Глава 8
Если я и сокрушался по-настоящему из-за отсутствия у нас сыновей, то только потому, что горевал, видя, что это сделало с Донатой. Ей было всего только тридцать два года, когда родилась Мората, но, должно быть, появление третьей дочери убедило жену, что она не способна произвести на свет наследника. И для того, чтобы предотвратить несчастье и не родить еще одну дочь, Доната с тех пор избегала дальнейшего потворствования своим желаниям во время супружеских отношений. Она никогда ни словом, ни жестом не отказывала мне в моих любовных притязаниях, но начала одеваться, выглядеть и вести себя так, чтобы уменьшить свою привлекательность для меня и притупить мою к ней любовь.
В тридцать два года Доната позволила своему лицу потерять прелесть, волосам — блеск, а глазам — живое сверкание. Она начала одеваться в черный бомбазин и шали, как старуха. И это в тридцать два года! Мне исполнилось тогда пятьдесят лет, я был еще строен, прям и силен, я носил дорогие наряды, которые соответствовали моему положению и вкусу, и обязательно выбирал тот цвет, который мне нравился. Мои волосы и борода еще не поседели, кровь не стала жидкой, у меня все еще сохранился здоровый вкус к жизни и удовольствиям, мои глаза до сих пор еще загорались, когда я видел хорошенькую женщину. Но должен сказать, что они тускнели, когда я смотрел на Донату.
То, что она вела себя как старуха, делало ее старухой. Она и сейчас моложе, чем был я, когда родилась Мората. Однако за последние пятнадцать лет Доната приобрела все неприглядные особенности женщины намного старше своего возраста — черты лица расплылись, подбородок вытянулся и отвис. А потом еще эта старушечья сутулость и эти жилы, которые выступили на пальцах и стали видны сквозь пятнистую кожу рук. Локти ее стали похожи на старые монеты, а плоть на руках свисает и болтается, когда жена поднимает юбку и, пошатываясь, спускается по ступеням от Корте к одной из наших лодок. Что стало с молочно-белым, розовым, как раковина, и золотисто-шелковистым телом, я не знаю: я не видел его уже долгое время.
За эти годы, повторяю, жена никогда не отказывала мне в супружеских правах, но после этого неизменно хандрила, пока луна не становилась достаточно круглой и у нее не исчезал страх, что она снова беременна. Спустя какое-то время, разумеется, уже нечего было бояться, но в любом случае я больше не давал Донате повода для страха. Постепенно я стал время от времени проводить день или даже ночь вне дома, но она ни разу не потребовала от меня оправданий или извинений, никогда не подвергала меня осуждению за мои pecatazzi. Так что мне грех жаловаться: наверняка немало мужей хотели бы оказаться на моем месте и иметь такую терпимую и несварливую жену. И если теперь, в возрасте сорока семи лет, Доната, как это ни прискорбно, преждевременно состарилась, то я и сам догнал ее. Мне уже шестьдесят пятый год, поэтому нет ничего удивительного в том, что я выгляжу таким же старым, как и она, и больше не провожу ночи вне дома. Даже если бы я и захотел прогуляться, мне больше не делают привлекательных приглашений, и, к сожалению, я вынужден был бы их отклонить, если бы они поступили.
Некая германская компания недавно открыла здесь, в Венеции, филиал своего производства новых, улучшенных зеркал. Они продали все свои изделия, поскольку все богатые дома в Венеции, включая и наш, приобрели по одному или даже по два. Я восхищаюсь прозрачными зеркалами и неискривленными отражениями в них, однако рассматриваю их и как своего рода двоякое благословение. Я предпочитаю верить, что когда я смотрюсь в зеркало, то это оно виновато во всех недостатках и искажениях; обидно признавать, что я на самом деле так выгляжу.
Теперь у меня уже совершенно седая борода, жидкие седые волосы, морщины и старческие пятна на коже, унылые мешки под глазами, а сами глаза плохо видят…
— А вот этому несчастью легко помочь, друг Марко, — сказал доктор Абано, который все эти годы оставался нашим семейным лекарем и теперь был таким же старым, как и я. — Эти изобретательные германцы создали еще одно чудесное стекло. Они называют свое изобретение Brille — вторые очи, если хочешь, occhiale. Два кусочка стекла, которые в них вставлены, творят со зрением настоящие чудеса. Просто держи их перед глазами и попытайся разобрать, что написано на странице книги. Ну что, разве так не лучше читать? А теперь посмотри на себя в зеркало.
Я так и сделал и пробормотал:
— Однажды суровой зимой, в месте под названием Урумку, из замерзшей Гоби появились дикари, которые ужасно напугали меня, потому что у них были большие мерцающие глаза из меди. Когда дикари подошли ближе, я увидел, что они все носили такие же приспособления, как это. Своего рода маску домино, сделанную из тонкой меди, с множеством маленьких отверстий. Дикари объяснили, что человек не может хорошо видеть через это, но зато приспособление защищает их глаза от слепящего сияния снега.
— Да-да, — нетерпеливо произнес Абано. — Ты не один раз рассказывал мне об этих людях с медными глазами. Но что ты думаешь об occhiale? Разве ты не лучше видишь?
— Лучше, — ответил я без особого энтузиазма, потому что рассмотрел в зеркале собственное отражение. — Я замечаю то, чего не замечал прежде. Ты mèdego, Абано. Скажи, медицина может объяснить, почему я теряю волосы на голове и одновременно на кончике носа у меня растет щетина?
Все еще нетерпеливо он сказал:
— Разумный медицинский термин для этого «старость». Ну а что же occhiale? Я могу приказать, чтобы для тебя изготовили специальное приспособление. Простое или богато украшенное. Скажи, ты предпочитаешь носить его в руке или крепить вокруг головы? Можно украсить occhiale драгоценностями, сделать оправу из дерева или тисненой кожи…
— Спасибо тебе, старый друг, но думаю, что вполне обойдусь без этого изобретения, — сказал я, откладывая зеркало и возвращая ему occhiale. — Я много чего видел в жизни. Но сейчас я не хочу видеть признаки собственного разложения.
Только сейчас я вспомнил, Луиджи, что сегодня ведь двенадцатое сентября. Мой день рождения. И мне уже больше не шестьдесят пятый год. Дрожащей походкой я незримо перешел невидимую, но четкую границу и ступил в шестьдесят шестой год жизни. Осознание этого на какой-то миг согнуло меня, но я тут же распрямился во весь рост, не обращая внимания на приступ боли в пояснице, и расправил плечи. Рассудив, что не стоит купаться в слезливой жалости к себе, я, твердо решив взбодриться, легким шагом вошел в кухню, где суетилась наша кухарка, и заговорил:
— Настасия, я расскажу тебе одну занимательную и поучительную вещь. Примерно в это время, каждый год, в Китае и Манзи ханьский народ празднует то, что они называют праздником Лунной Лепешки. Это теплый и милый семейный праздник, ничего грандиозного. Люди просто собираются вместе и наслаждаются тем, что поедают так называемые Лунные Лепешки. Это маленькие круглые мучные изделия, очень сдобные и вкусные. Я расскажу тебе рецепт. Может, ты сделаешь одолжение и приготовишь немного, а потом мы позовем донну и дамин и устроим праздник, как в Китае. Возьми орехи, финики, корицу…
Меня тут же выставили из кухни, и я отправился слоняться по дому в поисках Донаты. Я отыскал жену в гардеробной, где она занималась шитьем, и зарычал:
— Меня только что выгнала из моей собственной кухни моя собственная кухарка!
Доната, даже не оторвав от шитья глаз, сказала с легким упреком:
— Ты снова докучал Нате?
— Докучал ей, как же! Разве мы не наняли ее в прислуги? У этой женщины хватает бесстыдства жаловаться, что она устала от моих россказней о роскошных яствах, которыми я наслаждался за границей, и что больше она не желает слышать об этом ни слова! Che braga! Разве так должны слуги разговаривать со своим хозяином?
Доната сочувственно хмыкнула. Я какое-то время тяжелыми шагами мерил комнату, раздраженно пиная вещи, которые попадались мне на пути. Затем снова заговорил с печалью в голосе:
— Наши слуги, догаресса, даже мои приятели на Риалто — кажется, никто больше ничем не интересуется. Людям нравится прозябать в покое и невежестве. Ничто новое и необычное их не привлекает. Имей в виду, Доната, мне нет дела до остальных, но мои собственные дочери! Мои собственные дочери тяжело вздыхают, барабанят пальцами и смотрят в окно, когда я пытаюсь рассказать им какую-нибудь поучительную историю, из которой они могут извлечь пользу. Ты случайно не поощряешь это их неуважение к главе семьи? Если да, то это достойно порицания. Вот уж воистину — нет пророка в своем отечестве!
Слушая мою тираду, Доната улыбалась и спокойно поигрывала иголкой, а когда я наконец замолчал, выбившись из сил, сказала:
— Девочки молоды. А молодые часто находят нас, стариков, утомительными.
Я еще немного побродил по комнате, пока дыхание мое не перестало быть хриплым. А затем заявил:
— Нас, стариков, говоришь? Ну ладно, я действительно стар, мне уже много лет. Но ведь ты значительно моложе меня, Доната.
— Все стареют, — сказала она спокойно.
— Тебе сейчас столько же лет, сколько было мне в день нашей свадьбы. Разве я был старым тогда?
— Ты был в расцвете лет. Крепкий и красивый. Но возраст женщины отличается от возраста мужчины.
— Нет, если только женщины сами этого не хотят. Ты желала побыстрее миновать детородный возраст. А ведь можно было поступить иначе. Много лет назад я сказал тебе, что знаю простые способы, как избежать…
— Такие вещи недостойны того, чтобы о них говорил язык христианина и чтобы им внимали уши христианки. Я не желаю слушать это теперь даже больше, чем прежде.
— Если бы ты выслушала это тогда, — обвиняющим тоном заявил я, — ты не была бы сейчас «Осенним веером».
— Чем? — спросила она, наконец подняв глаза от шитья и посмотрев на меня с интересом.
— Так хань называют женщину, которая миновала пору своей привлекательности. Очень образное выражение. Понимаешь, осенью воздух прохладный и уже нет нужды в веере. Осенний веер становится бесполезным и ненужным предметом. Точно так же и женщина, которая перестала быть женственной, как это намеренно сделала ты, с единственной целью — больше не иметь детей…
— Все эти годы, — перебила она меня совершенно спокойно, — все эти годы, как ты думаешь, почему я так поступала?
Я остановился с раскрытым ртом. А Доната положила свое шитье на обтянутые черным бомбазином колени, сложила поверх него желтоватые руки, посмотрела на меня поблекшими глазами, которые когда-то были ярко-голубыми, и сказала:
— Я перестала быть женственной тогда, когда поняла, что уже больше не могу обманывать себя. Когда я устала притворяться перед самой собой, что ты любишь меня.
Я изумленно моргнул, не в силах поверить, и с трудом смог сказать:
— Доната, разве я не был нежен и заботлив? Разве я обманывал тебя? Разве я не был тебе хорошим мужем?
— Вот. Даже теперь ты не можешь произнести этого слова.
— Я думал, что это подразумевалось само собой. Прости. Но, честное слово, Доната, я все же любил тебя.
— Нет, всегда было что-то и был кто-то, кого ты любил больше меня. Даже во время нашей близости, Марко, мы не были по-настоящему близки. Я смотрю в твое лицо и вижу огромное расстояние, которое нас разделяет. Вот только не знаю, что это за даль — года или мили? Разве в сердце твоем не жила всегда другая женщина? Бог простит меня за то, что я так думаю, но… разве это не была моя мать?
— Доната, когда я расстался с твоей матерью, мы оба с ней еще были детьми.
— Если детей разлучить, они забывают друг друга, став взрослыми. Ты же принял меня за маму, когда мы впервые встретились. А в нашу первую брачную ночь — я до сих пор думаю: не была ли я для тебя просто заменой? Я ведь досталась тебе невинной девушкой. Все, что я знала, было известно мне из рассказов наперсниц постарше, и ты сделал все гораздо лучше, чем я ожидала. Однако я не так глупа и ненаблюдательна, как наши пустоголовые дочери. В нашем соединении, Марко, казалось… что-то… было не так. В ту первую ночь и каждый раз потом.
Посчитав себя незаслуженно оскорбленным, я произнес сухим тоном:
— Но ты никогда не жаловалась.
— Не жаловалась, — согласилась Доната; вид у нее был печальный. — Понимаешь, было что-то неправильное в том, что я наслаждалась этим — всегда — и в то же время чувствовала, что не должна этого делать. Я не смогу тебе этого объяснить, а уж тем более я не могу объяснить этого самой себе. Понимаешь, меня постоянно мучила одна мысль: должно быть, я наслаждаюсь тем, что по праву принадлежало моей матери.
— Какая чушь! Все, что мне нравилось в твоей матери, я нашел в тебе. И даже больше. Ты значила для меня гораздо больше, Доната, и была мне дороже, чем когда-либо была она.
Доната коснулась рукой лица, словно смахнула паутину.
— Но если дело было не в моей матери и не в какой-то другой женщине, то тогда, должно быть, нас разделяло расстояние, которое я всегда ощущала между нами.
— Ну уж ты и придумала, дорогая, нечего сказать! Едва ли со дня нашей свадьбы я пропадал из поля твоего зрения и уж всегда находился в пределах досягаемости.
— Нет, не в физическом смысле. Однако это расстояние существовало всегда. Какие-то части тебя я не могла ни увидеть, ни постичь. Ты всегда любил меня словно издалека. В сущности, ты вообще так и не вернулся домой. Это было нечестно с твоей стороны — заставить женщину конкурировать в любви с соперником, которого она просто не могла победить. Чужие земли. Далекие горизонты.
— Послушай, но ведь накануне свадьбы я дал тебе обещание относительно этих далеких горизонтов. И сдержал свое слово.
— Да. В физическом плане ты сдержал его. Ты больше не уехал. Но разве ты не говорил и не думал постоянно об одних только путешествиях?
— Gesù! И теперь ты решила упрекнуть меня в этом, Доната? Почти двадцать лет я был уступчив и покорен, как zerbino вон у той двери. Я позволил тебе распоряжаться мной, решать за меня, где я должен быть и что делать. А теперь ты жалуешься, что я не дал тебе власти над моими воспоминаниями, мыслями и мечтами во сне и наяву? Так?
— Нет. Я не жалуюсь.
— Это не совсем точный ответ на вопрос, который я задал.
— Ты и сам ответил не на все вопросы, Марко, но я не настаиваю. — Она наконец отвела от меня свой скорбный взгляд и снова взялась за шитье. — Да и вообще, какой смысл теперь спорить? Ничего из этого больше не имеет значения.
И снова я остановился с раскрытым ртом и невысказанными словами — как много, оказывается, мы с женой не сказали друг другу. И еще раз задумчиво сделал пару кругов по комнате.
— Ты права, — сказал я наконец и вздохнул. — Мы оба уже стары. Все страсти, увлечения и раздоры остались позади. Мы миновали красоту опасности и опасность красоты. И что мы сделали в этой жизни правильно, а что — нет, уже больше не имеет значения.
Доната тоже вздохнула и снова склонилась над своим шитьем. Я остановился на какое-то время в задумчивости, наблюдая за ней с противоположного конца комнаты. Жена сидела у самого окна в лучах сентябрьского солнца. Солнце не слишком оживило угрюмый наряд Донаты, а лицо ее было опущено, но лучи играли в ее волосах. Было время, когда солнце заставляло ее локоны сверкать как золото, как спелое зерно. Теперь же ее опущенная голова поблескивала наподобие побитого первыми осенними морозами зерна в снопах — спокойным, вялым и тусклым светом.
— Сентябрь, — задумчиво произнес я, не сознавая, что говорю вслух.
— Что?
— Ничего, моя дорогая. — Я подошел к Донате, склонился и любовно, хотя и как-то по-отцовски, поцеловал макушку ее дорогой головки. — Что это ты сейчас делаешь?
— Parechio. Небольшие украшения к свадьбе и для luno di miele. Я не суеверна и считаю, что нет ничего страшного в том, чтобы начать делать их заранее.
— Фантине повезло, что у нее такая заботливая мать.
Доната одарила меня бледной застенчивой улыбкой.
— Ты знаешь, Марко… Я только что подумала. То обещание, которое ты дал, — ты хорошо выполнял его, но срок уже почти вышел. Я имею в виду, Фантина скоро выйдет замуж, Беллела обручена, да и Мората уже почти совсем выросла. Если ты все еще хочешь куда-нибудь отправиться…
— Ты хочешь сказать, милая, что я уже снова близок к свободе, не так ли?
— Я добровольно отпускаю тебя. Но признаюсь, Марко, я никогда не понимала тебя. Что бы я ни говорила раньше, я совершенно не понимала тебя. Однако я все-таки тоже держу свое слово. Правда?
— Конечно, милая. И теперь я хорошенько обдумаю то, что ты сказала. После свадьбы Фантины я могу отправиться за границу — о, совсем ненадолго, — чтобы успеть вернуться к свадьбе Беллелы. Может, доберусь до Константинополя, повидаю своего двоюродного брата Нико, он уже тоже совсем старик. Да, пожалуй, можно съездить попутешествовать. Как только спина перестанет болеть.
— Тебя снова беспокоит спина? О, мой дорогой. И сильно болит?
— Niente, niente. Так, время от времени, ничего страшного. Не о чем волноваться. А знаешь, моя дорогая девочка, однажды в Персии, а потом еще в Курдистане мне пришлось забираться на лошадь — нет, сначала это был верблюд — и ехать, несмотря на то что бандиты чуть не разбили мне голову дубиной. Возможно, я уже рассказывал тебе об этих случаях, и…
— Да, Марко, рассказывал.
— Значит, рассказывал? Ну тогда ладно. И спасибо тебе, Доната, за то, что предоставила мне возможность снова путешествовать. Мне, конечно, надо над этим подумать.
Я ушел в соседнюю комнату, которая была моим рабочим кабинетом. Жена, должно быть, слышала, как я там копаюсь, потому что крикнула через дверь:
— Если ты ищешь какие-то свои карты, Марко, то вроде бы они все хранятся на fondaco в компании.
— Нет-нет. Просто ищу бумагу и перо. Думаю, мне надо закончить последнее письмо Рустичелло.
— А может, лучше займешься этим в саду? Сегодня такой приятный спокойный день. Посиди напоследок на свежем воздухе, насладись. Ведь уже совсем скоро начнется зима.
Когда я спускался по лестнице, жена сказала:
— Сегодня к нам придут обедать молодые люди — Занино и Марко. Вот почему Ната так занята на кухне. Может, поэтому она так грубо и разговаривала с тобой? Ну а поскольку мы ждем гостей, Марко, давай договоримся не ссориться за столом.
— Больше никаких ссор, Доната, ни сегодня, ни потом. Мне искренне жаль, что я когда-либо давал тебе повод для ссор. Как ты сказала, давай просто мирно наслаждаться оставшимися днями. То, что случилось прежде, больше не имеет значения.
Таким образом, я вынес свои письменные принадлежности сюда, в маленький дворик на берегу канала, который мы называем нашим садом. Сейчас он усажен хризантемами — семена этого цветка я привез из Манзи. Золотые, огненные и бронзовые лепестки цветов очень живописно выглядят на нежном сентябрьском солнце. Случайная гондола, проплывающая мимо по каналу, обязательно подплывает поближе — всем интересно полюбоваться моими экзотическими хризантемами, поскольку большинство жителей Венеции ограничиваются тем, что сажают у себя лишь летние цветы, которые в это время года становятся коричневыми, слабыми и печальными. Я уселся на скамейку — медленно и осторожно, чтобы снова не вызвать приступ боли в спине, — записал только что закончившийся разговор и теперь просто сидел на солнышке и думал.
Есть такое слово «asolare», которое, я полагаю, впервые появилось здесь, в Венеции, а затем вошло во все языки Итальянского полуострова. Это хорошее и полезное слово «asolare» означает сидеть на солнышке и ничего не делать — и все в этом одном слове. Никогда бы не подумал, что оно применимо ко мне. Потому что большую часть жизни, видит бог, я провел совершенно иначе. Но теперь я оглядывался назад — на все эти беспокойные годы, беспрерывные путешествия, богатые событиями мили, ли, фарсанги, на друзей, врагов и любимых, которые тоже путешествовали со мной какое-то время, а затем потерялись в пути, — много всего было в моей жизни. И теперь я вспомнил правило, которому очень давно, в самом начале моих странствий, научил меня отец. Он тогда сказал: «Если когда-нибудь ты заблудишься в дикой местности, Марко, всегда иди вниз с холма. Всегда спускайся вниз, и со временем ты выйдешь к воде, а где вода — там всегда найдутся пища, убежище и компания. Это может быть долгий путь, но иди всегда вниз, и ты наконец доберешься до какого-нибудь безопасного, теплого и спокойного местечка».
Я прошел долгий, очень долгий путь и наконец добрался до подошвы холма; и вот он я: старик, который греется в последних лучах полуденного солнца, в последний месяц сезона опадающих листьев.
Помню, как-то раз, когда я ехал с монгольской армией, я заметил боевого коня, который галопом скакал рядом с одной из колонн, сохраняя такой же шаг и дистанцию, как и все остальные, с красивой попоной и кожаными доспехами, с пикой и мечом в ножнах — но седло было пустым. Орлок Баян пояснил мне: «Это был конь доброго воина по имени Джангар. Он носил своего всадника во многих битвах, в которых тот храбро сражался, в том числе и в последнем бою, в котором он пал. Конь Джангара продолжит скакать с нами, с полным вооружением до тех пор, пока сердце будет звать его в битву».
Монголы прекрасно знали, что даже конь предпочел бы пасть в бою или скакать, пока у него не разорвется сердце, нежели отдыхать на покрытом буйной травой пастбище, чувствуя себя бесполезным и бездействующим, и ждать, ждать, ждать.
Я думал обо всем, что я записал здесь, и обо всем, что было написано в первой моей книге, и дивился тому, что все это можно выразить при помощи пяти коротких слов: «Я уезжал, и я вернулся». Но нет, это будет не всей правдой. Ведь обратно возвращается совсем не тот человек, который уезжал, и не важно, вернулся ли он после обычного ежедневного рутинного труда или после долгих дорог, голубых далей, многих лет пребывания в далеких краях, в землях, где волшебство — не тайна и встречается каждый день, в городах, достойных того, чтобы о них писали в стихах:
Небеса от тебя и меня далеко,
Но для нас на земле есть Сучжоу и Ханчжоу!
Какое-то время после того, как я вернулся домой, меня высмеивали как лжеца, хвастуна и сочинителя. Но те, кто меня высмеивал, были не правы. Ведь, уезжая из дома, я тоже находился во власти определенных заблуждений. Я покинул Венецию с сияющими глазами, ожидая найти те легендарные земли Кокейн, которые разыскивали в былые времена крестоносцы и биографы Александра Великого и все остальные сочинители мифов, надеясь встретить единорогов, драконов, легендарного царя — святого prete Zuàne, сказочных магов, таинственные религии, удивительную мудрость. Я нашел все это, и если я вернулся назад, чтобы рассказать, что оно не совсем соответствовало тому, во что нас заставляли верить легенды, то разве это уже само по себе не было правдивым и удивительным?
Чувствительные люди говорят о разбитом сердце, но эти люди тоже ошибаются. На самом деле сердца вовсе не разбиваются. Я хорошо это знаю. Когда мое сердце склоняется к востоку, как оно часто делает, оно мучительно завязывается в узел, но не разбивается.
Беседуя с Донатой, я позволил жене поверить, что она приятно удивила меня известием, что моя длительная неволя наконец закончилась. Я притворился, что раньше не думал об этом в течение долгих лет. О, сколько раз мне хотелось отправиться в путешествие, но я всегда решал: «Нет, не сейчас», — вспоминая о своих обязанностях, своем обещании остаться, своей стареющей жене и трех заурядных дочерях, утешая себя тем, что мне еще представится подходящий случай. Там, наверху, в комнате Донаты, я притворился, что принял ее известие с радостью. И для того, чтобы она ничего не заподозрила, сделал вид, что и в самом деле собираюсь снова путешествовать. Но я знаю, что этого уже никогда не будет. Я обманул ее, когда намекнул на это, но это был всего лишь маленький невинный обман, и я сделал это по-доброму, так что Доната не будет огорчена, когда все поймет. Но я не могу обманывать себя. Я ждал слишком долго: теперь я очень стар, и мое время безвозвратно ушло.
Старый Баян еще вовсю сражался, когда ему было столько же лет, сколько мне теперь. И примерно в том же самом возрасте мой отец и даже спящий на ходу дядюшка совершили долгое и суровое путешествие из Ханбалыка в Венецию. И сейчас, в свои шестьдесят пять лет, я не более дряхл, чем были они. Возможно, даже моя боль в спине пройдет от толчков во время долгой езды на лошади. Я не верю, что отказываюсь от путешествий в силу физической немощи. Скорее меня точит прискорбное подозрение, что я уже видел все самое хорошее и самое плохое, и все самое интересное я уже тоже видел, так что если я вновь отправлюсь в путешествие, то меня постигнут одни сплошные разочарования.
Разумеется, если бы у меня оставалась последняя надежда, что на какой-нибудь улице, в каком-нибудь городе Китая или Манзи, я, к своему изумлению, снова встречу красивую женщину — как здесь в Венеции я встретил Донату — и она неодолимо напомнит мне еще об одной красивой женщине, которая давно покинула этот мир… Ах, в таком случае я бы отправился в путешествие — на карачках, если надо, на край земли. Но это невозможно. И сколько бы вновь встреченных женщин ни напоминали мне ту, единственную, это все-таки будет не она.
Итак, я больше никуда не поеду. Io me asolo. Я сижу, греясь в последних лучах солнышка, здесь, на последнем склоне холма своей долгой жизни, и абсолютно ничего не делаю… только вспоминаю, потому что мне много чего есть вспомнить. Как я уже замечал давным-давно на чьей-то могиле, я обладаю драгоценным кладом воспоминаний, которыми можно оживить вечность. Я могу наслаждаться этими воспоминаниями все последние дни своей жизни, вроде сегодняшнего, а затем и всю бесконечную ночь под землей.
Но я уже однажды говорил, а может, и не однажды, что мне бы хотелось жить вечно. Помнится, Ху Шенг как-то сказала мне, что я никогда не состарюсь. Спасибо тебе, мой друг Луиджи, но все прекрасное на этом свете должно закончиться. Уж не знаю, насколько удачно получится у тебя в новом романе вымышленный Марко Поло, однако та книга, которую мы с тобой написали до этого, кажется, займет свое скромное место в библиотеках многих стран и, похоже, выдержит испытание временем. На тех страницах я не был старым, и я останусь жить на них, пока нашу книгу будут читать. Я благодарен тебе за это, Луиджи.
А теперь солнце садится, золотой свет блекнет, цветы Манзи начинают складывать свои лепестки, и голубой туман поднимается от канала — такой же голубой, как и мои воспоминания. Ну а сам я по-стариковски отправлюсь спать и буду при этом видеть сны юноши. Я говорю тебе: прощай, Рустичелло из Пизы, и я подписываюсь:
Марко Поло, гражданин Венеции и всего мира,
а затем я ставлю свою печать yin.
Записано 20 сентября, в году 1319-м от Рождества Христова, по ханьскому летоисчислению в 4017-м, в год Овцы.