты, оклеенные дешевыми невзрачными обоями.
Он понял. Распрямил плечи. Стукнулся затылком о низко выступающий бимс.
– Пока я не могу ответить тебе на этот вопрос. Ясно?
– Нет, не ясно.
Прохор молчал. Он просто не хотел разговаривать. Сильно качнуло. Что-то с грохотом прокатилось по палубе. Через люк хлынула вода, донесся крепкий, густой смех матросов.
– Подбери воду. Тряпка там, в углу. Подтянув повыше платье, чтобы не забрызгать его, Ирина села на корточки, стала собирать воду. .«Злой, – думала, выжимая над раковиной тряпку, – сегодня лучше не начинать разговора…»
Прохор никогда не ссорился с женой, а если и происходили размолвки, он брал ее на руки, молча сажал на шкаф, молча надевал перед зеркалом фуражку и также молча уходил из дому. Это случалось с ним редко и давно, когда они оба были еще молоды. Ирине тогда казалось очень обидным сидеть на шкафу, вдыхая пыль старых газет, но теперь все это казалось ей безобидной, милой шуткой.
– Прохор, помнишь, как ты меня на шкаф сажал?
– Было бы хорошо, если бы ты сейчас оставила меня в покое. И вообще непонятно, зачем ты тронулась в это путешествие!
– Но ты же сам сказал мне накануне, что шхуна пойдет в Горло Белого моря. А мне как раз надо попасть в колхоз «Северная заря»… Это по пути!
– А, ладно! – он отмахнулся, как отмахиваются от надоедливого комара.
Этот жест покоробил ее. Она отбросила тряпку и, подойдя к столу и закрыв карту локтями, сказала:
– Нет, я тебя заставлю разговаривать со мной. До сих пор я была твоим другом, и ты никогда не скрывал от меня ничего. А сейчас? Ты живешь какой-то непонятной для меня жизнью… Ответь, пожалуйста, что значит эта твоя куртка без погон, это судно, которое я своими руками вернула к жизни и которое теперь похоже на пиратский клипер, где паруса черны от грязи и матросы ходят с ножами, как мясники?.. До сих пор я считала тебя образцовым капитаном, я гордилась тобой, а теперь…
Ошеломляющий грохот корабельных гонгов оборвал ее последние слова. Прохор схватил жену за руку и, пинком распахнув дверь, почти силой выбросил ее из каюты.
– Скорее!.. В шлюпку левого борта!.. Молчи!..
Ей показалось, что он сошел с ума. В тесном проходе между каютами она вырвалась из его жилистых рук, но он снова обхватил ее тело мертвой хваткой и, качаясь от резких бросков судна, понес к выходу.
– Слыщенко! Кубиков! – крикнул он – Берите ее в «партию паники»!..
Ирина Павловна опомнилась только в шлюпке, которую высоко вздымали на своих гребнях предштормовые волны. Гитлеровская подлодка раскачивалась неподалеку, и немецкие матросы, стоя у орудий, с интересом наблюдали за паникой, которая охватила шхуну.
Паника не прекращалась даже и в шлюпке. Высокий вихляющийся матрос Кубиков орал в сторону немецкой субмарины:
– Эй, геноссе!.. Не стреляй… Мы рыбаки!..
Офицер, стоявший в рубке субмарины, приставил к губам мегафон и прокричал несколько гортанных слов. Гребцы, словно они этого и ждали, сразу навалились на весла. Несколько могучих гребков приблизили шлюпку почти к самому борту подлодки.
– Что за судно? – расслышала Ирина Павловна вопрос на корявом русском языке.
– Шхуна «Шкипер Сорокоумов».
– Как? Орокосумо?
– Со-ро-ко-у-мов! – почти хором ответило несколько голосов.
– Утоплю, но не выговорю…
Офицер неторопливо раскурил папиросу. Дыхание ветра донесло пахучий дымок ароматного табака. Люди ждали. Достав блокнот, офицер что-то записывал, изредка поглядывая на шхуну. На горизонт. На матросов. Внимательно всматривался в лицо женщины.
– Порт?
– Мурманск.
– Куда шли?
– На Новую Землю.
– Цель?
– Бой моржей и тюленей.
– Водоизмещение?
– Тысяча двести пятьдесят тонн.
– Груз?
– Ворвань.
– Капитан?
– Я – капитан. – Аркаша Малявка поднялся с банки и, стянув с головы шапку, остался стоять неподвижно. – Я капитан, герр офицер. Это мой первый рейс и… такой неудачный.
Шлюпку сильно подбросило волной. Через планширь перехлестнуло косматым ледяным гребнем. Штурман упал. Немец рассмеялся, пряча блокнот в карман.
– Вы хотите сказать – первый и последний!
Платье на Ирине Павловне промокло, прилипло к телу. Зубы стучали от холода. Глаза офицера остановились на ней, и она встретила этот взгляд, сдерживая свою ненависть.
Чей-то голос прошептал ей в самое ухо:
– Держитесь, ждать осталось недолго…
«Ждать – чего?.. Смерти?..»
– А кто эта женщина? – спросил офицер, откидывая с головы меховой капюшон.
– Буфетчица! Буфетчица! – раздаются отовсюду голоса, а в ухо продолжают шептать: – Молчите, молчите, так надо…
Снова находит тяжелый вал. На этот раз брызги долетают и до мостика субмарины. Офицер отряхивается, предусмотрительно натягивает капюшон снова.
– Компас есть? – спрашивает он.
– Есть! – Аркаша Малявко поднимает в руке деревянный нактоуз.
Командир подлодки склоняется к люку, откуда тяжко парит перепрелой, отравленной атмосферой, и долго переговаривается о чем-то со своим штурманом. Немецкие матросы, стоявшие у орудий, замерзли и теперь толкают друг друга, чтобы согреться.
– Эй, русс, – спрашивает один из них, пока голова командира находится в люке, – водка есть?..
Наконец офицер выпрямляется и вытягивает руку в сторону воображаемого берега:
– Ваш курс, если хотите остаться живы, должен быть норд-норд-ост.
Ирина Павловна слышит, как Малявко, взглянув на компас, сдавленным шепотом произносит:
– Вот гад, нарочно в открытый океан, на верную гибель посылает…
Шлюпка отходит от подлодки. И по мере того как увеличивается расстояние, отделяющее ее от борта гитлеровской субмарины, матросы преображаются.
– Все! Дело, можно сказать, сделано, – заявляет Кубиков.
Аркаша Малявко говорит:
– Ирина Павловна, ради бога, не судите нас раньше времени. Мы должны вести себя именно так. В этом половина нашей победы. И мы это сделали. Теперь слово за нашим командиром!..
Субмарина, развернув орудие для залпа, приближается к шхуне, лежащей в дрейфе с зарифленными парусами; на шхуне не заметно никакого движения – кажется, все живое на палубе вымерло; а ведь Ирина знает, что на ней оставались люди. «Что с Прохором?..»
Аркаша Малявко скидывает мокрый реглан, под которым сухой китель. Он снимает и китель, накрывая им зябнущие плечи Ирины.
– Ирина Павловна, вам лучше не смотреть.
Но она не может не смотреть. И она – смотрит.
Первый залп заставляет ее вздрогнуть. С мачты сбивается фор-марса-реи и повисает на высоте трехэтажного дома, запутавшись в густой оснастке. Еще залп – на этот раз прямо в борт.
– Прохор! Прохор! – кричит Ирина. – Почему они не спасаются?
Матросы успокаивают ее:
– Не бойтесь, все наши спрятались, их не так-то легко выкурить изнутри. А насчет шхуны тревожиться не стоит: все трюмы пробкой забиты и деревом, она, сколько ни бей, не потонет!..
Командира субмарины, видно, бесит чрезмерная плавучесть шхуны, и он решает подойти поближе. Вздрагивая от взрывов, шхуна плавно дрейфует под ветер. К ней медленно приближается подлодка.
И вдруг палуба шхуны в одно мгновение наполняется матросами, откидываются у бортов щиты, и оттуда выползают щупальца скорострельных пушек и автоматов. Раздается частая канонада гулких выстрелов. Стрельба ведется прямой наводкой, в упор…
Субмарина затонула ровно через полминуты после того, как с палубы шхуны раздался первый выстрел: за эти полминуты подлодка успела получить столько попаданий, что и половины их хватило бы на то, чтобы разделаться с нею.
Прохор Николаевич, когда шхуна вошла в бухту колхоза «Северная заря», решил сам доставить жену на берег. Он греб двумя короткими веслами, и маленький вертлявый тузик, за рулем которого сидела Ирина, при каждом движении вперед даже выпрыгивал из воды – такую силу вкладывал в рывки весел капитан «зверобойной» шхуны.
– Теперь ты все знаешь, – говорил он, выдыхая воздух в промежутках между гребками, как боксер между ударами. – Я не имел права рассказывать тебе о своей службе. Но ты сама все увидела, все пережила вместе с нами. Мои матросы – ты уже убедилась в этом – не так уж недисциплинированны. Я горжусь ими. А то, что грязны паруса и команда не по форме одета, так это лишь маскировка… Ты меня слушаешь?
– Конечно.
– Но думаешь о другом?
– Да так… Ты удивишься тому, что я думаю.
– Ну, а все-таки?
Ирина Павловна отогнала чайку, пытавшуюся сесть ей на плечо, смущенно улыбнулась:
– Вот, знаешь, к нам в институт доставили однажды водоросль «сарагоссу» длиной около двух километров. Она была очень старая, эта водоросль, и прожила, наверное, не меньше трехсот лет. Но когда Юрий Стадухин исследовал ее под микроскопом, то оказалось, что клеточки у нее совсем молодые… Мы так и не могли отыскать в ней следов старости… Вот так же и ты, Прохор!
– Что – я?
– Разве ты не понял меня?
– Признаться, нет.
– Я говорю, что ты напоминаешь мне эту «сарагоссу». Сколько лет прошло с тех пор, как мы увиделись впервые, я уже стала далеко не молодая, вырос наш сын Сережка, а вот ты… Конечно, ты тоже изменился, – добавила она, – но все-таки в тебе осталось очень много от прежнего молодого Прохора, которого я встретила тогда… Ты помнишь когда?..
– Скажи мне, – неожиданно спросил он и стал грести тише. – Скажи, как это получилось? Ведь когда мы встретились, я был самый простой, обыкновенный парень. И выпить любил, и гулял вовсю, а ты…
– Брось, – перебила она его, – обыкновенным ты никогда не был. Ты очень прост внешне, но сказать, что у тебя простая душа, я бы не смогла. Поначалу ты и мне казался одним из тех капитанов, у которых уже выветрилось из души все… Все, что делает профессию моряка заманчивой и тревожной. Но это не так…
Со шхуны доносился стук молотков, скрип блоков – на мачту поднимали новый фор-марса-реи. Шхуна выделялась на изумрудном фоне сопок и штилевой глади залива резким силуэтом, каждая ниточка снастей виднелась отчетливо, как на хорошей гравюре.
Прохор Николаевич перевел взгляд с корабля на жену, сказал:
– Сколько лет прошло, а я иногда еще спрашиваю себя: за что же она меня полюбила?
– А ты знаешь, Прохор, – чистосердечно призналась жена, – я полюбила даже не тебя, а все то, что тебя окружало. Ты как-то оказался в центре этого окружения, и на тебе сосредоточилось все мое внимание… Ты бы хотел повторить свою молодость?
– Ради тебя – да, а так – нет, пожалуй. – А я бы хотела. И не только ради тебя… Еще молодой аспиранткой она приехала в Мурманск, чтобы познакомиться с рыбными промыслами на практике. Соленый запах морских водорослей; город, в котором каждый третий умеет поставить парус; обветренные парни в матросских куртках, расхаживающие по улицам в обнимку; светлые жемчужные ночи под незакатным солнцем – все это вскружило голову, и она здесь же решила навсегда связать свою жизнь с этим городом и с этим океаном…
В «Квадрате 308», как назывался тогда маленький ресторанчик, собирались капитаны стоявших в порту кораблей. В воздухе густыми слоями плавал дым, в котором перемешивались все оттенки запахов, начиная с махорки и кончая ароматом гаванской сигары. Разноголосый гам, слагавшийся из нескольких языков и наречий, стоял в этом низком темном помещении. Клуба капитанов тогда еще не было в помине, и все совещания происходили в «Квадрате 308», где за бутылкой пива выкладывались свежие новости с моря, шли азартные споры о способах лова. За этим-то и пришла сюда Ирина – послушать… И вот на середину зала вышел коренастый молодой моряк в рваном свитере под расстегнутым капитанским кителем. Отодвигая столы в сторону и расставляя на полу пустые бутылки и стулья, он расхаживал между этими «наглядными пособиями», показывая, как должен идти траулер, чтобы загрести в сети больше рыбы. Старые капитаны смеялись над ним, в глаза называли мальчишкой, а он, точно не замечая насмешек, упрямо продолжал вышагивать среди столов, метко парируя неуклюжие, как якорные лапы, остроты «стариков». Ирина уже поняла значение предметов, расставленных на полу, которые означали косяки рыбы и ход трала, и ее сразу заинтересовал этот парень в свитере, упрямые убеждения которого показались ей занятными. «Кто это такой?» – спросила она, и ей сказали, что это Прошка Рябинин, самый молодой капитан, а рыбы ловит больше «стариков», которые на промысле уже полвека. Все это еще больше заинтересовало Ирину, и в этот вечер она познакомилась с Рябининым.
Он называл ее почему-то «барышней», смущался в разговоре, не знал, куда деть свои грубые, потрескавшиеся от соли руки, но, когда она попросила его рассказать о промысле, он сразу оживился. «Так ловить рыбу, как ловили при царе Горохе, нельзя, – говорил он. – Вот мне ссылаются на норвежцев, а норвежцы-то сами научились промышлять у нас! Еще в прошлом веке финмаркенский губернатор докладывал в Копенгагене, что русские добывают рыбы больше, чем подданные его величества, короля датского…»
Потом они встретились еще раз, долго бродили по улицам, разговаривая до позднего вечера. Рябинин однажды смущенно предложил зайти к нему выпить чаю. Когда же он открыл дверь свой комнаты, Ирину поразила убогость обстановки. Грубая самодельная мебель и голые окна говорили о том, что в доме нет хозяйской руки. На столе стояла миска с засохшей, недоеденной кашей. В большой кастрюле плескалась живая рыбина. «Руки ни до чего не дотягиваются, – угрюмо оправдывался Рябинин. – Только закончишь один рейс, в новый уходишь». И неожиданно для себя Ирина вдруг захотела сделать что-нибудь хорошее этому сильному моряку: она решительно сбросила пальто и всю ночь мыла пол, перетирала посуду, варила обед. С этого дня началась для нее новая жизнь…
– Пожалуй, – сказала Ирина после долгого молчания, – я согласилась бы повторить молодость и ради тебя тоже. А ради нашего Сережки просто стоило бы повторить всю жизнь!..
Тузик, скрипя днищем, вполз на каменистую отмель. Прощаясь с мужем, Ирина спросила:
– Так ты идешь в Горло?
– Бить моржей и тюленей, запомни это, – ответил он и двумя взмахами весел снял шлюпку с мели.
Тихий фронт
Шли всю ночь по болотам. Через каждые полчаса останавливались, рубили хворост, клали гати. Лошади пугливо прядали ушами, пробовали копытом шаткую тропинку. Олени были смелее.
Зыбкая чарусная почва пружинила под ногой, гать тонула, сапоги заливало пахучей зеленой хлябью. Над людьми и животными густым кисейным облаком висели комары. Защищаясь от гнуса, солдаты курили махорку с примесью ольхового листа.
Шагавший рядом сержант сказал Аглае:
– На этом направлении, товарищ военфельдшер, в прошлую войну погиб писатель Диковский. У самого озера Суоми-Салми.
И, подбросив на спине солдатскую поклажу, добавил:
– Хороший был писатель! И человек тоже.
– А где же фронт? – спросила Аглая. – Идем, идем… Левашев, поправляя на хребте оленя плоский ящик с минами, ответил:
– Как где?.. Здесь везде фронт.
Аглая недоверчиво посмотрела на шагавшего рядом ефрейтора – молчаливого, пожилого, но легкого на ногу человека.
– Это правда? – спросила она. – Или товарищ шутит?
Лейноннен-Матти, кивнув в ответ головой, объяснил:
– Вон там блестит – видите? – озеро Хархаярви, раньше мы стояли возле него, а сейчас, когда освободили Выборг, мы тоже продвинулись вперед. Финны занимают деревню Тиронваара, но мы выбьем их из нее. Слышите?
Аглая прислушалась. Где-то очень далеко потрескивали выстрелы «кукушек». Вторя им, в цепких зарослях трясинного кочкарника покрикивали кулики.
– Здесь их много, – сказал Левашев.
– Кого? – спросила Аглая. – Куликов или… Ой, что это? – вдруг вскрикнула она, невольно закрывая глаза руками.
– А вы не смотрите, – посоветовал Лейноннен-Матти, сдергивая с плеча винтовку.
Но, пересилив себя, Аглая снова посмотрела в ту сторону, где с дерева свешивался вниз головой труп женщины, в сером лыжном костюме с погонами на плечах. Длинные рыжие волосы ее разметались на ветру, лицо было страшным, веревочная петля сползла на узкие бедра.
– Боже мой, женщина, – тихо простонала Аглая.
– «Лотта Свярд», – коротко пояснил Левашев. – Задурили бабам головы, вот они и «закуковали», дурехи…
Грянул выстрел. Лейноннен-Матти с первой же пули перебил веревку, и мертвая женщина сорвалась с дерева, тяжко плюхнулась в болотную зелень. Долго кричало встревоженное воронье.
– Вам, я вижу, жалко ее? – сурово спросил ефрейтор, снова закидывая винтовку на плечо.
– Нет! – ответила Аглая. – Ведь она, может, наших столько убила…
– А вот мне жалко, – печально вздохнул Левашев. – Ну, что вот она лежит сейчас в болоте, и никто о ней не помнит. А ведь не будь этой проклятой войны, была бы матерью, на огороде бы копалась, счастлива была бы, может…. Эх, да что там говорить! – и он сокрушенно махнул рукой.
Впереди растянувшегося обоза заржала лошадь. Издалека донеслось ответное ржанье. Люди подтянулись, смолкли разговоры.
Левашев сказал:
– Сейчас будет дорога на Тиронваара…
Болота кончились. Почуяв твердую почву, обоз двинулся быстрее. Втянулись на взгорье, заросшее спутанным ельником, и увидели телегу, на которой лежали двое раненых. Пожилой карел с лицом, точно кора старого дерева, расправляя вожжи, говорил:
– Ушли лихтари из Тиронваара, сидели-сидели и вдруг сами ушли. Можете идти спокойно…
– Ну вот, елки зеленые, – рассмеялся Левашев, – ты, Матти, слышал? – сами ушли. Видать, понимают, что все равно выбьем… Садитесь, товарищ военфельдшер, на телегу, чего пешком-то идти, – предложил он Аглае, – теперь дорога пойдет хорошая. А вы позвольте спросить, по какому поводу к нам едете?
– Да я не к вам, – ответила Никонова, хватаясь за тряский переплет двуколки. – Мне от вас придется вдоль всего фронта проехать, а то забрались вы со своими лошадьми да олешками в такую глушь, что не каждый ветеринар до вас доберется.
– Выходит, вроде инспектора ветеринарного?
– Да, вроде так, – согласилась Аглая.
В полдень обоз с продовольствием и боезапасами пришел в оставленный финнами поселок Тиронваара. Было странно видеть пустые дома, на окнах которых белели чистенькие занавески, а в печах еще хранился жар недавно сгоревших Дров.
Но на улицах не встречалось ни одного жителя, даже собаки и те не лаяли.
В штабе батальона, размещенном в доме священника, куда Аглаю вызвал капитан Керженцев, шла привычная подготовка к бою. Это было ясно со слов Керженцева.
– Финны ушли, – сказал он, – чтобы вернуться ночью без единого выстрела. Знаю их волчью тактику. С японцами воевал, с немцами воевал, но такого коварного и хитрого врага, как эти суомэлайнены, я еще не видел. Они думают, что мы нахлещемся спирту и завалимся спать. У них тут целый заводик был, на котором они из древесины гнали какую-то отраву. Так вот, товарищ военфельдшер, оленями и лошадьми займитесь потом, а сейчас я вам. поручаю уничтожить запас спирта на заводском складе…
На помощь пришел Левашев. Во время пути они подружились, и Аглая уже знала, что солдат до службы был председателем рыболовецкого колхоза, что у него есть хорошая молодая жена Фрося и что он сам вообще «бо-о-ольшой любитель поговорить!». Даже в подвале гидролизного завода, куда они спустились, чиркая спички, Левашев не прекращал вести разговор.
Выпуская на землю ядовитую влагу, он говорил:
– И вот одного, товарищ военфельдшер, я никак не пойму… В восемнадцатом году, изволите сами знать, лахтари чего здесь только не творили! Мы им выход к морю Баренцеву уступили – живите спокойно! Так нет же, в тридцать девятом, пожалуйста, снова пошла катавасия. Уж, кажется, учеными должны бы стать – где там! Опять за Гитлером в войну сунулись. Ну, товарищ военфельдшер, как хотите, а на этот счет я свое особое мнение имею и в секрете его не держу. Хоть политруки и говорят нам, что наше отношение к малым странам должно быть исключительно гуманным, а все-таки здесь и финский народ виноват во многом…
Голова кружилась от спиртных испарений. Аглая выбралась из подвала на свежий воздух.
Вечерело. В небе проступали яркие дрожащие огни звезд. Легкая туманная дымка курилась над скошенными лугами. Вдали затаенно чернела полоска леса. За лесом – враг. А здесь все тихо и мирно, и олени, стоя посередине речушки, бьют копытами рыбу, радостно фыркают – лакомятся.
– Какой тихий фронт, – не переставала удивляться Аглая, – даже не верится, что идет война, странно как!..
– А война есть, – продолжал Левашев. – И вот я так думаю, товарищ военфельдшер, что эта война с Финляндией должна быть последней. И не только с Финляндией, но со всеми другими странами, большими и малыми… Что вы на это скажете?..
Теппо Ориккайнен поднял к избитому лицу ладонь. Обручальное кольцо, смятое ударом приклада, больно врезалось в сустав пальца. Палец не гнулся, и капрал, сморщившись от боли, сорвал с руки позолоченный ободок и отбросил в угол землянки.
– Что это? – сказал Суттинен, поигрывая под столом плетью. – Или жены у тебя нет?
– Нету, – ответил капрал, смахивая кровь с пальца. – Ничего у меня нету… И никогда не было!
Обер-лейтенант Штумпф вылил себе в стакан остатки коньяку из плоской черной бутылки; высоко запрокинув голову, выпил. Густо крякнул, загребая из тарелки горсть мелкой брусники, и обратился к Рикко Суттинену:
– Я думаю, лейтенант, все ясно. Дело этого бравого парня, – он кивнул на Теппо, – будет разбирать трибунал. И не ваш – финский, а наш – немецкий. Пусть-ка он посидит в тюремном каземате Петсамо…
Слегка пошатнувшись, обер-лейтенант встал и натянул перед зеркалом фуражку.
– Я пошел, – сказал он. – В три часа ночи, перед выступлением на Тиронваара, разбудите.
Когда за немцем закрылась дверь, лейтенант Рикко Суттинен перебросил через стол арестованному капралу сигарету и, покачивая головой с большими оттопыренными ушами, протянул:
– Дурак ты, Теппо Ориккайнен!
Капрал подобрал с полу толстую короткую сигарету (половина – табак, половина – опилки) и закурил от зажигалки, щелкнувшей, как взводимый курок. Пока он прикуривал, тусклый язычок фитильного огня золотил его круглую рыжую голову.
– Я не дурак, господин лейтенант. Просто мне надоела война. И не только мне, но и многим другим. Шюцкор затеял войну, пусть шюцкор и воюет. Довольно!
Зажигалка щелкнула снова – на этот раз как выстрел.
– Смотри, Ориккайнен, – прищурился Рикко Суттинен, – я жалею тебя, как хорошего выносливого солдата, хотя и не понимаю, что заставило тебя, настоящего финна, распространять большевистские листовки…
– Я же сказал – война.
– Великие испытания выпали не на одну твою долю. Наша прекрасная Суоми переживает великие события.
– Я устал, господин лейтенант, от этих «великих событий».
– Ну что ж, в казематах Петсамо ты славно отдохнешь…
Когда Ориккайнена увели, лейтенант послал денщика за ужином и достал из ящика письменного стола тетрадь в сафьяновом переплете. Рикко Суттинен считал себя человеком неглупым и на этом основании решил вести дневник.
Аккуратно поставив дату, он записал:
«Переговоры позорно затянулись. Рюти молчит. Пресса прикусила язык. Очевидно, Риббентроп предъявляет сейму чересчур жестокие требования. Таннер, съевший собаку в финансовых вопросах, попросту боится, как бы такое „сотрудничество“ не выкачало из Финляндии все ее жизненные ресурсы. Штумпф в плохом настроении. Собственноручно избил прикладом капрала Ориккайнена, у которого нашли в матрасе красные листовки. В листовках наши военнопленные в России убеждают солдат переходить на сторону русских. Среди подписей, поставленных пленными, разглядел две знакомые фамилии моих бывших солдат. На три часа назначено наступление на Тиронваара. Предполагаю, что мой замысел окажется верным, и солдатам придется работать только ножами…»
Часы пробили полночь. В пристройке дома хозяйская корова монотонно жевала жвачку. За темным окном шумел вершинами лес. Плескалась вода в озере. Надсадно квакали лягушки. Офицер отложил тетрадь и стал ждать возвращения денщика…
В доме, где родился Рикко Суттинен, на стене гостиной, вправленный в черную раму, висел приказ Маннергейма от 23 февраля 1918 года. В нем генерал клялся, что не вложит меча в ножны до тех пор, пока последний воин Ленина не будет изгнан из Карелии, и что тогда будет создана мощная, единая и великая «Страна Суоми», которая раскинет свои пределы от Ботнического залива до Уральских гор и от дачных пригородов Петрограда до просторов Тиманской тундры… «Будущая граница Финляндии, – писал Маннергейм, – будет проведена так, что весь ингерманландский народ войдет в состав Финляндии. Петроград не может служить тому помехой».
С тех пор прошло немало лет, но для того общества, в котором родился и воспитывался молодой Суттинен, эти разжигающие аппетит слова приказа оставались в силе. Беспощадно вырубаемые леса с каждым годом отступали все дальше и дальше на север, и доходы лесопромышленного товарищества, куда были вложены капиталы семьи Суттинен, неумолимо катились под купол. Но там, за тенью пограничного столба, где звучала родственная речь карела, раскинулись лесные дебри, и если бы можно было присвоить эти богатства, то Рикко Суттинену не пришлось бы сейчас сидеть в этой избе, слушать кваканье лягушек и ждать денщика со скудным ужином.
В эту ночь никто не ложился спать. Солдаты в последний раз проверяли оружие; примкнутые к винтовкам штыки поблескивали настороженно и мрачно. Большая оранжевая луна светила как раз в окно сеновала, и ее неестественный свет усиливал впечатление от ночного мрака, наполненного таинственными шорохами.
Керженцев в накинутой на плечи шинели стоял в раскрытых воротах сеновала и курил, пряча папиросу в рукаве.
– А вы чего не спите, – сказал он Аглае, – вы не обращайте на нас внимания, спите. Когда финны придут, я шинель свою оставлю, а то холодно вам, наверное.
Он затоптал окурок громадным сапогом, тяжело вздохнул, и этот вздох отозвался под сводами сеновала.
– У меня вот тоже, – печально добавил он, – жена где-то воюет… Эй, Левашев!
– Я здесь, товарищ капитан…
– Матти давно к ручью ушел?
– Да вот уже полчаса, наверное.
– Черт возьми, – сказал Керженцев, – тьма какая! И тихо как будто…
– Может, не придут? – спросил кто-то в потемках, зашуршав сеном.
Немного помолчали.
– А мы уже здесь! – вдруг раздался из-за стены чужой злорадный голос, и в просвет окна влетела финская граната.
Керженцев кошкой подскочил к ней, ударом сапога вышиб ее за ворота сеновала. Аглая услышала взрыв и потрескивание досок, обжигаемых осколками. Левашев уже бросился наперерез убегающему лазутчику-финну.
– Ну, чего тебе надо! – сказал шюцкоровец по-русски, поднимая массивный «суоми». – Жить тебе не хочется?.. Так – на!..
Но не успел он вскинуть автомат – ткнулся в мокрую от ночной росы землю. На бегу перезаряжая винтовку, Левашев скатился с обрыва к ручью. Вдоль берега ярко пылали подожженные финнами стога сена. На опушке леса пулемет сосредоточенно дробил тишину ночи.
Расталкивая ногами черную воду, в которой колебались отраженные языки пламени, Керженцев крикнул:
– За мной, ребята!.. Где Матти?.. Кто его видел?..
Из кущи кустов, словно бешеные собаки, залаяли многозарядные «суоми». Протяжные крики финских капралов вязли в грохоте и свисте. Воздух пронизывал неистовый вопль:
– Аля-ля-ля!.. Аля-ля-ля!.. Аля-ля, ля-ля!..
Финский офицер в кепи с длинным козырьком размахивал пистолетом, звал солдат за собой:
– Хелла!.. Хелла кюон!.. Хелла, хелла…
Это был лейтенант Суттинен, и когда, пригибаясь под ливнем пуль, Керженцев выбрался на берег, Суттинен выстрелил в него несколько раз подряд. Керженцев упал и пополз обратно – к воде, грыз от боли речной песок.
– Капралы мои! – плачуще вскрикнул лейтенант. – Ориккайнен… тьфу, перкеле! Хаахти, отводи людей… Отводи!..
Пролетев около виска, впился в дерево и мелко задрожал тяжелой рукоятью чей-то пуукко.
– А… перкеле! – злобно выругался Суттинен и, выдернув нож, швырнул его в русского солдата, бежавшего прямо на него.
Но Левашев – это был он – успел пригнуть голову, как учил его Лейноннен-Матти, и стальное лезвие звонко царапнуло по каске. Солдат выпрямился, но Суттинена уже не было – трещали за ним кусты, скорбно ревел медный рожок; он играл отход, боль поражения, выплакивал в темноту потерю Тиронваара…
А невдалеке ефрейтор Лейноннен-Матти перегонял вброд через речку двух пленных шюцкоровцев. Финны брели по воде, спотыкаясь о камни, и, часто оборачиваясь назад, кричали в гущу леса:
– Эй, капрал… Хаахти!.. Выстрели в этого москаля, мы убежим… Капрал, выстрели!..
И они даже расступались перед ефрейтором, чтобы пуля не могла задеть их. Но сразу побежали быстрее, когда «москаль» на чистом финском языке прогорланил невидимому капралу:
– Вот только выстрели, собака! В тебя я не буду стрелять, а догоню и поведу вместе с этими дураками!..
Быстро догорали стога сена, смолкла стрельба, короткий бой затихал. Аглая наскоро перевязывала рану Керженцеву, и Левашев, светя ей карманным фонариком, тоскливо говорил:
– Не пришлось мне, товарищ капитан, расплатиться за вас. Убежал этот стервец, только козырек его длинный и видели…
Самаров
Они встретились на улице. Самаров возвращался в экипаж, неся вместе с помогавшими ему матросами лыжи, футбольные мячи и перчатки для бокса.
– А-а-а, это ты… – неопределенно протянул Пеклеванный и шутливо поднес руку к козырьку своей щегольской фуражки. – Ты, я вижу, совсем тыловой крысой заделался… Ну, как живешь?
– Да, представь себе, неплохо, – сказал Самаров, отставая от матросов. – Вот видишь, спортинвентарь для экипажа достал. Полтора месяца хлопотал, а все-таки добился… Матросы рады будут!
– Что же, – спросил Артем, – ты всю войну думаешь в экипаже сидеть? Я бы на твоем месте считал себя обиженным судьбой… Так и зачах бы!..
Самаров пожал плечами:
– Ну, тебе меня не понять… Ведь лежит мое личное дело в Политотделе флота, и знаю: командование не забыло, что есть такой лейтенант Самаров. Надо будет – позовут…
– Ладно, – посмотрев на часы, сказал Пеклеванный, – я тороплюсь в штаб. – И небрежно, как бы между прочим, добавил: – Меня, понимаешь, орденом награждают…
– Что ты сделал?
– Да было одно тут дельце… Ну, прощай!
Этот короткий поспешный разговор Самаров вспоминал потом не раз и всегда почему-то считал его обидным для себя. Ну да! Ну, само собой разумеется, в такое горячее время лучше быть на передовой фронта. И все-таки напрасно Пеклеванный презрительно кривит губы: Олег Владимирович понимал, что и то дело, которое он выполняет, служит одному – победе; кроме того, по складу своего характера, Самаров никакое, даже самое пустячное, дело не мог исполнить плохо – и в этом была его главная заслуга.
Просыпаясь, он первым делом протягивал руку, чтобы включить радио. С фронта приходили вести о великих событиях, от которых тело сразу наполнялось свежей бодростью, хотелось быстроты, движения. Выскакивая на физзарядку, лейтенант становился впереди строя, и грохающая по камням колонна заспанных матросов выбегала на улицы поселка.
Допивая утренний чай, Самаров уже просматривал газеты, делал из них выписки – готовился к утренней политинформации. И когда в громадном экипажном клубе собирались матросы, он рассказывал им о положении на фронте, в стране, за рубежом.
– Враг, – говорил он, – уже испытал на себе пять ударов нашей армии, невиданных в истории войны по своей собранности и размаху. Освобождение Выборга явилось началом наступательных действий на севере, но когда будет нанесен врагу решающий удар в Заполярье и каким он будет по счету – неизвестно!..
А Мордвинов, который недавно по старой памяти пришел к своему аскольдовскому замполиту, сказал просто:
– Я за себя последнее время не ручаюсь: когда-нибудь сам к егерям в гости пойду. А то смотришь-смотришь, как они перед тобой по окопам бегают, аж злоба берет!
– Плохой ты солдат будешь, – ответил ему Самаров, – если без приказа воевать пойдешь.
– А мне вон ефрейтора дали, – застенчиво проговорил Мордвинов и показал новые погоны. – Предлагают на курсы лейтенантов идти учиться.
Одна рука у него была на перевязи, и Самаров спросил:
– Что-нибудь случилось?
– Это финны, – коротко ответил Мордвинов, потом сел на стул и, обхватив руками свою крупную голову, о чем-то тяжело задумался.
– Ты чего? – спросил Олег Владимирович.
– Да так…
– Может, есть хочешь, у нас обед скоро.
– Нет, спасибо, товарищ лейтенант, я посижу.
– Ну ладно, посиди тогда здесь, а мне на камбуз надо…
Оставив Мордвинова в своем кабинете, он вышел в коридор и зашагал вдоль длинного экипажного корпуса. До обеда кубрики пусты, только больные лежат на нарах, пользуясь роскошным правом не вставать при появлении начальства. А в полдень матросы возвращаются с работ, и камбуз ломится от тесноты.
Если ты настоящий политработник, будь добр проследить, чтобы весь личный состав остался доволен обедом; Это задача не из легких. И лейтенант лично проверяет хлебореза, за которым водились грешки уменьшать порции, ежедневно присутствует при заправке котлов. Если что не так – провинившемуся не поздоровится. На этот счет у Самарова рука безжалостная.
Безжалостна она и к «сачкам» – так зовут лодырей на флоте. Но и тут надо разобраться. Один «сачкует» потому, что болят зубы – попробуй придерись. Другой отлынивает 9т работы уже третий день, а на поверку оказывается, что у него разорвана обувь. Починить? А где? Значит, организуй, лейтенант Самаров, сапожную мастерскую или сам разувайся.
«Вот бы тебя, дорогой Пеклеванный, хоть один раз ткнуть носом в эти дела, – раздумывал Самаров, возвращаясь с камбуза, – интересно, что бы ты заговорил тогда?..»
Мордвинов сидел в той же позе, в какой его оставил Самаров; при появлении офицера он поднялся со стула, немного постоял и снова сел.
– Чего это ты сегодня такой пасмурный?
– Я?.. Да я всегда такой.
– Плохо быть всегда таким… Ну, рассказывай!.. Как ты в городе очутился, в госпитале был, что ли?
– Нет, на мне все, как на собаке, и без госпиталя быстро заживет. Я насчет курсов приехал, вот и зашел вас навестить…
– Вот оно что, – протянул Самаров, немного удивленно посмотрев на бывшего аскольдовского салогрея. – А я, грешным делом, подумал, что ты это так сказал, просто к слову… Значит, офицером решил быть?
– Офицером не офицером, а курсы решил кончить. Нас для морских десантов будут готовить. Месяца два проучусь, а там, смотришь, и наступление начнется. Вот я в десант и попаду как раз!
– Ну молодец, коли так, – весело сказал Самаров. – Ты за этим, наверное, и пришел ко мне – похвастаться?
– Да нет, товарищ лейтенант, зашел вот…
– Дело есть – говори.
Мордвинов поднял голову, печальными глазами посмотрел на своего бывшего замполита и признался тихо:
– Зашел вот… Тяжело мне, Олег Владимирович… Очень! Даже и не думал никогда, что так тяжело может быть человеку…
Усаживаясь за стол и открывая листок календаря, Самаров спокойно и громко отчеканил:
– Дурак ты!
Мордвинов шагнул вперед, перегнулся через стол:
– Это не разговор… Я к вам, может, как больной к врачу, пришел, а вы…
– А ну, сядь, – жестко приказал лейтенант и повторил с прежним спокойствием: – Дурак ты!.. И притом чего это от тебя водкой несет? Выпил для успокоения душевного?
– Немного, – ответил ефрейтор, усаживаясь на прежнее место.
– Ну и что? Легче стало?
– Да вроде чуть-чуть.
– Вот это и плохо, – сказал Самаров, – что тебе от водки легче становится. Один раз забудешься, второй раз к этому же способу вернешься, а там и пойдет… Конечно, дурак!
– Ладно, – отозвался Мордвинов, – не в этом дело.
– А я знаю, в чем тут дело. – Самаров захлопал ящиками стола, словно что-то отыскивая, и неожиданно в упор спросил: – Ну что?.. Ты все любишь ее?
Мордвинов молча кивнул.
– По-прежнему? Мордвинов снова кивнул.
– А это, – замполит показал на забинтованную руку матроса, – выходит, смерти искал? Ох, Яков, Яков!.. Пропадешь ты.
– А и плевать, – ответил Мордвинов, – и не такие головы, как моя, пропадают!
– Верно, что не такие, – согласился лейтенант. – Так они зато уж если погибли – значит, с пользой… Я, конечно, не знаю, что и как там у тебя произошло, но не советую лезть под пули. Вот, мол, она обо мне услышит!.. Знаю я, о чем ты можешь думать. Глупо все это!.. А уж тем более если офицером собираешься стать. Не только за себя, а и за людей отвечать придется…
– Все это я понимаю, – ответил ефрейтор, – а вот вы меня так и не поймете.
– Ну хорошо, – сказал Самаров, успокаиваясь, – ответь мне, чего ты от нее хочешь? Ну чего?.. Любви?
– Нет, что вы, этого не будет.
– Ну, а представь себе, что вот полюбила тебя. Заканчивается война, она дает согласие на брак… Ты готов к этому?
– Чудно! – сказал Мордвинов и улыбнулся.
Зазвонил телефон. Сняв трубку и прикрывая ее ладонью, замполит сказал:
– Тогда чего же ты добиваешься? Чего тебе тяжело?..
Мордвинов послушал, как лейтенант разговаривает по телефону, и, словно отвечая на вопрос самому себе, произнес:
– Люблю вот ее, и все…
– Ну и люби, – ответил Самаров, вешая трубку. – А меня вот срочно в политотдел вызывают… Пойдем.
– Вы направляетесь на Рыбачий, – сказали ему в политотделе, – в морскую бригаду.
– Есть, на Рыбачий, – ответил Самаров.
– В личном столе оформите документы. Смените морскую форму на сухопутную. К трем часам в Мотовский залив уходит наш мотобот, так что вы не опоздайте.
– Есть.
– Ну, добро. Желаю удачи!
– Спасибо…
Пока дело шло об оформлении проездных, пропуска, аттестатов, Самаров сохранял невозмутимое спокойствие. Это спокойствие поколебалось, когда он пришел в баталерку сменить форму. Вместо черных суконных брюк ему достались грубые серые галифе с твердыми, почти негнущимися наколенниками. Китель заменила холодная, показавшаяся влажной гимнастерка. «Ничего, не одному мне, – утешал он себя, пытаясь укрепить на макушке головы пилотку. – Вся страна почти в таком одеянии ходит…»
– А сапоги?
Хозяин баталерки, пожилой, седоусый ефрейтор из нестроевых, которых в частях зовут папашами, бросил к его ногам грубые солдатские ботинки.
– Сапоги завтра будут, – сурово пообещал он. – Сегодня сапог нету. Надевайте эти, а на месте обменяете.
Делать нечего, надел он ботинки. Зашнуровал потуже, чтоб не хлюпали при ходьбе. Стал возиться с обмотками. Крутил их вокруг ног и так и этак, обвязывал шнурками – не получается.
Ефрейтор долго смотрел на его старания, потом подсел к Самарову и ласковым отеческим тоном, каким мать учит непонятливого сына правильно держать ложку, начал поучать; он даже назвал лейтенанта на «ты», очевидно, считая, что имеет право на это благодаря своему преклонному возрасту:
– Ты ее вот крутани, да и сюда. А оборотов, не забудь, надо восемь делать. Я-то уж это дело знаю, третью войну грохаю. Небось морские узлы вяжешь, а такую хреновину не знаешь, как закрутить. Привыкли в клешах ходить, как бабы в юбках, а того не понимаете, что в обмотках солдат во всей красе своей мужской появляется…
«Во всей красе своей мужской» появился Самаров на пристани. Трюм мотобота был рассчитан на десять бочек сельдей, но солдаты рабочего батальона, ехавшие в порт Владимир, забили трюм, как, наверное, не лежала и сельдь в бочках. Лейтенант остался на палубе, и мотобот медленно, как говорят моряки, «зачапал» по заливу; гулко стучала выхлопная труба, извергая едкий перегар выхлопных газов: «чап, чап, чап…»
Увидев, что офицер поднимает воротник шинели и зябко прячет руки в карманы, шкипер мотобота – здоровая грубоватая поморка с мужскими повадками – пригласила его в рубку.
– Эй, служивый, – сиплым голосом позвала она его, – забирайся в мою скворечню, не то ветер, как на плес выйдем, еще не так задует. Простынешь!..
Самаров поблагодарил и, входя в рубку, крепко захлопнул дверь. Шум волн, к которому привыкли уши, вдруг как-то странно стих, и от этого показалось, что чего-то не хватает.
Женщина вывела мотобот на середину фарватера и, поставив штурвал на стопор, стала есть хлеб, круто посыпанный солью.
– Хошь? – простецки, словно они были старые знакомые, спросила она.
– Нет, спасибо!..
– Мы, – разговорилась шкипер, – коренные, здешние. В Коле родились, в Коле и умрем. К морю тож сызмальства приобыкшие… Посмотри, служивый, – неожиданно сказала она, – глянь в иллюминатор: видишь, как море наше чистоту блюдет? Что ни вечер, то каждый раз всю дрянь, что накопится за день, обратно выносит…
По заливу, выносимая отливом, действительно плыла «дрянь»: плавник, дохлая рыба, радужные пятна нефти, камбузные отбросы и обрывки каких-то сетей.
И шкипер-колянка закончила с какой-то гордостью:
– Так и мы, мурманчане, никакую дрянь в своем краю
не потерпим. Испокон веков иноземца напрочь выметали и сейчас тоже выметем!..
Впереди показался порт Владимир. Колянка вся как-то подобралась, застегнулась; отдавала команды, и голос ее был крепок и раскатист по-морскому. Самаров пожал ее локоть и, покинув рубку, чтобы не мешать, опустился в опустевший трюм.
Скоро движок заработал снова, и мотобот, кудахтая выхлопом, двинулся дальше. Олег Владимирович слез с трапа, лег на днище трюма под открытым люком, в котором виднелись небо с бегущими облаками и белые хлопья чаек, похожие на клочки чьих-то разорванных писем.
Он вспомнил Пеклеванного, раздумывал о мучительной любви Мордвинова, желал найти счастье этой женщине, что вела сейчас мотобот на Рыбачий, и на душе у него, хотя он приближался к фронту, было легко и покойно.
Великая Суоми
После глупой потери Тиронваара лейтенант Суттинен опять запил. На этот раз пил страшно. Иногда, бывая трезвым, прикладывал руку к груди, в которой с перебоями билось ослабевшее от алкоголя сердце, и тоскливо думал: «Надо бросить… да, надо. Нет того здоровья, что было раньше…»
И, жалея себя, плакал.
Но эта мучительная тоска, опостылевшая рота, печальный шум деревьев, крупные жирные лягушки, опостылевшая харя Штумпфа – все это вселяло в него еще большую тоску и какой-то неосознанный страх. Тогда он приказывал себе: «Нет!» А душа просила: «Дай, дай!» – и на столе снова появлялась знакомая всей роте плоская черная фляга.
Офицеры жили в полуразрушенном бараке, стоявшем на берегу лесного ручья. По ночам Суттинен просыпался от шумной возни, которую затевали крысы, отожравшиеся на убойной человечине. Не зажигая огня, лейтенант вынимал пистолет и, яростно бранясь, высаживал в визжащую темноту патрон за патроном. Молчаливый покорный денщик приходил по утрам и, забрав в каждый кулак по нескольку хвостов сразу, выносил из барака громадных лоснящихся крыс…
Однажды, заснув только на рассвете, Суттинен был разбужен громким захлебывающимся смехом обер-лейтенанта. Штумпф сидел на постели и, раскачиваясь и оттопыривая толстый зад, падал лицом в подушку – так ему было смешно…
– Вон… вон, – говорил он, протягивая руку, – ты только посмотри!.. Ха-ха… Ох-ха-ха!..
По тонкой, протянутой под потолком веревке, на которой сушились портянки, перебирался крохотный серый мышонок. Ему было очень трудно идти, он балансировал как мог, отдыхал, снова полз…
– А, гадина! – сказал Сугтинен и выстрелил: мышонок расплылся в серо-красном пятне, пришпиленный к стене меткой пулей. – Вот это действительно смешно, – добавил он, заталкивая пистолет под подушку, и захохотал.
– Ну-у-у, – обиженно загудел Штумпф. – У вас, финнов, совсем нет чувства юмора. А как он смешно карабкался, этот мышонок!..
Размахивая полотенцем, расшитым русскими петухами, Суттинен спускался к ручью, когда увидел, что вброд переезжает легкая бричка командира полка. Самолично правя двумя поджарыми тонконогими лошадьми, в бричке, с непокрытой головой, сидел подполковник Кихтиля.
Лейтенант не приветствовал подполковника, даже не подтянулся, – Кихтиля, владевший гранитными разработками, был для него своим человеком; тем более что его каменоломни находились на территории отцовских вырубок «Вяррио».
– Дела? – зевая, переспросил он. – Да как вам сказать, херра эвэрстилуутнанти… Русские в таких случаях говорят только одно слово: ничего!
Кихтиля улыбнулся, ответил по-шведски:
– Боюсь, лейтенант, что дела у русских сейчас лучше, чем «ничего». Ну ладно, вы мойтесь, а я поеду к вам…
Завтракать решили под открытым небом, расстелив на траве походную бумажную скатерть. Несмотря на то что его полк отступал к старой границе, Кихтиля выглядел бодро и свежо; своей опрятной благообразной внешностью он выгодно отличался от офицеров своего полка. Единственное, что было неприятно в подполковнике, так это его зубы: почти квадратные, редко расставленные и необычайно крупные. Казалось, что этими зубами он может перегрызть ствол той старой березы, что росла перед бараком, а уж человеческую глотку – и подавно.
Суттинен долго мялся, не зная, каким образом вытащить проклятую черную флягу, потом не выдержал:
– Вы не откажетесь, херра эвэрстилуутнанти? Подполковник внимательно прислушался к аппетитному бульканью, но пить не согласился.
– Нет, – сказал он, – у меня что-то с желудком…
Денщик подал отварную рыбу с гарниром из моченой брусники и распаренные в печи лепешки няккилейпя. Подполковник проследил за Суттиненом, и, когда тот стал наливать себе третью стопку, он придержал его за руку.
– По-моему, достаточно, – вежливо, но твердо сказал он. – Я приехал по делу, у меня с вами будет серьезный разговор…
– Антээкси, херра эвэрстилуутнанти, – извинился лейтенант и, завинтив флягу, стал хлебать густую простоквашу.
Для разговора они ушли в лес, подальше от людских глаз, и Суттинен поразился тому, что подполковник безо всякого стеснения стал ругать Рюти и Таннера.
– Два старых идиота, – говорил Кихтиля, закуривая шведскую сигарету. – Я не понимаю, на что они надеются, заключая договор с Риббентропом… Спрашивается: о какой военной активизации нашей Суоми может идти речь, если сами немцы уползают от русских на карачках?.. Поверьте мне, лейтенант, что нас может спасти сейчас только маршал Маннергейм. Он видит гораздо дальше наших министров, и он готов пойти на что угодно, лишь бы Суоми не истекла кровью до конца. Верьте мне!..
Суттинен быстро протрезвел.
– То есть, – спросил он упавшим голосом, – уж не хотите ли вы сказать, что наша Суоми…
– Да, да, лейтенант, – раздраженно перебил его Кихтиля. – Не бойтесь называть вещи своими именами… Война проиграна нами, это бесспорно!
Суттинен вяло опустился на кочку, злые рыдания сдавили горло. Он закрыл лицо руками, но слез не было:
– Суоми… бедная… маленькая… что с ней будет?.. Боже милосердный…
– Хватит, лейтенант! – прикрикнул Кихтиля. – Если вы так страдаете за Суоми, то лучше бы не отступали!.. Хватит, говорю я вам… Суоми еще воскреснет!..
Он поднял его за локоть, повел в чащу леса.
– Если москали оккупируют нашу страну, – медленно, с усилием проговорил Суттинен, – я покончу с собой и с легким сердцем отправлюсь в царство Туонелы.
– Это благородно, но – увы! – глупо.
– Херра эвэрстилуутнанти, все глупо в этом дурацком мире.
– За исключением войны с коммунистами, – закончил подполковник, улыбаясь.
С этого момента они заговорили как военные люди, и вечером Суттинен уже ехал на подводе к старой, границе. На перекрестке двух проселочных дорог лошадей остановили свистом, и из лесу вышли навстречу капрал и вянрикки.
– Суоми – прекрасная? – спросили они.
– Нет, – злобно ответил Суттинен, – она – великая…
– Ну, тогда принимай! – и капрал стал грузить на подводу длинные тяжелые ящики, из щелей которых торчали промасленные тряпки.
– Сколько собрали? – спросил лейтенант.
– Для начала хватит, – засмеялся вянрикки. – Пять автоматов, двадцать три винтовки, из них шесть с оптическим прицелом, и восемь тысяч патронов. Вот только с гранатами плохо – всего восемьдесят штук.
– Ничего, – ответил Суттинен, закрывая ящики брезентом, – зато наш полк выделил две тысячи гранат… Садись, капрал… Лопату захватил?
– Даже две, – ответил капрал, залезая в телегу.
По твердой дороге, освещенной лунным светом, лошади бежали бойко. На старой границе Суттинен снова крикнул, что Суоми не прекрасная, а великая, и повозка с оружием пронеслась под шлагбаумом…
Они ехали в деревню Тайволкоски, где был родовой дом семьи Суттиненов и где сейчас умирал старый лесной барон.
– Хэй, хэй! – кричал капрал, дергая вожжи, и лошади быстро бежали в глубь притаившейся страны.
Хорошие, выносливые лошади – их дал Суттинену подполковник Кихтиля…
Рикко Суттинен уже знал от подполковника, что с отцом, который был давно болен гипертонией, случился удар после того, как немцы самовольно вырубили лучший лесной участок в среднем течении Китинен-йокки. Немецкое управление «Вермахт-интендант ин Финлянд» обещало наказать виновных, но компенсировать убытки отказалось. Немного оправившись от болезни, старый барон покинул Хельсинки и уехал в родовое поместье Тайволкоски, чтобы умереть в той бане, в которой родился.
В этой же бане родился и Рикко Суттинен, и он верил, что если не погибнет на фронте, то, состарившись, тоже ляжет умирать на черный, никогда не просыхающий полок. И сейчас, приближаясь к родной деревне, он тихо напевал старинную песню:
Есть в лесу для дуги черемуха,
есть в лесу для оглоблей рябина.
Запрягу я в телегу гнедого,
и не стану я медлить,
не оглянусь ни разу, ни разу,
не остановлюсь до тех пор,
пока в родимой Тайволкоски
не увижу дыма над отцовской избой,
пока не увижу, пока не увижу,
что топится родимая баня…
У крайней избы Тайволкоски, которая покосилась набок и была огорожена редким тыном, Суттинен вдруг спрыгнул с повозки, крикнул капралу:
– Спросишь дом Суттиненов, там покажут. А я сейчас вернусь…
На хриплый лай дворняги из окна высунулось сморщенное лицо старухи, и лейтенант почувствовал, что ноги с трудом слушаются его. Стукнувшись о низко нависшую гнилую притолоку двери, он шагнул в прохладную, застланную чистыми половиками горницу, и голос его дрогнул, когда он сказал:
– Тетушка Импи… Нянюшка, это я – твой Рикко…
Он обнимал старушечьи плечи своей кормилицы, вдыхал давно забытый запах ее избы, видел широкую лавку, на которой играл когда-то в детстве, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент.
– Рикко… мальчик мой, – кровинушка ты моя…
И лейтенант вдруг понял, что для нее, которая вскормила его своей грудью, он всегда останется мальчиком, чистым и хорошим. Ему стало жалко себя, своей загубленной молодости, стало жалко тех дней, которые он мог бы провести здесь и которые провел в огне, стонах и пьянстве.
– Лапсенхойтайя, – плача, выговаривал он, – моя добрая старая лапсенхойтайя… Ты любишь меня, да?.. Ты помнила обо мне, да?.. – И он целовал ее лицо, мокрое и соленое от слез, копившихся в глубоких морщинах.
Притихший и грустный от всего хорошего, что напомнило ему детство, подходил он к своему родовому дому. Надеялся застать отца в постели, умирающим и жалким, но барон, бодро опираясь на суковатую палку, расхаживал по загону питомника черно-бурых лисиц, играл с маленькими пушистыми лисенятами.
– Вот бы здесь, в питомнике, и закопать, – шепнул капрал, распрягая лошадей. – Никто не догадается…
– Брось шутить, isa! – сурово сказал лейтенант. – Война еще не кончилась…
– Кончилась, – засмеялся барон, двигая седыми бровями, под которыми голубели молодые глаза. – Ты не был в Хельсинки и не видел, что творилось там, когда пала Viipurin Linna… Кончилась, и слава Богу, что кончилась, – упрямо повторил он, поднимаясь на дубовое резное крыльцо.
Хорошо отдохнув после дороги и велев управляющему как следует протопить баню (он собирался попариться перед отъездом), Рикко Суттинен поднялся наверх – к своему отцу. Барон сидел за столом в застекленной веранде и, попивая крепкий тодди, считал на счетах.
– Тебе нельзя пить тодди, – сказал ему сын, – ты сам знаешь, какое у тебя здоровье.
– Если послушать врачей… Семь тысяч триста восемь… То в этом мире… обожди, плюс четыреста сорок… Можно пить только простоквашу… Вот! – закончил барон считать. – Требуется два годовых дохода с «Вяррио», чтобы окупить вырубленный немцами лес на Китиненйокки…
Закуривая сигарету и выпуская струю дыма на мотылька, бившегося о толстое стекло лампы, молодой барон сказал:
– У меня к тебе просьба, isa. Передай управляющему, чтобы всех лисиц загнали до утра в будки.
– Что ты хочешь делать в коррале?
– Я тебе всегда доверял, isa, и доверяю сейчас… Война потому и не кончилась, что не может кончиться с приходом русских. Мне надо запрятать оружие. Оно пригодится нам для партизанской борьбы…
– Я сейчас спущу тебе штаны, сяду тебе на голову и… Вон! – вдруг крикнул старый Суттинен, запуская в сына счетами. – Довольно наша Суоми настрадалась от бахвальства таких сопляков, как ты!..
Лейтенант отскочил к двери, и старинные счеты, ударившись о косяк, разлетелись костяшками, которые вдруг весело закружились по комнате.
– Ты ошибаешься, isa, – как можно спокойнее сказал он отцу. – На этот раз за моей спиной стоят высокопоставленные лица из самого «Палацци мармори» на Кайвопуйсто в Хельсинки… Ты напрасно так… Совсем напрасно!
– Высокопоставленные лица… Высокопоставленные лица, – кривляясь, передразнил его барон и раздавил мотылька пальцем. – А отец у тебя – кто? Не высокопоставленное лицо?
Подходя к столу и примирительно улыбаясь ничего не значащей улыбкой, Рикко Суттинен сказал:
– Я бы не советовался с тобой, isa, если бы не знал, что ты любишь свою страну. И это нужно для нашей Суоми…
– Хлеб, хлеб, а не оружие! – закричал старый барон. – Хлеб, доски, горох, бумага, гранит, целлюлоза – вот что нужно нашей Суоми, чтобы она не подохла с голоду!..
Наливая большой стакан тодди и выпивая его одним глотком, лейтенант понял, что сейчас сорвется, и – сорвался.
– Оружие дороже золота, – сказал он, ловя себя на мысли, что хочет выплеснуть остатки вина в багровое лицо старика. – Золото покупает, а оружие берет – даром… Я передавлю всех твоих лисиц и закопаю свое «золото» там, где хочу…
Хватаясь рукой за сердце, барон сдавленно прошептал:
– Уходи… Уходи, или я перепишу завещание на Кайсу…
– Ты?.. На Кайсу? – рассмеялся Суттинен-младший. – Никогда ты не сделаешь этого… Никогда, если не хочешь, чтобы она раздарила твой лес по частям своим любовникам!..
Жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, барон еще больше побагровел.
– Пусть… да, пусть дарит… Но только не тебе… не тебе… до-очери!.. Пусть…
И, стягивая со стола вместе с бумагами клеенчатую скатерть, он вяло сполз на пол со стула.
– Врача! – крикнул напуганный лейтенант, но старый барон, услышав его голос, яростно прохрипел:
– К черту врача! Хочу знахаря!.. Зовите одноглазого Иони из Нуккари…
Вечером, когда Рикко Суттинен, выпив водки, успокоился и дожидался капрала, которого он послал закопать оружие в соседнем лесу, пришел управляющий:
– Баня готова, господин лейтенант.
– Хорошо. Как отец?
– Старые люди крепкие. Ему стало лучше.
– Ладно. Приготовь мне веник.
– Слушаюсь. Разрешите идти?
– Обожди. Водку пьешь?
– А кто не пьет?
– Это верно, – невесело рассмеялся лейтенант, разливая водку по стаканам. – Так, значит, говоришь, лучше?
– Да, гораздо. Одноглазый Иони еще вашего деда лечил.
– Ну ладно, пей…
Управляющий выпил, почтительно остановился в дверях.
– У меня есть хороший веник, – сказал он. – Жена засушила его, когда листья на березе были еще клейкие.
– Вот ты мне его и давай… Обожди, не уходи!
– Я жду, господин лейтенант. Немного помявшись, Суттинен спросил:
– Слушай, в вашей Тайволкоски вдов много?
– Третий год воюем, – вздохнул управляющий.
– А я их знаю?
– Да, наверное, помните… Вот Хильда Виертола, Минна Хялле, Венла Мустамяки, Хинрикке Ахо, Майя Хюверинен…
– Хватит перечислять.
– Как угодно господину лейтенанту.
– Хм… а Венле – сколько?
– Тридцать пять.
– Стара. А Хинрикке?
– Двадцать восемь.
– А помоложе нету?
– Есть, господин лейтенант. Вот, например, Лийса…
– А как она… ничего?
– Хороша.
– Ну, так вот что. Пусть придет в баню. Скажи ей, что господину лейтенанту надо сделать массаж… Понял?
– Будет исполнено.
Управляющий ушел. Суттинен, собирая белье, не переставал ругаться.
– Черт возьми! Воюешь, воюешь, словно проклятый, даже о бабах подумать некогда… Ну как? – спросил он капрала, появившегося в дверях. – Все благополучно?
– Да вроде все. Вот только какая-то старуха собирала там хворост и видела, как я закапывал…
– И ты… отпустил эту старуху?
– Что вы, господин лейтенант! Я же ведь понимаю…
– Ну и правильно, – похвалил его Суттинен. – Сейчас я схожу в баню, а потом мы поедем обратно на передовую… Не хочется, наверное?
– Почему?.. Я уже привык, господин лейтенант. Когда они отъехали от деревин, навстречу им попалась грузная старинная колымага, в которой сидели пастор и местный нотариус.
– Вы куда едете, господа? – спросил их лейтенант, почуяв недоброе в их поспешности.
– В деревню Тайволкоски, – тонким голоском кастрата ответил нотариус, а пастор глухим басом добавил:
– Говорят, что барон Суттинен решил переписать завещание с сына на имя дочери… Вот мы и едем!
Рикко Суттинен снял с повозки страшный черный «суоми», угрожающе щелкнул затвором и сказал:
– Ну так вот что, господа!.. Если вы сейчас не повернете своих лошадей обратно, то я…
– Мы повернем, мы уже поворачиваем! – в один голос закричали пастор и нотариус, и через несколько минут колымага скрылась из виду…
– Ну показывай – где? – сказал лейтенант, идя за верным капралом в гущу леса, росшего возле дороги; он внимательно осмотрел место, где было закопано оружие, и спросил: – А старуха?
– Я ее оттащил вон туда, господин лейтенант…
Суттинен забрался в непроходимый бурелом, развел руками заросли молодого ельника и увидел старуху. Она лежала, ткнувшись в сырой мох и обхватив затылок жилистыми руками. Лейтенант подошел к ней ближе, носком сафьянового сапога поддел за плечо и легко перевернул на спину ее дряблое тело…
Перед ним лежала его старая няня и кормилица.
Ленточка
Вчера, приведя шхуну в Кольский залив, он зашел за женой в институт.
Ирина Павловна была занята.
Их супружеская жизнь протекала в постоянных разлуках, и первые мгновения встреч, которые всегда особенно радостны, потому что они первые, часто приходилось проводить на людях. Они оба давно привыкли к этому, и сейчас, взяв в свою широкую ладонь мягкую руку жены, Прохор Николаевич почувствовал легкое пожатие, как бы говорившее: «Я рада, очень ^ада видеть тебя, капитан».
А показав глазами на Юрия Стадухина, сидевшего напротив, Ирина Павловна сказала другое:
– Вот, покидает кафедру… Здороваясь, молодой аспирант встал:
– Да, ухожу…
– Куда же? – удивился Прохор Николаевич. Перетянутый клеенчатым передником, на котором еще блестела чешуя рыб, Стадухин улыбнулся:
– На фронт, товарищ Рябинин. Ведь я – офицер запаса…
Прохор Николаевич заметил, что во время разговора жена как-то странно поджимает под стул ноги, словно прячет их. И после ухода Стадухина он сказал:
– А ну, покажи, что у тебя там!
Она засмеялась и вытянула ноги, обутые в потрепанные туфли. Правая туфля еще держалась, но на левой каблук был готов вот-вот отвалиться.
Словно оправдываясь, жена сказала:
– Сережка мне в прошлом месяце набойки поставил, а все равно носить их уже нельзя. Совсем стерлись…
Рябинин отметил про себя, что Сережка молодец. Капитан не был скуп, но любил носить вещи бережно. И сейчас ему нравилось, что занятый службой на катере сын все-таки нашел время починить матери обувь…
Ночью, когда Ирина спала крепким сном усталого человека, капитан вышел на кухню и, стараясь не шуметь, долго возился с туфлями жены. Выворачивая щипцами длинные шлюпочные гвозди, загнанные в каблук перестаравшимся Сережкой, он хмурился: «Все-таки сыну еще учиться и учиться».
К утру, довольный своей работой, Прохор Николаевич поставил туфли на прежнее место. «Ладно, – думал, засыпая, – неделю еще пробегает, да надо уж и новые покупать, а то нехорошо получается: научный работник, и – туфли!..» Стало почему-то смешно, так и заснул с улыбкой на крепко сжатых, темных от ветра губах…
Днем сходил на шхуну, принял рапорты от вахтенной службы и, взяв за месяц вперед зарплату, отправился на рынок. Вещи продавались на вершине горы, и Прохор Николаевич, преодолев скользкий глинистый подъем, влился в толпу. На первый взгляд казалось, что здесь можно приобрести все, но это первое впечатление было ошибочным.
Рябинин часа два «тралил» туфли по сходной цене, пока, наконец, не махнул рукой и стал уже спускаться с холма в город. Но неожиданно остановился, привлеченный тесной кучкой людей. Прохор Николаевич протиснулся в толпу, взглянул. То, что он увидел, заставило его потерять обычное, редко покидавшее его спокойствие.
На земле сидел демобилизованный Хмыров, уже без погон, но еще в бескозырке с ленточкой «Аскольда». Он раскладывал перед собой веревочку, образуя две петли, и предлагал сунуть в одну из этих петель палец. Потом передергивал шнурок, и, если палец не попадался в петлю, значит, проигравший, зло ругаясь, бросал матросу пятерку.
Раскидав своими могучими плечами толпу зевак, к нему протиснулся Рябинин и сунул палец в петлю.
– Тяни! – крикнул он.
– Товарищ капитан-лейтенант…
– Тяни! Сто рублей ставлю…
Матрос увидел перекошенное от злобы лицо своего бывшего командира и, струсив, дернул за веревочку. Толпа надвинулась сзади, жарко задышала в затылок капитана. Шнурок, загребая пыль, пополз и освободил палец. Рябинин проиграл.
Отсчитав деньги, он бросил их в лицо Хмырова:
– Держи!..
– Прохор Николаевич, – жалобно промямлил матрос, – не могу я с вас деньги брать…