Глава 4
Когда Хоффман и Хойзингер возвратились в Кленхейм, был уже поздний вечер. Над верхушками деревьев еще виднелась светло-голубая полоса неба – она казалась печальной и бледной, как лицо больного, – но и эта полоса неумолимо таяла в густых шерстяных сумерках. Ночь выдавливала день, прижимала к земле, оттесняла за горизонт, втискивая его туда, словно платье, которое пытаются запихнуть в и без того переполненный и не желающий закрываться сундук.
Таяли и сливались с темнотой очертания крыш, высокий силуэт колокольни, молчаливые кроны деревьев. У берегов ручья медленно натекал туман. Где-то на дальнем дворе залаяла вдруг собака. Уставший, засыпающий город…
Дозорные у южных ворот приветствовали карету, вразнобой крикнув что-то вроде: «Доброго вечера господам советникам», «С возвращением, господин бургомистр» или же просто: «С возвращением». Один из стражников – Ганс Келлер, цеховой подмастерье, – помахал рукой сидящему на козлах Петеру, приглашая его сразу, как только он освободится, приходить к ним и выпить пива. Петер в ответ лишь неопределенно пожал плечами, и карета проехала дальше.
У ратуши остановились. Бургомистр и казначей вышли из кареты и отправились по своим домам, коротко кивнув Петеру на прощание. Возница учтиво поклонился каждому, приложив руку к груди, а потом некоторое время смотрел, как они расходятся в разные стороны.
Часы на ратушной башне пробили шесть раз.
Петер спрыгнул с козел и широко потянулся, чтобы размять затекшую спину. А затем взял лошадь под уздцы и повел ее с площади прочь.
Весной ему исполнилось девятнадцать лет, и он был старшим сыном в семье. Отец его когда-то был плотником и имел неплохой заработок, но потом спился и забросил плотницкое дело, так что Петеру пришлось содержать мать и сестер одному.
Нельзя сказать, что они были нищими. У них был маленький дом с огородом, корова и две козы и свой кусок земли на общинном поле. От лучших времен оставалась еще не слишком заношенная одежда, в которой было не стыдно показываться на людях, а кроме того, посуда, инструменты и все прочие необходимые в хозяйстве вещи. Были у них и сундуки – грубые, без украшений, зато крепкие и вместительные, а также стол, и кровати, и стулья, сделанные руками отца.
Но этого скромного достатка было мало для поддержания жизни семьи – требовалась работа, требовались деньги. В других семействах сын получал от отца мастерскую и знание дела и мог не тревожиться о своем будущем. Но Андреас Штальбе не оставил своему сыну ничего: ремеслу не научил, а мастерскую продал соседу, Вернеру Штайну. И поэтому, чтобы хоть как-то прокормить семью, Петеру приходилось браться за любую работу – копать землю, перетаскивать на мельнице мешки с мукой, рубить дрова и тому подобное. Труд этот был грубым, не требовал ничего, кроме мускульной силы, и потому ценился невысоко. Но беда была не в этом, а в том, что даже такая работа подворачивалась нечасто. А если и подворачивалась, то не всегда доставалась Петеру – люди не хотели связываться с сыном пропойцы. Вот и выходило, что в иные месяцы Петер приносил домой горсть медных монет, а в иные – только крошки в карманах.
Но Петер не сетовал на судьбу. Парень он был выносливый, работы не боялся и ни от чего не отказывался. Надо идти в дождь – шел в дождь, в метель – значит, в метель, в праздник – что ж, значит, и в праздник тоже. Была лишь одна работа, которую он никогда не брал: копать могилы на церковном кладбище. Мертвецы – неважно, кто они были и какой смертью умерли, – вызывали у него дикий, непреодолимый страх. Во время похорон он всегда смотрел вниз, боясь поднять глаза на лежащего в гробу покойника. Даже когда хоронили его собственного отца, юноша ни разу не осмелился взглянуть на него.
Со временем люди стали относиться к Петеру лучше. Работал он хорошо и денег никогда сам не просил – брал столько, сколько дадут. Некоторые этим пользовались и платили ему вполовину меньше того, что стоила работа. Другие, напротив, жалели и иногда добавляли немного сверху: почему бы и не приплатить, если парень старается. Даже цеховые мастера, встретив его на улице, отвечали теперь на его приветствия коротким кивком, а не проходили мимо с равнодушными лицами, как это бывало прежде.
Когда освободилось место городского конюха – прежний конюх, Ганс Брауле, оставил работу из-за того, что магистрат сократил ему жалованье, – Петер сразу пошел к бургомистру. Так его научила мать.
– У господина бургомистра доброе сердце, – сказала она. – Он не откажет и даст тебе место, можешь не сомневаться.
Так и вышло. Петер сделался городским конюхом. Особой выгоды в этом, конечно, не было: платили за работу мало – пять талеров серебром в год. Вдобавок работа отнимала много времени, ведь помимо ухода за лошадьми Петеру следовало еще и возить господ советников, если те по каким-либо делам отправлялись куда-то из Кленхейма. И все же Петер имел теперь постоянный заработок.
Его мать, Мария Штальбе, была счастлива. Она и раньше радовалась каждому медяку, который приносил домой Петер. Но теперь – теперь ее сын сделался работником при Кленхеймском магистрате, которому дают поручения не абы кто, а бургомистр и казначей, первые люди города. «Кто знает, кто знает, – восторженно думала она, – сейчас, когда Петер все время у них на виду, они наконец сумеют оценить его честность и его усердие и со временем наверняка дадут ему работу получше и жалованья прибавят. Петер, конечно, неграмотный и ума не очень большого – ну так в городе и без него умников хватает, а преданного, надежного человека надо еще поискать».
– Попомните мое слово, – говорила она дочерям, – ваш брат еще распрямится в полный рост и встанет повыше других. Господь долго испытывал нас. И бедность, и беспутство вашего отца – все это были испытания, которые Он посылал, чтобы убедиться в нашей добродетели, в нашем упорстве, в чистоте наших сердец. И вот теперь, когда мы столько терпели, Он посылает нам свое благословение. Петер вернет уважение нашему дому. И невеста у него будет из хорошей семьи – я позабочусь об этом. Запомните мои слова, бестолковки, и молитесь, молитесь за своего брата. Молитесь так, как молюсь за него я.
* * *
Покончив с делами в конюшне, Петер устало побрел к дому Хойзингеров. На улице было уже темно, люди сидели по домам, и только сквозь стекла окон на улицу ложились полосы теплого желтого света. Тусклые, еще не засиявшие во всю силу звезды проглядывали сквозь облака. На сторожевой башне у восточных ворот горели факелы. Часового на башне не было видно, но он определенно был там – даже отсюда Петер мог расслышать его хриплый кашель.
«Наверняка это Гюнтер, – рассеянно подумал про себя юноша, – он ведь простудился недавно».
Вечер был теплым, и Петер не спешил. От конюшни до дома казначея было всего несколько минут ходу: мимо церковного кладбища, через Малую площадь, затем пройти по улице, где живут свечные мастера, и повернуть влево. Эта дорога была самой короткой. Но Петер отправился кружным путем. Хотя он был голоден и очень устал, домой ему не хотелось. Что дома? Скудный ужин, тесная комната в мансарде, коптящая сальная свеча, жесткая кровать с полуистлевшей простыней. Мать наверняка накинется с расспросами, да и сестры будут крутиться возле него, изнывая от любопытства – сами-то они никогда не были в Магдебурге. К тому же вечер казался до того уютным и мягким, что он захотел пробыть на улице подольше.
Петер шел, засунув руки в карманы, разглядывая темные силуэты домов вокруг. Было тихо. В общинном саду шелестели фруктовые деревья, в лесу монотонно вскрикивала ночная птица. Время от времени до его слуха доносились звуки чужих голосов, смех или кошачье мяуканье, или же неподалеку вдруг хлопала дверь и под чьими-то тяжелыми шагами скрипели ступени.
Он прошел мимо Южных ворот, мимо старого дровяного сарая, который в прежние времена принадлежал одному из цеховых мастеров, а сейчас стоял заброшенным. Прошел мимо дома Фридриха Эшера – его можно было узнать и в темноте по причудливой линии крыши, которая совсем не походила на крыши других кленхеймских домов, – и уже очень скоро оказался на нужной улице.
В доме Хойзингеров горел свет – несколько свечей в маленькой железной люстре, подвешенной к потолку, – и с улицы было хорошо видно, что происходит внутри. Казначей, в бархатном жилете и рубашке с закатанными почти до локтей рукавами, подкладывал поленья в камин. Его жена накрывала на стол.
Ее звали Вера, и Петеру почему-то очень не нравилось это имя. Она была родом из Магдебурга, из семьи резчика, и стала женой казначея всего четыре года назад. В Кленхейме шептались, что дела у ее отца идут неважно, – иначе с какой стати тот стал бы выдавать красавицу дочь за немолодого, не очень состоятельного человека из крохотного городка, само название которого было почти неизвестно.
У Веры Хойзингер были густые темные волосы и скользящий, ни на чем не задерживающийся взгляд. Она редко смеялась и редко появлялась на улице без мужа. С любым человеком, с которым ей приходилось сталкиваться – неважно, какое положение он занимал в городе и как к нему относились другие, – она держалась хоть и отстраненно, но доброжелательно. Даже Гансу Лангеману, которого все в городе презирали за пьянство и лень, Вера улыбалась и приветливо кивала при встрече. Многие считали это проявлением пустого благодушия, беззаботности человека, не знающего жизни. Но Петер был уверен, что это не так. «У нее светлая, незлобивая душа, – рассуждал он про себя, – так чего удивляться, что она добра к людям и не запоминает обид?»
Сквозь освещенный оконный проем Петер увидел, как Хойзингер подошел к жене и, положив ей на плечо руку, что-то зашептал на ухо. Его рыжие усы касались ее белой шеи, а она улыбалась, чуть повернув к нему свое маленькое лицо.
Тяжело вздохнув, Петер отошел от окна.
Когда он постучал в дверь, ему пришлось подождать несколько минут, прежде чем ему наконец открыли. Это был Хойзингер.
– Почему так поздно? – сварливо осведомился он. – Я уже собирался ложиться спать.
– Простите, господин казначей, – стаскивая с головы шапку, пробормотал Петер. – Я…
– Ты все сделал, как приказано? Или опять что-то забыл? Учти, Петер, магистрату не нужны лентяи. Или ты думаешь, что раз тебе платят из городской казны, то и работу проверять не будут? Если так, то ты ошибаешься. Завтра же утром я пойду в конюшню и посмотрю, как ты все сделал. Еще не хватало, чтобы по твоей вине у нас передохли лошади.
Петер стоял, ссутулившись и опустив взгляд. Казначей с недовольным видом протянул вперед свою сухую ладошку:
– А теперь давай сюда ключи и отправляйся спать, – сказал он с неприязнью. – Завтра к полудню придешь в ратушу. Я дам тебе новое поручение.
– Доброй ночи, господин казначей, – почтительно сказал Петер, но Хойзингер уже захлопнул перед ним дверь.
* * *
– Господи, Петер, наконец-то! – выдохнула Мария Штальбе, едва только юноша переступил порог своего дома. – Где же ты был так долго? Я уже отправляла Лени к ратуше и к дому бургомистра, разузнать про тебя. Но твоей сестре никогда не хватало ни ума, ни расторопности – так чего удивляться, что она ничего не узнала, да еще и прошлялась бог знает где полтора часа! Эй, Лени, где ты там? – крикнула она в направлении кухни. – Иди, поздоровайся с братом.
Лени – невысокая худая девушка лет четырнадцати, с некрасивым лицом и испуганными глазами, – подошла к Петеру и обняла его. Следом за ней в дверь выглянула старшая сестра, Агата, и радостно помахала Петеру. Рука ее была измазана сажей – по-видимому, она выгребала золу из печки.
– Вы не оказываете брату должного почтения, – заметила мать, недовольно посмотрев на них. – Разве так его надо встречать? Почему у тебя грязные руки? – обратилась она к Агате. – Неужели нельзя было вымыть их к приходу брата? А ты, Лени, что ты стоишь с таким кислым лицом? Думаешь, Петеру это приятно? Вы всегда должны помнить, что Петер – единственный мужчина в нашей семье и только благодаря его стараниям мы имеем хлеб и крышу над головой. – Она горестно вздохнула: – У вашей матери больные ноги, и мне тяжело ходить, но вам все равно. Будь у вас хотя бы половина ума и трудолюбия, которыми обладает Петер, мы бы не знали забот. Но вы обе слишком глупы и ленивы, чтобы помогать мне, и делаете что-то по дому, только если я прикажу. А ведь я уже немолода, и мне тяжело уследить за всем…
Лени слушала мать молча, опустив глаза. Агата незаметно подмигнула Петеру. Обе они привыкли к подобным упрекам и не особенно переживали из-за них.
Самому Петеру уже не было никакого дела ни до причитаний матери, ни до гримас Агаты. Он устало стянул с себя пыльные башмаки, кинул куртку на стоявший поблизости стул и прошел в комнату. Мать поспешила следом за ним, на ходу отдавая дочерям приказания: прибрать на столе, снять с огня котелок с супом, принести из кухни тарелку и ложку, налить в глиняный кувшин пива. Она суетилась вокруг сына, не отходя от него ни на шаг, и это было тем удивительнее, что ноги у нее и вправду были больные, и в иные дни она часами не вставала с кровати, перекладывая всю работу по дому на дочерей.
Когда Петер принялся за еду, мать села рядом с ним, обняв его обеими руками за плечи.
– Мы долго ждали тебя, не ложились спать, пока ты не вернешься. Как прошла поездка? Хотя нет, не говори сейчас, сначала поешь. Тебе нужно поесть. Я положила в суп кусок сала – помнишь, у нас оставалось немного после Морицева дня? – и еще пару щепоток соли. Поешь, сынок. Я же вижу, как ты устаешь, как мучаешься ради нас…
Она промокнула глаза краем передника, задышала, пытаясь унять подступившие слезы. Петер поднял глаза, коснулся рукой ее щеки:
– Не обращай внимания… Я теперь часто плачу. И когда ты дома, и когда тебя нет… Видишь, мой мальчик, твоя мать сделалась старой… Бог послал мне тяжелую жизнь. Но я ни о чем не жалею, ведь у меня есть ты…
Агата и Лени тихо сидели в углу комнаты, и их не было видно – стоящая на столе свеча не освещала их. Они сидели, боясь напомнить о себе, любуясь братом, глядя на желтое, отекшее лицо матери, по которому побежали прозрачные дорожки слез.
– Господи, – всхлипнула Мария Штальбе, – какое это счастье – иметь доброго, любящего сына… Ты ведь уже настоящий мужчина, Петер. Моя гордость…
Она погладила его по волосам, а потом, спохватившись, взяла его пустую тарелку и подлила в нее горячего супа.
– Ешь, ешь, – бормотала она. – Пока тебя не было, приходил Альфред, сын мастера Фридриха. Сказал, что завтра утром ты должен явиться к ним. Кажется, они хотят пересадить грушевые деревья. Этот Альфред – хороший парень. Говорил со мной почтительно, шапку с головы снял. А уж одет – ни дать ни взять дворянский сын. Серебряные пуговицы на куртке и вышивка… Жаль только, забыла спросить у него, сколько дадут за работу. Ты уж сам узнай у него завтра. И не качай головой – об оплате всегда сговариваются заранее. Не будь застенчивым, Петер, иначе другие станут ездить на твоем горбу.
Петер отодвинул от себя пустую тарелку, сыто рыгнул. Мать поцеловала его в щеку.
– Хороший суп, верно? Ну вот. А теперь – рассказывай, что было в Магдебурге, о чем говорят господа советники.
Юноша пожал плечами:
– Разве у них поймешь? Черт знает…
Мать несильно ударила его по губам:
– Не смей произносить подобных слов, Петер, сколько раз тебе повторять?! Не призывай на наши головы бед.
– Простите, матушка. Они толковали что-то о войне, о возвращении Его Высочества, о каких-то долгах. Я почти ничего не мог разобрать. Помню только, что господин Хойзингер снова ругал нашу семью. Скажите, матушка, почему он не любит нас?
Мария нахмурилась:
– Он никого не любит. Такой человек. Видно, за это и наказывает его Господь. Детей ему не дал и жену его – ту, первую, – забрал двадцати семи лет от роду… Хотя знаешь, по правде сказать, Кленхейму от него все-таки польза. Сварливый, но честный. Что же еще нужно от казначея? Сам крейцера в карман не положит и другим не даст. Кабы не он, цеховые давно захватили бы здесь все, прибрали к рукам. А он не позволяет, заставляет их платить. Скажу тебе больше: бургомистр наш, господин Хоффман, хоть и добрый человек, но слишком уж мягкий. На многое смотрит сквозь пальцы. Казначей против него посильнее будет.
Петер слушал ее внимательно.
– Но ты, сынок, об этом не думай пока, – продолжала мать. – Держись бургомистра, а Хойзингеру не попадайся лишний раз на глаза. И скажи мне еще: в Магдебурге заходил в церковь? Молился о благополучии нашей семьи?
– Конечно, матушка. Прочел все по памяти, как вы меня учили.
– Хорошо. Никогда не забывай об этом. Магдебург – святой город. Молитва, произнесенная там, стоит десяти молитв, произнесенных в любом другом месте. Мы бедны, Петер, и не можем жертвовать церкви. Но Богу угодны не деньги, а благочестие. Будь же благочестив, Петер. Будь добрым христианином.
С этими словами она поцеловала сына в лоб, перекрестила и прижала к своей отвисшей груди.
* * *
В Кленхейме наступила ночь. Въездные ворота были заперты, по улицам прохаживалась с факелами стража, во дворах спустили с цепи собак. Гасли теплые окна, засыпали дома, и только луна треснутым серебряным зеркалом проглядывала среди облаков.
День, начавшийся на улицах Магдебурга, наконец завершился – исчез, проскользнул между черными колоннами сосен, растаял в сентябрьской темноте.
Лег на пуховую перину Карл Хоффман – закряхтел, поморщился, вспоминая мучившую его дорогу. Обнял молодую жену Стефан Хойзингер. Поднялся в тесную, заваленную хламом мансарду Петер Штальбе.
Вся земля погрузилась в тяжелый сон, и ничего не осталось вокруг, только черная бездна неба и холодный, безразличный ко всему свет фальшивой луны.
* * *
Прошло несколько дней. Жизнь в Кленхейме шла своим чередом. Уже были посеяны на зиму ячмень и пшеница, собраны с грядок овощи, заготовлены дрова и сено, утеплены стойла для скота, сделаны запасы меда и воска. В домах затыкали паклей трещины в стенах, прочищали печные трубы, доставали из сундуков теплую одежду. В городском амбаре по приказу бургомистра перестлали крышу и заколотили досками прохудившийся участок стены. Казначею скрепя сердце пришлось выдать из казны полтора талера на оплату работы.
Везде, где придется, старались купить впрок продовольствие – отправлялись на телегах в Гервиш и Рамельгау, привозили оттуда солонину, бобы и сушеную рыбу. В Магдебурге покупали соль, пряности, сыр и зерно.
В домах побогаче закалывали свиней, нагулявших жира за лето. Свиное мясо коптили и подвешивали к стропилам, чтобы не попортили мыши; кровь сцеживали в котел, а затем, добавив немного ячменя, делали начинку для колбас; сало срезали с костей и укладывали в бочки. Свиная щетина, кожа, копыта – все шло в дело.
Работа в свечных мастерских не останавливалась – в расчете на то, что в следующем году торговля со столицей наладится и за изготовленные свечи удастся выручить хоть какие-то деньги. Подмастерья нагревали воду в котлах, отчищали и раскладывали металлические формы, скручивали фитили и размягчали воск для заготовок. Вслед за этим наступала очередь мастеров. На небольших весах они отмеряли порции красителя и поваренной соли, которая дает пламени желтизну, и смешивали их с воском. Затем, облепив еще теплой восковой массой фитиль, придавали свечам форму и выкладывали их остывать. Готовые свечи раскладывали по деревянным ящикам, проложенным соломой.
Наступил октябрь. Дни становились все короче, и пронзительно-голубое небо стекленело от холода. Повсюду был разлит запах опавших листьев. Воздух сделался хрупким, прозрачным, и любые звуки – крик улетающих птиц, стук топоров в глубине леса или хлопанье оконных ставен – разносились далеко вокруг. Общинное поле и сад опустели, над печными трубами потянулись вверх тонкие струйки белого дыма.
По ночам в лесу протяжно выли волки – в последнее время их вообще много расплодилось в окрестных лесах. Осмелев, они вплотную подходили к домам на окраине города и даже загрызли одну из сторожевых собак. Сладить с хитрыми зверями оказалось не так-то просто. Они не попадались в капканы, а днем уходили в глубь леса, где охотникам было тяжело отыскать их. И все же в один из дней молодому Конраду Месснеру, по прозвищу Чеснок, улыбнулась удача. На пару с Вильгельмом Крёнером он выследил и подстрелил волка – крупного, матерого зверя, чья шерсть была почти черной. Отрезанную волчью голову Чеснок насадил на палку и выставил у крыльца своего дома, до тех пор, пока Герхард Вёрль, квартальный смотритель, не распорядился убрать ее оттуда.
И все же осень тысяча шестьсот тридцатого года выдалась в Кленхейме вполне благополучной. Дождей почти не было, и дороги оставались проезжими. Не было ни пожаров, ни несчастных случаев – вроде того, что произошел в прошлом году, когда кровельщик Райнер упал с крыши собственного дома и сломал себе шею. Никто из горожан не умер, и ни с кем не случилось тяжелых болезней. Мародеры, нищие, армейские фуражиры, погорельцы, сумасшедшие проповедники, беглые солдаты, разбойный люд – словом, все те, кого часто можно было встретить в те времена на дорогах Германии, – обходили город стороной. И жителям Кленхейма оставалось лишь благодарить Господа за это.
Все было спокойно, если не считать нескольких мелких происшествий, которые, так или иначе, случаются в жизни любого поселения.
Эльза Келлер – все считали ее вдовой, поскольку ее муж пять лет назад записался в солдаты и с тех пор от него не было никаких вестей, – неудачно поскользнулась, когда шла из лесу с вязанкой хвороста, и вывихнула себе руку.
Катарина Эшер, дочь мастера Фридриха, случайно опрокинула форму с растопленным воском в мастерской отца. В наказание Фридрих вывел ее на улицу, где несколько минут прилюдно таскал за волосы, а после на неделю запретил выходить из дому.
Дети Ганса Лангемана, наемного батрака, горлопана и горького пьяницы, залезли в огород семейства Штальбе и украли несколько кочанов капусты. Мария Штальбе нажаловалась бургомистру, и тот наложил на семейство Лангемана полагающийся в таких случаях штраф, одна половина которого зачислялась в городскую казну, а вторая шла на возмещение причиненного ущерба. Детям ничего не сделали – что с них возьмешь? Карл Хоффман только вызвал в ратушу жену Ганса, Терезу, и велел впредь лучше присматривать за ними. Женщина лишь расплакалась в ответ.
Вскоре после этого случилась еще одна неприятность, которая некоторым образом затрагивала самого бургомистра. Маркус Эрлих и Отто Райнер, сын покойного кровельщика, подрались прямо посреди ратушной площади, причем Эрлих едва не убил своего соперника. По слухам, причиной драки была Грета Хоффман – дочь бургомистра, за которой ухаживали оба.
Когда Якоб Эрлих, старшина кленхеймского цеха свечников, узнал о случившемся, то не выказал ни гнева, ни недовольства. Вечером, вернувшись домой из ратуши, он заглянул в мастерскую. Маркус был там – склонился над рабочим столом, ящик с заготовками – рядом. Некоторое время отец молча смотрел на его работу, а затем негромко произнес:
– Сколько сегодня?
Юноша повернул голову – он не слышал, как вошел отец, – и, несколько смутившись, ответил:
– Две.
– Стало быть, это третья, – сказал Эрлих, показывая глазами на заготовку, лежащую на столе.
– Эту я закончу.
– Не трать зря времени. Она никуда не годится.
Между бровями Маркуса пролегла упрямая складка.
– Я все делаю, как ты показывал. Должно выйти.
Отец взял у него заготовку и провел по ней пальцем.
– Видишь – вот здесь? Линия глубокая и неровная. Когда начнешь ее править, все раскрошится. – Он покрутил заготовку в руках. – Я тебе говорил – не стоит делать фигуры, пока не научишься обращаться с резцом. Ты слишком сильно давишь на него. А ведь это воск, не дерево – линии должны быть плавными, мягкими. Иначе вместо Девы Марии у тебя все время будут выходить уродцы, годные только на переплавку.
– Дай еще немного времени, все выйдет как надо.
Эрлих покачал головой:
– Времени ушло достаточно. Хватит. Ты и так за месяц испортил чуть не полсотни заготовок. И за сегодня три.
– Но отец…
– Я сказал – хватит, – повторил Эрлих. – С завтрашнего дня будешь заниматься, чем прежде. Готовь воск, помогай делать свечи и следи, чтобы все было на своих местах. Фигуры – развлечение, много на них не заработаешь.
Он сжал кулак, и незаконченная фигурка переломилась надвое в его руке. Маркус смахнул со стола восковые крошки и, не глядя на отца, произнес:
– Ганс делает фигуры.
– Какой Ганс? – переспросил старшина. – Келлер? Что ж, делает – потому что умеет. Я делаю, потому что умею. А ты пока только портишь материал. Учись делать свечи – они кормят наш город. Все остальное выкинь из головы.
– Не научусь делать фигуры – не смогу стать мастером, – упрямо сказал Маркус.
Якоб Эрлих нахмурился:
– Рано об этом думать. Точно ребенок, право слово. Тот еще пачкает пеленки, но на улице уже норовит бежать впереди отца с матерью. Запомни: мастером ты станешь в лучшем случае лет через пять. И то, если к тому времени умрет кто-то из наших. А пока – смотри, запоминай, делай все, как я говорю. Только так выучишься. Ты понял?
– Да, отец.
– И вот еще, – после некоторой паузы продолжил старшина. – Что у тебя с дочерью бургомистра?
– Ничего.
Эрлих молча смотрел на сына.
– Я вижу ее только во время воскресной проповеди, – нехотя сказал Маркус. – Иногда мы разговариваем, когда идем по дороге из церкви.
– Стало быть, – заключил старшина, – решил притереться к ней. Не спросив меня.
– Отец, я…
Якоб ударил крепкой ладонью по столу:
– Умолкни!! Не смей перебивать. Она – дочь бургомистра, и ты должен понимать, что это такое. С ее отцом я каждый день вижусь в ратуше, он доверяет мне. Возможно, через несколько лет я смогу занять его место. Все это обязывает тебя – именно тебя, раз эта дурочка Грета ни о чем не думает, – соблюдать приличия. Ты говоришь, вы просто ходите вместе из церкви? Не будь болваном. А драка, которую ты затеял вчера с сыном кровельщика?! Да что драка – одного кивка вполне достаточно, чтобы распустить сплетню. И их уже распускают, Маркус. В лицо мне, конечно, не посмеют сказать ничего такого, но я слышу, как шепчутся за моей спиной. Больше всех наверняка усердствует этот гнилой бурдюк Траубе. Чертова порода… Бургомистр пока молчит, но я знаю – обсуждать подобного рода вещи не в его правилах.
– Поверь, между нами нет ничего дурного, – попытался вставить слово Маркус. – Грета – богобоязненная девушка. Я никогда не повел бы себя с ней… неподобающим образом.
Якоб пододвинул себе табурет, устало опустился на него.
– Знаешь Эрику Витштум? В девичестве она звалась Юминген. Тоже была богобоязненной. Каждый день ходила в церковь, ни на одного мужчину не поднимала глаз. А потом – раз, два и понесла от учителя, Альфреда Витштума. Когда ее мать узнала об этом, то вытащила Эрику во двор и отхлестала ремнем до полусмерти, на глазах у всех. Удивляюсь, как всю завязь из нее не выбила… Учитель, правда, через некоторое время все же женился на Эрике – небольшого ума был человек… Однако речь не о нем. Грета – не просто смазливая девушка, которой позволительно строить глазки на церковной скамье. Она – особой породы. Это с девками вроде Эммы Грасс можно не церемониться. Гуляй с ней у всех на виду, хлопай по заднице, как кобылу, никому нет никакого дела до этого. Позволяет себя тискать – сама виновата, позор только ей и ее родне. Но бургомистерская дочка – совсем другое. Вы оба – и ты, и она – принадлежите к первым семьям Кленхейма. Именно поэтому любая оплошность, которая легко сошла бы с рук в ином случае, может обойтись очень дорого. Позор ляжет не только на семью бургомистра, но и на нашу семью тоже. И тогда все, чего я стою, все то уважение, которым пользуется имя Эрлихов, – все это будет выброшено в нужник.
Эрлих-старший поднялся со своего места и подошел к массивному шкафу, стоявшему в углу мастерской. Вынул из кармана связку ключей, открыл шкаф и вытащил из него книгу в тяжелом деревянном футляре.
– Видишь? – спросил он, глядя на сына. – Это устав нашего цеха, кленхеймского цеха свечников. Смотри, Маркус, и смотри внимательно – только избранным позволено держать эту книгу в руках. В самом начале, вот здесь, начертано рукой архиепископа Буркхарда, что он утверждает наш устав и именем своим подтверждает все права и привилегии, которые записаны на этих страницах. Видишь? Буквы, конечно, поистерлись немного, но архиепископскую печать видно вполне хорошо. Впрочем, я не только это хотел тебе показать.
Он открыл книгу с конца.
– Здесь перечислены имена тех, кто когда-либо становился старшиной нашего цеха, с момента его основания и по сегодняшний день. Смотри, как много имен, несколько десятков. И на самой нижней строчке – имя твоего отца. Понимаешь, о чем я толкую? Еще каких-нибудь полсотни лет назад у нашей семьи не было ничего, кроме мастерской и доброго имени. Но теперь… теперь все иначе. Я избран в городской совет и стою во главе цеха. Я храню у себя наш старинный устав и распоряжаюсь цеховой казной. Люди на улице кланяются мне навстречу и снимают передо мной шапки. Мы обрели уважение и богатство. Твоему прадеду приходилось занимать деньги в долг, чтобы купить корову или свинью? Что ж, сейчас я сам даю людям взаймы. У нас было четыре моргена земли? Теперь нам принадлежит десять моргенов. Семейства Штальбе, Цандер и Гаттенхорст отдали нам свои участки в залог, и если в условленный день они не смогут расплатиться, их земля отойдет нам.
Цеховой старшина умолк, провел рукой по жесткой седой бороде.
– Я потому так перед тобой распинаюсь, Маркус, – продолжил он после некоторой паузы, глядя сыну прямо в глаза, – что знаю: ты пошел в меня и умеешь думать головой. Твой старший брат был болван и с возрастом не поумнел. Иногда я думаю, что это не так уж и плохо, что он убрался из города… Вот тебе мое слово: хочешь ухаживать за дочерью Хоффмана – сделай все по правилам, так, как у нас заведено. Не подведи меня. Помни о том, кто ты и кто твой отец.
С этими словами он поднялся, убрал книгу обратно в шкаф и, не говоря больше ни слова, вышел из мастерской, аккуратно прикрыв за собой дверь. Маркус некоторое время стоял на одном месте не двигаясь, а затем принялся собирать в ящик разложенные на столе инструменты.
* * *
Сквозь открытое окно в мастерскую проник кисловатый, теплый запах – где-то пекли хлеб. Солнце медленно плыло к горизонту, спускаясь по облакам, как по ступеням. Вечерний воздух сделался золотым.
Часы на ратуше прозвонили пять раз – пять ударов медных нюрнбергских молоточков по медным же наковальням, спрятанным в глубине замысловатого механизма. Работа в мастерских скоро должна завершиться.
Закончив с инструментами и переставив к стене ящик для заготовок, Маркус подошел к окну и выглянул на улицу. В доме напротив жена плотника Хоссера сгребала в кучу опавшие листья. Увидев юношу, она приветливо – и, может быть, даже с некоторым кокетством – кивнула ему и поправила выбившуюся из-под чепца прядь тускло-рыжих волос.
Маркус ответил ей еле заметным кивком. На душе у него было радостно. Отец отчитал его – пусть. Главным было то, что он позволяет ему ухаживать за Гретой. Господи, как он боялся, что отец не одобрит его выбор! Ведь многие в городе говорят о ней дурно. Она-де и глупая, и нерасторопная, и всех достоинств у нее только то, что отец бургомистр. Но чего люди не скажут из зависти! И кто говорит – Эрика Витштум? Но она злословит о каждом. Или, может быть, Магдалена Брейтен, у которой старшая дочь все сидит без мужа? Что толку слушать их… Отец может не волноваться: все будет сделано так, как требует обычай. Если господин бургомистр и его жена дадут согласие, то вскоре состоится помолвка. Он, Маркус, подарит Грете белую ленту и сможет иногда приходить в их дом. Еще через полгода – возьмет ее в жены. А потом… потом пройдет еще немного времени, и он станет мастером и вступит в круг самых уважаемых людей города.
Грета, милая Грета… Он вспомнил, как однажды встретил ее неподалеку от Малой площади. Это было минувшей весной, после праздника Пасхи. Она шла из дому с плетеной корзинкой в руке, и в ее каштановых волосах просвечивало весеннее солнце. Вначале он хотел догнать ее и заговорить – неважно о чем, просто заговорить, чтобы услышать ее голос и увидеть улыбку. Но потом решил, что лучше просто стоять на месте и смотреть, как она идет и как простое серое платье колышется в такт ее шагам.
Все будет так, невозможно, чтобы было иначе. Они женятся, они будут жить под одной крышей и будут счастливы. Господь благословит их брак. Грета – необыкновенная девушка. И пусть отец говорит о ней, точно о породистой лошади, – чему удивляться, он никогда не говорит о женщинах хорошо. Как только Грета войдет в их дом, он переменится…
От всех этих мыслей бледное лицо юноши слегка порозовело. Чтобы немного успокоиться, он прикоснулся лбом к холодному оконному стеклу.
Солнце закатилось за горизонт, оставив на засыпающем небе лишь нежно-розовый всплеск. Сумеречные тени растеклись по земле, в домах зажигали свечи. Жена плотника уже давно ушла в дом, притворив за собой дверь. Ганс Лангеман, слегка пошатываясь – он, по обыкновению, был пьян, – прошел по улице с каким-то мешком на спине. В одном из соседних дворов лениво залаял пес.
Из кухни послышалось звяканье кастрюль – Тильда готовила ужин. День закончился. Устав цеха запрещал работу после захода солнца. Еще немного постояв у окна, Маркус повернулся и вышел из мастерской прочь.