ГЛАВА 21
Мне шел девятнадцатый год, и жизнь в обществе живущего в лесу законника не предоставляла мне возможности для общения с другим полом. Великое мое горе, Орлайт, оставило во мне шрам, и я часто думал, что с нею сталось. Чувство вины за то, что произошло, заставляло меня вопрошать себя, сумею ли я когда-либо иметь отношения с женщиной, а отношение Эохайда к женщинам только усугубляло мое смятение.
Эохайд считал, что женщинам свойственны их собственные особые законы. Однажды две женщины предстали перед ним по тяжбе после того, как одна пырнула другую кухонным ножом, нанеся глубокую рану. Обе они были женами второстепенного короля, который осуществил свое право иметь не одну жену. Когда обе женщины предстали перед Эохайдом, было засвидетельствовано, что раненая была первой женой и что она начала драку. Она напала на новую жену через несколько дней после того, как ее муж женился вторично.
— Через сколько дней? — спокойно спросил Эохайд.
— Через два после того, как новая и более молодая жена вошла в дом, — последовал ответ.
— В таком случае вина делится поровну, — объявил законник. — Обычай говорит, что первая жена имеет право нанести ранение новой, если оно не смертельно и нанесено в первые три дня. Равно вторая жена имеет право отомстить, но она должна ограничиться нанесением ран ногтями, вырыванием волос или словесным поношением.
Словесное поношение по исконным законам считалось столь же серьезным преступлением, как и нападение с оружием из металла или дерева.
— Слово, — сказал мне однажды Эохайд, — может быть смертоносным. Язык бывает острее самого острого клинка. Умным, ранящим прозвищем можно причинить больше вреда врагу, чем если сжечь его дом и погубить урожай. — Потом он привел целый набор поносных словес, начиная с колдовских, произнесенных тайком, до нещадно осмеивающих, и завершил ругательствами и оскорблениями, которые сами собой вылетают в ссоре. Каждое и всякое такое слово имеет свою цену, когда дело доходит до суда.
— Может статься, монахи втолковывали тебе, что друиды пользуются колдовством и проклятиями, — сказал он по другому поводу, — но они спутали это с силой языка. Друид, который стремится стать filiollam, владыкой слов, стремится к высочайшему и наитруднейшему постижению ради того, чтобы использовать слова для хвалы и поэзии, иронии и насмешки.
То был день, когда он поведал мне о своей монашеской жизни. Вернувшись из похода, мы сидели на бревне перед его лесной хижиной — ловили сетью рыбу в ручье, — как вдруг черный дрозд во все горло пропел свою песнь где-то в кустах. Эохайд откинулся назад, закрыл на мгновение глаза, слушая голос дрозда, а потом произнес стихи:
Мою келью среди чащи чаще посещает Бог, справа — ясень, орех — слева, третье древо — мой порог.
Хоть мала, но и обширна — мирно жизнь в лесу течет, ветки заменяют крышу, слышу — черный дрозд поет.
Он замолчал, открыл глаза и посмотрел на меня.
— Знаешь, кто сочинил эти строчки? — спросил он.
— Нет, — ответил я. — Это твои?
— Хотелось бы мне, чтобы это было так, — сказал он. — Их прочел мне один христианский отшельник в своей пустыни. А жил он здесь, на этом самом месте, когда я впервые пришел в эти леса. В его-то келье мы и живем теперь. Он был уже стар, когда я нашел его, стар, но жил в мире с собой и с миром. Он спасался здесь столько, сколько помнил себя, и знал, что его время скоро кончится. Я видел его дважды — вернулся года через два проведать, как он поживает, и принес ему съестных припасов. Он поблагодарил меня и наградил стихами. Когда я пришел в следующий раз, он был мертв. Я нашел его тело и похоронил так, как ему хотелось бы. Однако стихи эти все время звучали у меня в голове, и я решил, что мне следует пойти в монастырь, в котором он проходил послушание, побывать в местах, где учат силе слов, подобных этим.
Эохед вступил в монастырь как послушник и за несколько месяцев стал лучшим учеником. Никто не подозревал, что в прошлом он — brithem. Он полностью выбрил голову, избавившись от своей необычной тонзуры и сказав монахам, что болел стригущим лишаем. Книжное образование — с его невероятно наторелой памятью — легко давалось ему, и он поглощал писания ранних христианских авторов одно за другим.
— Иероним, Киприан, Ориген и Григорий Великий… то были люди острой мысли, — сказал он. — Их познания и убеждения произвели на меня впечатление глубокое. И все же я пришел к выводу, что многое из того, что они написали, суть перепевы гораздо более древних истин, тех, которым я уже был научен. Так что в конце концов я предпочел идти исконными путями и покинул монастырь. Однако же я понял, по крайней мере, почему христианство так легко завладело нашим народом.
— Почему же? — спросил я.
— Священники и монахи умно строят на хорошо положенном основании, — ответил он. — Самайн, наш Праздник мертвых, стал кануном их Дня Всех Святых; Белтейн, который для нас есть пробуждение жизни и празднуется с новым огнем, превратился в Пасху с зажиганием пасхального огня; наша дивная Бригид, которой я особенно привержен, ибо от нее исходят врачевание, поэзия и познание, обернулась христианской святой. Перечислять можно долго. Я порою задаюсь вопросом, не значит ли это, что исконная вера по сути процветает, скрывшись под поверхностью, и я мог бы оставаться монахом и при этом поклоняться богам в ином обличье.
— А в монастыре кто-нибудь спрашивал об отшельнике, жившем здесь? В конце концов он же был одним из монастырских.
— Я уже говорил тебя, монахи бывают довольно суровы с людьми, которые не разделяют их образ жизни. Для таких нашли они прозвище. Они Называют их SuibhneGeilt, по имени безумного Суибне, который сошел с ума, будучи проклят христианским священником. И до конца дней своих жил среди деревьев, сочинял стихи, а убил его какой-то свинопас. Что же, такова сила слов, что у меня есть подозрение: стихи Безумного Суибне будут помнить куда дольше, чем тех, кто смеялся над ним.
Эохайд накануне нашего с ним третьего Самайна сообщил, что в этом году отправится не на северо-запад, а на восток, на место погребения Тлахтги, дочери известного друида Мог Руйта. Сама из лучших друидов, Тлахтги славилась тонкостью своих суждений, и по заведенному обычаю законники, знатоки судебного дела, собирались у ее могилы раз в пять лет, чтобы обсудить наиболее сложные случаи, о которых они слышали со времени последней встречи, и договориться о решении подобных на будущее. Курган Тлахтги находится всего в полудне пути от престола верховного короля в Таре, и именно туда верховный король Ирландии прибывает праздновать Самайн.
— Это одно из величайших собраний в стране, — сказал мне Эохед. — Так что, пожалуй, Адамнану Робкому лучше бы послушаться совета — держаться в тени. Кроме того, у тебя будет возможность выяснить, не стоит ли тебе назваться Диармайдом.
Это была его старая шутка. С обычной для него наблюдательностью он заметил, как я посматриваю на молодых женщин, когда мы приходим в селенья. Диармайд же, по преданию, имел на лбу «любовное пятно», метку от некоей таинственной девы, и оная метка заставляла женщин сразу же влюбляться в этого красавца.
Зрелище великого сходбища у подножия кургана Тлахтги превзошло все мои ожидания. Суета и пестрота толп ирландцев, прибывших на празднество верховного короля, неописуемы. Собралось их многие тысячи, и они прибывали кланами, и каждый вождь старался перещеголять равных ему. Даже слуги с важным видом расхаживали среди народа, растопырив напоказ пальцы в дорогих перстнях, хвастая каменьями и фибулами, полученными в награду от вождей. На время празднеств оружие с длинными клинками и рукоятями положено было оставлять в стороне, однако кинжалы разрешались, и их носили, бахвалясь искусной ковкой и украшениями. Выставляли напоказ лошадей и собак, и даже прокатывались, грохоча и раскачиваясь, колесницы, влекомые упряжками косматых боевых лошадок; колеса этих ста-родавних повозок были ярко раскрашены. Везде, где есть ирландцы, там лошадей и собак не счесть, а стало быть, и гонок, и состязаний, и всяких игр. Когда мы с Эохайдом явились туда, широкий круг для бегов уже был обозначен столбами, вбитыми в землю, — там ежедневно с утра и после полудня толпился народ, наблюдая за состязаниями.
Порой двое оспаривали первенство на своих лошадях. Чаще же то были общие соревнования, в которых победителю вручалась награда, и раздавался дикий топот множества копыт, взмыленные лошади летели по кругу, подгоняемые криками толпы и хлыстами наездников, обычно самых тощих молодых парней. А еще на второй день моего пребывания у кургана Тлахтги я столкнулся с событием, которое мне, чужаку, показалось потешным побоищем. Два отряда диких с виду мужчин молотили друг друга и лупили по чему попало плоскими дубинками. Время от времени кто-то, обливаясь кровью, падал наземь, получив по голове, и казалось, что бьются они с необузданной злобой. Однако же все это делалось ради маленького твердого шара, который каждая сторона пыталась протолкнуть на половину противника, а потом вогнать в открытые ворота. А по голове попадало случайно — или якобы случайно. Я увлекся этим зрелищем, а все потому, что я уже видел подобную игру — хотя и не столь необузданную и жаркую, — так играли дети в Исландии, а один раз и я с ними.
И вот, стоя у края игрового поля, я внимательно следил за игрой, пытаясь понять, чем она отличается от ее исландской родственницы, как вдруг сам получил сильнейший удар по затылку. Должно быть, удар был много сильнее тех, что сыпались на поле, потому что в глазах у меня все потемнело.
И очнулся я от знакомого ощущения, что я лежу на земле со связанными запястьями. На этот раз боль была не такой сильной, как после битвы при Клонтарфе, потому что узами служили кожаные ремни, а не железо. Другое же различие оказалось нешуточным. Открыв глаза, я сразу же узнал захватчика: я увидел лицо казначея монастыря святого Киарана.
И брат Марианнус смотрел на меня с выражением, в котором отвращение равнялось удовлетворению.
— Почему это ты решил, что сможешь сбежать? — спросил он.
Я потряс головой, как пьяный. Голова болела страшно, и я чувствовал, как наливается синяк на том месте, по которому меня кто-то чем-то ударил. Может быть, то была игровая клюка? Однако тяжелый епископский посох тоже сгодился бы. Потом я вспомнил об Эохайде. Пока я смотрел на игры ирландцев, он отправился на поиски других законников и, верно, не знает, что со мной приключилось. У него важные дела, и даже если я не покажусь, он, пожалуй, решит, что я отправился на поиски хмельного или развлечений с женщиной. Свой плащ и дорожную котомку я оставил в хижине, где мы поселились, но все равно он может решить даже, что я воспользовался возможность навсегда покинуть его общество.
— Теперь ты узнаешь, что кража церковного имущества — это и грех, и преступление, — мрачно говорил казначей. — Едва ли тебя пугают последствия греха, но последствия преступления должны произвести большее впечатление на столь низменного человека.
Мы были в палатке, и двое монастырских слуг стояли надо мной. И я стал размышлять, кто же из них двоих мог бы оглоушить меня. У того, что помоложе, был незамутненный взгляд мелкой сошки — он без вопросов сделает все, что ему скажут, а вот слуга постарше, судя по всему, прямо-таки наслаждается, созерцая меня в столь сложном положении.
— Мои люди отведут тебя обратно в монастырь, где тебя будут судить и ты получишь по заслугам. Тебя отправят завтра, — продолжал брат Марианнус. — Полагаю, ты уже распорядился краденым имуществом, так что жди сугубой кары. Ты согласен, настоятель?
Я повернул голову, чтобы увидеть, кто еще находится в палатке, а там, заложив руки за спину и глядя за откинутый полог, словно он не желал быть причастным к столь грязным делам, как кражи или бегство от монастырского устава, стоял сам аббат Эйдан. В голове у меня, когда я его увидел, мелькнуло нечто такое, что Эохайд однажды пытался втолковать мне о христианских законах. Настоятели монастырей, говорил он, создают уставы и правила по большей части ради извлечения доходов из своих владений. Они весьма разумно воспользовались буквой исконного закона, по которому за всякое нарушение нарушитель должен заплатить пеню. Так что их сапа, как они называют свои законы, действительны только на земле, находящейся под их властью. За пределами же оной, сказал Эохайд, применяются не законы монастыря, но законы короля.
— Я требую исполнения моего права предстать перед королевским судьей, — сказал я. — — Здесь, в Тлахтги, я не подпадаю под сапа монастыря святого Киарана. Я вне юрисдикции монастыря. Больше того, я нахожусь под защитой королевского закона, ибо я чужеземец, что вам известно из расспросов, коим меня подвергли, принимая в общину святого Киарана.
Брат Марианнус зло глянул на меня.
— Кто это научил тебя всяким законам, дерзкий щенок… — начал он.
— Нет, он прав, — вмешался в разговор аббат Эйдан. — По закону он имеет право на разбирательство перед королевским судьей, хотя это не скажется на приговоре.
Во мне слабо шевельнулось удовлетворение. Я судил об аббате верно. Он столь привержен обычаям и соблюдению правил, что мне удалось избежать участи быть возвращенным в монастырь святого Киарана, где до меня наверняка доберется брат Кайннех, который, это я знал, был моим истинным врагом.
— Выведите его да скрутите покрепче, по рукам, по ногам, чтобы он точно не сбежал во второй раз, — приказал аббат Эйдан, а потом добавил, обратившись к казначею: — Брат Марианнус, я был бы тебе весьма обязан, когда бы отправился ты в королевское присутствие и узнал бы, можно ли рассмотреть поскорее дело Торгильса или Тургиса, известного также как Тангбранд, по обвинению в краже монастырского имущества.
И вот, в исходе следующего дня, я вновь присутствую при судебном разбирательстве. Однако на этот раз не сторонним наблюдателем. Обвиняемым. Суд происходил в медовом зале местного ri, в помещении скромных размеров, которое едва могло вместить сотню зрителей, но в тот день оно было далеко не заполненным. Разумеется, самого верховного короля там не было. Его представлял его судья, человек на вид скучливый, уже стареющий, с лоснящимся круглым лицом, вислыми усами и большими карими глазами. Мне он напомнил усталого тюленя. Он никак не думал, что в столь поздний час придется вершить еще один суд, и хотел поскорее покончить с этим делом. Меня вытолкнули в середину зала и поставили лицом к судье. Он сидел за простым деревянным столом, по правую руку от него сидел писец, священник, который делал пометки на восковой табличке. Вслед за писцом крылом расположилось около дюжины человек, иные сидели, иные стояли. То были явно клирики, хотя я не мог сказать, кем они там почитались, советниками ли, присутственными ли, обвинителями или просто зеваками. С другой же стороны и в меньшем числе располагались законники. Среди них, к огромному облегчению, я увидел Эохайда. Он стоял позади всех и ничем не выказывал, что знает меня.
Дело шло быстро. Казначей перечислил обвинения против меня, как я вступил в монастырь, как я предал их доверие и щедрость, как я исчез однажды ночью, а на другой день нашли библиотеку взломанной, и несколько священных и драгоценных украшений с переплета Библии оказались вынуты из оправ. А до того пропало несколько страниц из важного манускрипта, и есть подозрения, что я повинен также и в этом.
— Было ли обнаружено что-либо из украденного? — спросил без особого интереса судья.
— Нет, ничего. Преступник исчез бесследно, хотя мы искали его повсюду и весьма тщательно. Только вчера, по прошествии двух лет, его увидел здесь на празднестве один из наших и узнал.
— Какого наказания вы требуете? — спросил судья.
— Справедливой кары — кары за сугубую кражу. Смертного приговора.
— А не хотел бы ты подумать о третейском суде и выплате возмещения, если это можно?
Вопрос прозвучал слева от судьи, от одного из законников. Вопрос был направлен казначею, и я заметил, как христиане зашевелились, насторожившись. Их враждебность была очевидна.
— Нет, — ответил казначей твердо. — Как мог бы этот злодей выплатить возмещение? У него нет семьи, которая могла бы поручиться за него, он чужеземец, и он явно нищий. За всю свою жизнь он не смог бы оплатить ущерб, который нанес монастырю.
— Коль скоро он нищ, не будет ли лучшим простить бедняку преступление? Разве не вы учите прощать грехи?
Казначей, насупившись, глянул на законника.
— Священное Писание учит, что тот, кто прощает преступление, сам является преступником, — возразил он.
Я увидел, как церковники по правую руку от судьи закивали в знак согласия. Они были очень довольны ответом казначея. Мне же не было задано ни единого вопроса. На меня вообще почти не смотрели. И я знал, почему. Слово беглого послушника ничего не стоило по сравнению со словом старшего монаха, особенно если тот в чине казначея. И по законам церкви, и по обычаю законников, ценность свидетельских показаний зависит от положения человека, поэтому, что бы я ни сказал, не имело значения. Коли казначей заявил, что я преступник, стало быть, мне бесполезно отрицать это. Вступиться за меня мог только человек такого же или более высокого положения, чем казначей, а там не было никого, кто захотел бы защитить меня. Я с самого начала знал, что суть не в том, виновен ли я или невиновен, а в том, какой мне вынесут приговор.
— Я считаю преступника повинным в краже церковного имущества, — заявил судья без малейшего колебания, — и приказываю предать его наказанию, какого требуют истец.
Он уже приподнялся со своего стула, ему явно не терпелось закрыть на сегодня разбирательства и пойти поужинать.
— По поводу закона… — спокойно вмешался чей-то голос.
Голос Эохайда я мог бы узнать где и когда угодно. Он обращался прямо к судье и, как и все остальные, совершенно не обращал на меня внимания. Судья скривился, выразив тем свое отчаяние, и снова сел, чтобы выслушать Эохайда.
— Истец заявил, что обвиняемый — чужеземец и что у него нет семьи или родичей в этой стране, и поэтому у него нет возможности возместить или вернуть утраченное. То же вполне применимо к приговору суда, а именно: всякий человек без семьи или родичей, которые могли бы руководить им или наставить в том, что хорошо и что плохо, должен — по этим обстоятельствам — быть рассматриваем как совершивший свое преступление по причине природной неполноценности. В этом случае преступление есть cinad оmuir и должно быть наказано соответственно.
Я совершенно не понял, о чем говорит Эохайд.
Но брат Марианнус явно знал, что задумал законник, потому казначей и насторожился.
— Молодого человека сочли виновным в сугубом уголовном преступлении. Он совершил преступление против монастыря святого Киарана, и у монастыря есть право вынести соответствующий приговор, — сказал он.
— Если пострадавшей стороной является монастырь, — спокойно возразил Эохайд, — тогда наказание должно быть вынесено согласно монашескому обычаю, не так ли? А что всего более соответствует этому, как не суд божий? Дайте же вашему богу решить судьбу этого юноши. Разве не так ваши святые доказывали свою веру?
Казначей был явно раздражен. Последовало короткое молчание — он искал, что возразить, но тут вдруг вмешался судья. Затянувшийся спор наскучил ему.
— Суд утверждает: преступник совершил cinad оmuir, — — заявил он. — Его следует отвести на ближайший берег, и приговор должен быть приведен в исполнение.
Я решил, что меня утопят, как паршивую собаку, привязав на шею камень. Однако на другой день, когда меня привели на берег, я увидел, что лодка, лежащая на галечнике, столь мала, что мы оба, я и тот, кто должен выбросить меня за борт, никак не смогли бы в ней поместиться. Крошечное суденышко, немногим больше большой корзины — основа из легких ивовых прутьев, связанных ремнями, обтянутая сыромятной кожей. Лодка, если такую скорлупку можно назвать лодкой, к тому же была в плачевном состоянии. Швы местами разошлись, а связующие ремни ослабли так, что борта поверху отвисли. Видно, хозяин бросил ее на берегу как совершенно уже непригодную для выхода в море, и, подумал я, именно по этой причине ее и выбрали.
— Дождемся ветра, — сказал старший из двух монастырских слуг, сопровождавших меня. — Местные говорят, он здесь подымается к вечеру и тогда уж дует несколько часов кряду. Этого хватит, чтобы отправить тебя в твой последний путь.
Он говорил это, смакуя каждое слово. По дороге к берегу, занявшей полдня, он не упустил ни единой возможности досадить мне — то и дело подставлял мне подножку, а потом, когда я пытался встать, с великой злобой дергал за поводок, на котором вел. Аббат Эйдан с казначеем решили не терять зря времени, не пошли к морю, чтобы проследить за исполнением приговора, но послали слуг. А еще там был меньшой помощник королевского судьи, обязанный доложить о приведении приговора в исполнение. Кроме этих троих, присутствовали любопытные зеваки, в основном дети и старики из местных рыбаков. Один же старик все время перекладывал из одной скрюченной руки в другую горстку монет, и губы у него шевелились, когда он вновь и вновь их пересчитывал. Я решил, что он и есть прежний владелец обветшавшей лодки, которая, как и я, была обречена на погибель.
— Ты из селенья, что рядом с монастырем святого Киарана? — спросил я у старшего слуги.
— А тебе-то что? — хмуро буркнул тот.
— Я подумал, может, ты знаешь Бладнаха-кожевника.
— Ну и что? Если ты думаешь, что он явится сюда каким-то святым чудом и залатает твою лодку, прежде чем ты в нее сядешь, значит, ты блаженнее Майл-Дуина, который отправился на Блаженные острова. Чтобы оказаться здесь так скоро, да еще не имея ног, Бладнаху и вправду понадобилось бы чудо. — И он желчно рассмеялся. — И то сказать, в жизни он претерпел достаточно, а тут еще и дочь потерял.
— Что ты говоришь? Как это — потерял дочь? Он глянул на меня с истинно лютой ненавистью.
— Уж не думаешь ли ты, что твои шашни с Орлайт остались не замеченными соседями? Орлайт понесла от тебя, и все у нее пошло как-то не так. В конце концов отправилась в монастырь на лечение, только в лазарете ей не смогли помочь.
Вот и померли и она, и младенец. Брат Кайннех сказал, что помочь ей было невозможно.
От его слов мне стало совсем тошно. Теперь я понял, отчего он был так зол на меня. Сказать ему, что ребенок никак не мог быть от меня? Какой в том был бы прок?
— Мне очень жаль, — только и сказал я.
— А будет еще жальче, когда ветер переменится. Надеюсь, будешь ты подыхать в море так долго, что пожалеешь, что тебя не утопили сразу; а коль эта развалина донесет тебя до какого берега и ты станешь fuidir, так попался бы ты в руки дикарей, чтобы жизнь твоя стала хуже смерти, — прошипел он и ударом ноги подсек меня, так что я со всего маху тяжко рухнул на гальку.
Теперь я понял, кем был Ардал, которого назвали fuidircinad оmuir. Он был изгоем, найденным в лодке без управления, которую вынесло на берег. Нашедшие его решили, что он преступник, которого покарали таким способом. И коль скоро такой человек возвращается все же на сушу, то всякий нашедший его обращает его в свою собственность, может убить, а может сделать рабом. Вот что оно означает, это fuidircinad оmuir — обломок человека, вынесенного на берег волнами и обреченного на жизнь невольника.
Как было предсказано, ветер переменился вскоре после полудня и задул с запада, с берега. Двое монастырских слуг встали и, легко подняв лодчонку, спустили ее на воду. Один удерживал лодку, другой вернулся за мной и, с силой пнув меня под ребра, велел идти к воде и сесть в лодку. Маленькая кожаная лодка опасно накренилась и закружилась на месте, когда я забрался в нее, и вода сразу стала сочиться сквозь кожаную обшивку. Не успел я оглянуться, а в лодку уже набралось на несколько дюймов воды. Старший слуга, чье имя, как я понял, было Джарлат, нагнулся и разрезал кожаные узы на моих запястья и протянул мне одно весло.
— Да не будет Бог к тебе милосердней, чем к Орлайт, — сказал он. — Я же так толкну твою лодку, что, надеюсь, она унесет тебя прямо в ад. Догрести до суши против ветра ты никак не сможешь, а через пару часов ветер подымет волну, и будет она такою, что вполне может залить твой корабль, если еще прежде не опрокинет. Думай об этом и мучайся!
Он уже был готов толкнуть лодку на глубокую воду, как раздался голос:
— Погоди!
То был судейский, человек, которого отправили проследить за исполнением наказания. По воде он подошел к лодке, в которой, покачиваясь на волнах, сидел я.
— Закон гласит: одно весло и парус, и никакого руля, дабы казнимый не мог грести к берегу, но зависел лишь от стихии, какую пошлет Бог. Однако ему же полагается один мешок с пропитанием… вот…
Он протянул мне сильно поношенную кожаную котомку, полную жидкой каши из крупы и орехов, смешанных с водой. Я узнал излюбленную снедь Эохайда, которую он именовал bruigucaille, лесным гостинцем. Узнал я и кожаную котомку. Ту самую, с которой ушел из монастыря, когда бежал из обители святого Киарана. Старая, грязная, потрепанная, многажды латанная, но еще крепкая, ибо кожа на нее пошла достаточно толстая и прочная, чтобы удерживать швы. Я прижал сумку к себе, а Джарлат с товарищем начали толкать хрупкую, как яичная скорлупа, лодку на глубокое место. Мои пальцы скользнули вниз по толстым швам сумки и нащупали что-то твердое. То были камни, украденные мной в обители. Время, проведенное мной в мастерской Бладнаха, когда он починял книжную суму слепым стежком, не прошло даром. Я научился резать и пришивать кожу так чисто, что и моих стежков не было видно, вот в такую-то пазуху я и спрятал свою добычу. Теперь, слишком поздно, я понял, что Эохайд знал и об этой моей заначке.
Джарлат решил сделать все для того, чтобы я никогда больше не ступил на сушу, и все еще брел по воде, когда его товарищ уже повернул вспять, брел, пока не вошел в воду по грудь, и волны покрупнее стали грозить захлестнуть его с головой. В последний раз он толкнул лодку, и я поплыл по воле волн, и ветер быстро понес меня в открытое море. Все еще сжимая котомку, я соскользнул вниз и сел на днище лодки для большей остойчивости. Оборачиваться не было смысла, ибо того, кто помог мне, там не могло быть. Не вмешайся Эохайд в королевском суде, я кончил бы так же, как тот несчастный овчар, вздернутый на виселице у ворот монастыря святого Киарана. И мне хотелось дожить до того часа, когда я смогу высказать благодарность Эохайду за все, что он сделал для меня, начиная с того утра, когда мы впервые встретились, и он стоял, молча глядя, как я пью воду из лесного ручья. Но, наверное, я не нашел бы нужных слов. Эохайд остался для меня загадкой. Я так и не проник в его скрытые мысли, не узнал, почему он решил стать законником, что поддерживало его на этом, налагающем такую ответственность пути. Он хранил себя про себя. Его боги отличались от моих, и он никогда не говорил о них, хотя я знал, что боги его сложны и издревни. Постижение их тайн дало ему мудрость и сметку и редкостное умение проникать в человеческую природу. Будь он сторонником исконных путей, я бы принял его за второго Одина, но без темной, жестокой стороны. Я молча выразил ему свое почтение, плывя по морю, и понял, что если и есть человек, которому я хотел бы подражать в жизни, то это Эохайд.
Поначалу я сидел, отчаянно вцепившись в борта лодчонки, которая бешено раскачивалась и крутилась на волнах, то скользя, то повисая на гребне так, что, казалось, сейчас опрокинется и выбросит меня в море. Каждое ее движение заставляло меня перекатываться по днищу в попытке уравновесить внезапный крен. Но вскоре я обнаружил, что лучше расслабиться и просто лежать, позволив лодчонке самой качаться и свободно плыть по волнам. По-настоящему меня пугала необходимость постоянно вычерпывать воду. Она сочилась сквозь прорехи и трещины в коже и переливалась через борт с каждой набежавшей волной. Если что-нибудь не придумать, лодка переполнится и пойдет ко дну. Тогда, наскоро проглотив всю кашу, я воспользовался опустевшей котомкой как черпаком, то и дело выливая воду с днища обратно в море. Именно это занятие, повторяемое вновь, и вновь, и вновь, отвлекло меня от страха перевернуться и утонуть. Вычерпывая, я думал о моем товарище fuidircinad оmuir — Ардале, таинственном члене клана, которого нашли на западном берегу. Чем больше я думал об Ардале, о его невероятном сходстве с Торваллем Охотником, тем больше убеждался, что это он и есть. Коль скоро так, сказал я себе, старательно выливая в море очередную котомку воды, стало быть, Торвалль переплыл через океан из Винланда в простой лодке, а на такой путь должно было уйти много недель ходу по ветру и течению. Это ужасное испытание, очевидно, расстроило его память, и он напрочь забыл, кто он такой, и не мог узнать меня, однако же он выжил. А если Торвалль смог выжить в такой страсти, стало быть, смогу и я.
Невозможно было сказать, когда закатилось солнце. С неба, затянутого облаками, свет просто исчез, и я уже не мог различить полоску далекого берега за кормой. Мой мир уменьшился до размеров близлежащего круга темной, беспокойной воды, на краю которого то и дело вырастали белые гребни волн. Я черпал и черпал воду, руки у меня болели, скудная одежда промокла до нитки, меня уже одолевала жажда, и я слизывал брызги, бившие мне в лицо. Наверное, была почти полночь, когда облачный покров разорвался и появились первые звезды. К тому времени я так устал, что даже не сразу заметил, как стихли волны. Они уже не так часто бились о борт. Я отложил котомку и дал себе роздых, пока вода на днище не поднялась настолько, что мне снова пришлось взяться за работу.
Во время этих перерывов, отдыхая, я мысленно возвращался к зловещим темным совпадениям, сопровождавшим меня в моей жизни. С того дня, когда моя мать отослала меня, еще совсем младенца, все повторялось, как в некоем узоре. Меня постоянно сводило с людьми, обладавшими необычайными свойствами — моя приемная мать Гудрид с ее способностями вельвы могла видеть призраков и духов, Транд знал galdrastafir, рунические заклинания, Бродир видел вместе со мной воронов Одина на поле битвы, Эохайд говорил о своем тайном наследстве, полученном от древних ирландских друидов, а еще была краткая встреча с шаманом скрелингов в лесах Винланда. Чем больше я думал об этих совпадениях, тем больше успокаивался. Моя жизнь была столь странной, столь не похожей на унылое существование других людей, что в ней обязательно должна быть некая особенная цель. Все-отец, сделал я вывод, хранил меня во всех превратностях моего пути вовсе не для того, чтобы дать мне утонуть в студеной серой воде Ирландского моря. У него на меня иные виды. Иначе зачем он показал мне столько чудес в столь отстоящих друг от друга местах, зачем позволил мне столько постичь? Я сидел в воде на днище кожаной лодки и пытался понять, каковы же эти виды. Размышляя о своем прошлом, я едва заметил, что и ветер стих. На море воцарился покой, и даже ряби на воде не стало. В своей скорлупке, неподвижной, едва заметно покачиваясь, я был как бы подвешен над поверхностью черного моря — вокруг черная ночь, внизу черная бездна. Я уже чувствовал, что начинаю покидать свое тело, что я — летящий дух. От крайнего утомления, от покинутости или просто на то была воля Одина, но я вошел в оцепенение, похожее на полусон.
Рука, вцепившаяся мне в плечо, разрушила чары.
— Морская удача! — сказал чей-то голос.
Я увидел лицо северянина с широкой бородой.
Было совсем светло, моя лодчонка терлась о борт небольшого корабля, и мореход тянулся ко мне, чтобы втащить меня на борт.
— Глядите-ка, что мы нашли, — сказал корабельщик. — Подарочек от самой Ньерд.
— Весьма жалкий подарочек, сказал бы я, — заметил его товарищ, помогавший втащить меня, все еще сжимавшего свою котомку, на борт, а потом презрительным тычком оттолкнувший кожаное суденышко, так что оно накренилось и затонуло.
— Да вознаградит тебя Один, бог мореходов, — с трудом выпалил я.
— Ну, он хотя бы говорит на хорошем норвежском, — послышался третий голос.
Мои спасители были дикари. Или так их назвали бы монахи святого Киарана, хотя для меня их звание звучало иначе — это были uikingr, направлявшиеся домой после удачной охоты на берегу, который, как я узнал позже, был Бретанью. Добыча у них была хорошей, они взяли врасплох два маленьких монастыря и разграбили их, да и кое-что выгадали на торговле вином и гончарными изделиями в небольших приморских городках дальше к югу, а теперь возвращались восвояси, на север, на своем корабле. То были настоящие мореходы, только они могли заметить на рассвете крошечное черное пятнышко, то появлявшееся, то исчезавшее вдали среди волн. Они подошли посмотреть, что же это такое, и, подойдя, увидели меня — я сидел в лодке совершенно неподвижно, и они решили было, что я — уже труп.
Норвежцы почитают добрым знаком спасти человека на море, добрым как для спасителя, так и для спасенного. Посему меня приняли с радостью. Я дрожал от холода, меня закутали в морской плащ и дали пожевать куски сушеной китовой ворвани — обычное угощение для человека, который долго пробыл на холоде и промок. После того как я оправился, меня стали выспрашивать и поняли, что я могу рассказать много интересного. Это еще больше подняло меня в их глазах. Мои рассказы помогали коротать долгие часы плавания, ибо норвежцы любят хорошие повествования. Я снова и снова поведывал о своих приключениях. И с каждым повторением становился все более речистым, научался размерять ход рассказа, узнавал, какие подробности особенно привлекают внимание моих слушателей. Одним словом, начал я понимать, как это удобно — быть рассказчиком, повествователем, особенно, если у саги, тобой рассказываемой, имеются благодарные слушатели. Я узнал, что стал одним из немногих северян, выживших в битве при Клонтарфе, так что меня то и дело просили описать ход той великой битвы, где кто стоял и бился, кто как был одет для боя и какое оружие оказалось лучшим, кто что кому сказал, умер ли такой-то или такой-то с честью. И всегда, когда я доходил до описания того, как Бродир с острова Мэн напал из засады на верховного короля и убил его на виду у всех, хотя и знал, что идет на верную гибель, мои слушатели примолкали, и как бы часто я ни рассказывал это, приветствовали окончание рассказа одобрительными вздохами.
Рассказывая эту историю, может статься, уже в двадцатый раз, я вдруг подумал, а не это ли и задумал Один? Не иначе, быть мне честным летописцем исконных путей, повествуя правду о широко раскинувшемся мире северян. И разве не Эохайд сказал мне, что слова имеют большую силу, чем оружие? И разве Сенесах в монастыре святого Киарана не поощрял меня в постижении романской и греческой грамоты, в писании пером и стилом? Разве Тюркир в Гренландии не показал мне, как резать руны и не научил меня многому из исконного знания? А не может ли быть, что все они были на самом деле Одином во многих его обличиях, передававшим мне знания на моем жизненном пути?
Коль скоро то был Один, то я исполняю его завет, излагая сей отчет, и еще опишу, как в дальнейшей своей жизни я странствовал по странам еще более дальним и участвовал в событиях еще более примечательных.