6
Флоренция, 23 мая 1498 года
НИККОЛО
Я следовал по пятам за Бьяджо, он тараном пробивался через толпу, а за мной шагал Агостино, спокойно извиняясь перед всеми потревоженными нами людьми. Из первых рядов доносился рев, эхом докатывающийся до нас и укатывающийся дальше за наши спины. Поднявшись на цыпочки, я вглядывался вперед: мы уже приблизились к виселицам; на расстояние более чем достаточное для броска камня. Хлопнув Бьяджо по плечу, я сказал:
— Пожалуй, довольно.
Мы опустили наши корзины на землю и встали на них. Площадь переполнял народ, некоторые зрители даже расположились на крышах домов: многие пили вино и закусывали, наслаждаясь теплым весенним ветром. Перед входом в Палаццо делла Синьория с трех монахов стащили их черные плащи и белые облачения. Разумный ход — с удалением священных одежд исчезла и их таинственная сила; в исподнем эта троица вполне могла быть обычными преступниками.
Я глянул на темные стены дворца: в окнах маячили безмолвные лица. Через недельку-другую я тоже буду выглядывать оттуда. Я стану секретарем, буду самостоятельно принимать решения. Если не произойдет чуда, мое избрание во Вторую канцелярию уже обеспечено. Последние четыре года я расчетливо налаживал дружеские отношения с людьми, которые либо имели вес в правительстве — Аламанно Сальвиати, Бартоломео Скала, — либо писали для них ученые бумаги во благо будущего Флорентийской республики. До того я сочинял стишки и втирался в доверие к Медичи; но вскоре после смерти Лоренцо они лишились былого могущества, и мне пришлось начинать все сначала. Такова политика — в случае необходимости надо высмотреть побеждающую лошадку и поменять ставки в середине забега. Теперь настала пора получать выигрыш. Я пришел сюда нынче утром, дабы стать свидетелем заключительного акта моего личного возвышения и падения нашего сурового проповедника фра Джироламо Савонаролы.
Всего лишь год тому назад под пение детских хоров этот монах сжигал городские зеркала, парики, лютни и непристойные картины. Он называл эти костры сожжением «суеты». Теперь ветер переменился, и город сжигал самого монаха. Через пару часов мы сможем вновь свободно любоваться собой в зеркалах, напялив роскошные парики, играть на музыкальных инструментах и с вожделением смотреть на обнаженных женщин. Ах, свобода… как же я стосковался по тебе! Четыре года воздержания и добродетели — более чем достаточно даже для праведника.
Еле волоча ноги, осужденные прошли по дощатому помосту: три монаха в нижнем белье, с лодыжками, скованными одной цепью. Палач обрил им головы. Толпа умолкла. Один за другим обреченные монахи поднялись по своим лесенкам, и на их шеях затянули веревочные петли. Раздался чей-то кашель. Вдалеке заплакал ребенок.
— Прекрасный денек для этого младенца, — прошептал Агостино.
Палач столкнул с лесенки первого монаха. Но его веревка оказалась слишком короткой, а палач проявил излишнюю доброту, поэтому шея преступника долго ломалась. Ему потребовалась целая вечность, чтобы умереть; бедняга все повторял, задыхаясь: «Господи Иисусе! Господи Иисусе!» — а его ноги беспомощно молотили по воздуху.
Вот с лесенки спихнули и второго. К счастью, на сей раз палач лучше выполнил свою работу — второй монах умер в течение минуты.
Тишина обострилась, стала напряженной; двадцать тысяч человек затаили дыхание. Мы замерли в ожидании: что скажет нам фра Савонарола. Покается ли он в своих грехах? Или напророчит нам несчастья? Но нет. Как ни странно, он не сказал ничего. На лице его не отразилось никакого волнения. С таким выражением он мог бы сидеть в уборной, размышляя о погоде. За моей спиной раздался чей-то вопль: «Эй, пророк, пора тебе сотворить одно из твоих чудес!» Трудно сказать, пытался ли крикун пошутить.
Палач столкнул Савонаролу с лесенки. Я услышал хруст сломанной шеи. Палач подергал веревку, чтобы ноги монаха исполнили последний танец.
Казалось, чары вдруг рассеялись, толпа взревела и хлынула к эшафоту. Меня спихнули с корзины. Масса обтянутых плотью скелетов то сдавливала, то отпускала меня, в нос ударил едкий запашок множества потных тел; и вновь я осознал жуткую, безумную власть толпы. Ведь та же самая толпа преследователей шесть недель тому назад загнала этого монаха в монастырь Сан-Марко; и стража не арестовала и не защитила того, кто мог бы быть разорван на части беснующейся толпой. Однако если бы назавтра вы спросили этих людей, почему они так разъярились, то в ответ они лишь пожали бы плечами. Хотя, действительно, ведь им пришлось прождать под дождем целый день обещанного суда Божия — испытания огнем: доминиканцы versus францисканцев, а в итоге никакого зрелища, и народ начал чувствовать усталость, разочарование и закипающую злость. Но тогда горстка arrabbiati — заядлых врагов монашества — начала вопить: «Давайте убьем Савонаролу!» И их призыва оказалось достаточно. То же самое могло бы произойти сейчас. Если бы кто-то крикнул: «Давайте покончим с Никколо Макиавелли!», толпа, вероятно, подхватила бы и этот призыв. Слава богу, что никто пока меня не знал. Безвестность, полагаю, имеет свои преимущества. И я вдруг усомнился, так ли хорошо мое стремление стать вторым секретарем.
К этому времени толпа успокоилась, и я опять встал на свою корзину, а под телами повешенных уже развели костры. Люди бросали в разгоревшееся пламя мешочки с порохом, вызывая славные взрывы. Такие мешочки продавались прямо на площади — всего пара сольди за три штуки. Люди уже начали веселиться, петь песни и обмениваться сальными шуточками.
— Хвала Господу! — заявил громогласный звучный бас. — Мы опять сможем предаваться содомским грехам!
А потом вдруг кто-то завопил: «Чудо! Чудо!» — и все вновь затихли. Я глянул на тела повешенных и в клубах поднимающегося дыма увидел, что правая рука Савонаролы поднялась и осеняет нас двуперстием. «Он благословляет нас! Чудо!»
Женщины запричитали. Мужчины начали рыдать. Люди падали на колени и возносили молитвы или разбегались в паническом ужасе. Я искоса глянул на Бьяджо. Его потрясенное лицо побелело. Он повернул голову и тоже посмотрел на меня:
— Не думаешь ли ты, что…
Я промолчал. Но почувствовал, как внутри нарастает напряжение.
Агостино, склонившись к нам, поучительно произнес:
— Чепуха, его рука поднялась лишь благодаря горячему воздуху.
— О-ох…
Мы опять глянули на костры, и внезапно для нас все стало очевидным. Плоть обуглилась, стала черной как смола. Он мертвее, чем деревянный столб. Мальчишки бросали в повешенных камнями, и уже через несколько мгновений горящая рука монаха упала на землю.
Я успокоился и смог свободно вздохнуть. Я наслаждался приятным благотворным жаром. Он не пророк. Он не святой. Он был обычным человеком и теперь мертв.
Агостино предложил пойти отметить мое избрание.
— Но он же еще не победил! — возразил Бьяджо.
— Брось, Бьяджо, теперь он с легкостью победит. Ты же знаешь это не хуже нас. С поддержкой Сальвиати он не может проиграть.
— Верно, — сказал я, — и не волнуйтесь, господа… вступив в должность, я не забуду своих друзей.
— И куда же мы направимся? — спросил Бьяджо. — Пройдемся по «веселым домам» Фраскато?
— Безусловно, — напыщенно произнес я и поднял руку, как Цицерон перед сенатом. — Сегодня патриотический долг любого добропорядочного горожанина напиться, проиграться и развлечься со шлюхами.
Все рассмеялись.
Вы думаете, что я жесток? Вы считаете меня черствым и бессердечным? М-да… в общем, вы не одиноки. Но всегда должно учитывать веяния времени. Не отрицаю, этот монах был порядочным человеком, но ему пришлось заплатить эту цену за свое невооруженное пророчество. Нет, никто не смог бы его сегодня спасти. Что до моего веселья… я лишь могу процитировать один из моих собственных скромных стихов:
Смеюсь, но внутрь не проникает смех,
Пылаю весь — о том никто не знает…
Вы понимаете? Душа у меня есть. Даже если ее спасение сейчас маловероятно.
Проходя по пустеющей площади, мы услышали за спинами взрыв смеха. И обернулись. Кто-то бросил в нашу сторону что-то темное. Оно приземлилось на булыжники, испуская легкий дымок. Один из мальчишек начал его пинать как мячик. Тогда мужской голос крикнул:
— Я всегда говорил, что этот монах был бессердечной шельмой! Я усмехнулся. Все мы теперь бессердечные шельмы.