Книга: Последний английский король
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая

Глава третья

Квинт не спешил покинуть Константинополь, величайший, по его словам, город христианского мира, а может быть, и мира вообще, хотя ему случалось говорить с путешественниками, которые видели города и побольше – в далеком Катае.
– Может быть, я наведаюсь туда, – сказал он как-то, – но сперва провожу тебя в Иерусалим.
Намеренно оставляя мелочь на виду, золотые монеты Квинт прятал в швах и потайных складках одежды. У него всегда находился червонец, выручавший друзей из затруднительного положения, а серебряные и медные кружочки сдачи он ссыпал в кошелек. Квинт именовал себя паломником и носил одеяние пилигримов, ходивших по Млечному пути к Звездному Полю Сантьяго: посох и пояс, раковину и сандалии. Это было его первое странствие, пояснил Квинт, а потому он решил сохранить традиционное облачение.
Из Сантьяго судно с грузом олова доставило путешественника в Порлок, порт рядом с Гластонбери. По торговым делам туда ездил купец Иосиф Аримафейский, приходившийся Иисусу родным дядей, и в одну из таких поездок он взял с собой Младенца.
– Хорошая страна, – отметил Квинт. – Отличные пастбища, холмы, низкие облака – красиво.
– Знаю, – коротко ответил Уолт.
Затем Квинт отправился в Рим, посетил храм святого Петра и Колизей, где в древности множество христиан погибло в пасти льва или от рук гладиаторов, видел и другие, не столь известные места, названия которых он позабыл.
Во всем этом Уолт не обнаружил и признака благочестия. Квинт ставил перед собой одну-единственную цель: неустанно продвигаться вперед, осматривая по пути величайшие чудеса света, о которых он был наслышан. Добравшись до них, Квинт останавливался на несколько дней, самое большее – на неделю; с видом знатока рассматривал достопримечательности; когда же они приедались ему, забрасывал походный мешок за спину и вновь пускался в путь.
Он и сейчас не терял времени. Видя, что новый его товарищ ослаб и нуждается в отдыхе, Квинт вместе с ним спустился обратно к развалинам древних укреплений Константинополя. Там он нашел небольшую пещеру или фот, где можно было днем укрыться от палящего солнца, а ночью – от холодной росы. Из своей поклажи Квинт вытащил плотный, сшитый из лоскутьев мешок, расстелил его вместо матраса, затем отыскал источник и наполнил флягу, которую тоже оставил Уолту. На прощанье коснулся двумя пальцами края своей кожаной шляпы и был таков.
Вернулся Квинт к вечеру, принес лепешку, посыпанную семенами сезама, пригоршню золотистых, похожих на сливы плодов – он назвал их «абрикоками» – и два печеных утиных яйца. Друзья уселись рядом на расстеленном мешке и, не торопясь, угостились этой изысканной пищей (для Уолта это был пир). Они забрались довольно высоко и различали поверх стен ленту почерневшего к ночи Босфора, а за ним – лесистый берег Азии. Над материком висел тоненький, точно срезанный ноготь, лунный серп. Вокруг, в пещерках, образовавшихся в руинах старой стены, поселился табор цыган – их еще именовали «египтянами», – они играли на дудках, перебирали струны гитар, откликаясь глухому печальному напеву.
Полумесяц, висевший в небе, почему-то возбудил Квинта.
– Жители этого обреченного города и ведать не ведают о том, что из Сирии идет на них самое воинственное племя, какое когда-либо существовало на земле. Эти полчища берут в день по дюжине крепостей, победы считают не десятками, а сотнями. Не сегодня завтра они войдут в старинный город Иконий.
– Сирия – это где? – спросил Уолт.
– Вон там. – Квинт неопределенно махнул рукой в сторону юго-востока. – Их эмблема, знак, начертанный на знаменах, – полумесяц. Вся Азия уже принадлежит им.
– Что это за народ?
– Турки. Турки-сельджуки. Их предводителя зовут Алп-Арслан, что на их языке значит «Лев». Он величайший воитель со времен Александра.
Уолт вроде бы помнил, кто такой Александр, но полной уверенности у него не было.
Квинт примолк, занявшись остатками ужина. Они чувствовали близкое тепло города, пахло древесным дымом и углем, к свету звезд и месяца присоединился свет уличных фонарей и домашних ламп, тихо лилась цыганская песня.
– Ты говорил о потерянном рае, – напомнил Квинт. – О рае, более прекрасном, чем небеса. Прекраснее даже, чем все это? – Он повел рукой вокруг.
– Да.
– Расскажи.
– Не могу.
– Попытайся.
– Ладно. – Уолт раздвинул колени, свесил между ними руки, опустил голову на грудь и прикрыл глаза. – Вот, представь себе... – начал он.

 

Я стою на высоком и длинном гребне горы, ниже – цветущие кусты боярышника, терн уже отцвел, и завязались ягоды, похожие на крошечные зеленые слезки. Ближе к перевалу и на самой вершине кустов почти нет: меловой утес прикрывают несколько дюймов дерна, и растет там только трава и цветы, да и те появляются лишь к середине лета. Люди издавна знали это место: когда-то в старину здесь прорыли два рва, один над другим, но вывороченные комья земли, перемешанной с мелом, теперь поросли травой. Наверху, между рвами и валом, позади горбатой изгороди, прежде укрывалось городище – так рассказывают рабы, потомки того народа, который жил здесь до нас. Они и по сей день взбираются в праздничный день на гору и совершают там свои обряды... но я не о том хотел говорить.
Я смотрю с горы вниз, в Долину Белого Оленя. Половину возделанной земли занимает пастбище, орошаемое ручьями, которые берут свое начало в этих меловых скалах и впадают в реку Стаур, а другую половину засеяли злаками, и сверху я вижу набегающие зеленые, иссиня-зеленые волны колосьев – хлеб еще только начинает поспевать: бородатый ячмень, клонящийся к земле овес, высокую рожь и пшеницу, из которой пекут белый хлеб для танов, эрлов и короля. Большую часть долины все еще занимает лес – дубы, березы, каштаны со сладкими плодами, остролист. В чаще водятся олени и лисы, а волков нет, хотя наши старики еще помнят, как охотились на серого. И белого оленя тоже никто никогда не видел.

 

– Погоди, – остановил его Квинт, – сколько тебе лет сейчас, когда ты глядишь на свой земной рай?
– Шестнадцать. Да, кажется, так. Я только что вернулся из первого похода – впервые я служил моему господину на поле битвы.
– Твоему господину?
– Гарольду Годвинсону.
Квинт втянул в себя воздух, бросил быстрый взгляд на искалеченную руку Уолта, выдохнул с присвистом.
– Продолжай, – пробормотал он.

 

Две усадьбы с поместьями – «маноры». Та, что лежит в полумиле справа, у более крутого ската горы, называется Шротон, а дальняя, в трех милях отсюда, которая тянется с севера на юг и граничит со следующей грядой холмов, – Иверн.

 

– «Иверн». Это похоже на язык ютов.
Уолт с некоторым удивлением взглянул на своего спутника.
– Может быть, – сказал он. Что-то такое говорил ему и монах из монастыря Шефтсбери.

 

Усадьбы похожи друг на друга. В каждой есть господский дом, низ которого занимает большой зал с деревянными балками, а на втором этаже, под черепичной крышей – спальня. Вокруг главного дома лепятся флигеля для женщин и детей, хозяйственные пристройки, сараи, конюшни, амбары, землянки, где живут слуги.

 

– То есть рабы?
– Они рабы, но...
– Но вы обращались с ними как с членами семьи, да?
Уолт почувствовал насмешку и вздрогнул от гнева.
– Пусть так.
Он мог бы сказать Квинту, что большинство рабов со временем так или иначе получали вольную, приравнивались к свободным крестьянам и занимали свое место в упорядоченном целом. Они перебирались в деревню, получали собственный земельный надел, однако Уолт понимал, что положение крестьян, вынужденных отдавать своему господину множество часов изнурительного труда в уплату за право обрабатывать тот малый клочок земли, который они лишь условно могли назвать своим, во многих отношениях было не лучше участи рабов.

 

Усадьба огорожена, снаружи находится десять – пятнадцать домиков, где живут керлы. В Шротоне, в отличие от Иверна, стоит церковь, небольшая, чуть больше амбара, стены, как и в крестьянских домах, сплетены из ивняка и обмазаны глиной, лишь столбы и перекрытия деревянные. Приехавший из Винчестера художник расписал стены, изобразив житие Господа нашего: Рождество, чудо превращения воды в вино, Воскресение. Постоянного священника здесь нет, он приезжает по воскресным и праздничным дням из монастыря Шефтсбери служить мессу, за ним посылают, если надобно совершить свадьбу, обряд крещения или заупокойную службу. Вокруг манора – поля, часть их принадлежит хозяину усадьбы, часть фримены берут в аренду или на правах фригольда, еще одна доля – в совместном пользовании. Вся земля обрабатывается общими силами, все устроено, и устроено хорошо. Лучше, чем когда-либо прежде, говорят старые люди, благословляя короля Эдуарда, святого короля, справедливого, разумного, доброго, который блюдет мир в стране. И, добавляет Уолт, вместе с ним благословляют советника короля, эрла Гарольда Годвинсона и его братьев, охраняющих границы и побережье страны столь бдительно, что о вражеских набегах почти забыли, они отошли в прошлое.
Лорды? Нет, мы не лорды – ни мой отец, хозяин Иверна, ни отец Эрики, владеющий Шротоном. Нам отведено свое место в едином целом. Каждый человек должен иметь своего господина. Мой отец – господин над людьми, живущими в поместье, но над ним – эрл Уэссекса, Гарольд Годвинсон, выше Гарольда – святой король Эдуард, а над Эдуардом – Господь Бог.

 

– А Папа?
– К черту Папу.

 

Существует порядок, мир, который мы все признаем... да, говорю тебе, все, от первого до последнего. Вот как это устроено: рабы и зависимые крестьяне сходятся обсудить свои дела, они могут предъявить жалобу, предложить что-то улучшить. Свободные общинники раз в месяц заседают в деревенском совете, он называется «мут». Представители от каждого совета образуют совет сотни, который собирается под руководством шерифа графства два или четыре раза в год. «Сотня» – это люди всех сословий, живущие в одном округе (прежде его действительно населяли сто семей, хотя со временем число их заметно возросло). Дважды в год созывается Витан: эрлы, епископы, аббаты, таны, олдермены собираются вместе и совещаются с королем. Эта система работала – любой голос, раздавшийся в стране, пусть даже в самом низу, слышали все, вплоть до самого верха.

 

– Греки называют это особым словом.
– Каким?
– «Демократия».

 

Да, это был рай, все было так, как и должно быть. Даже когда случалась беда – за год до моего рождения разразилась большая буря, когда мне было восемь, произошло землетрясение, потом мор поразил скот – со всем удавалось справиться, жизнь входила в свои берега, и возвращались ласточки, на южных склонах гор поспевал виноград, мед тек, как... мед, из меда варили пьянящий напиток, девушки танцевали, – о, как они танцевали! – коровы и козы давали густое молоко, свиней откармливали вплоть до конца ноября и закалывали к Рождеству. Тяжелого труда хватало на всех, но не было бессмысленных мучений. Даже рабы и зависимые крестьяне помнили, что их господин и тот, кто повелевает их господином, всегда защитят их, накормят в худую пору, и лучше быть слугой доброго тана, чем возделывать свои жалкие два-три акра земли и жить впроголодь... Да, наша жизнь была устроена лучше, чем в любой стране, какую я видел в пути.

 

Но Квинт уже спал и похрапывал.
Четыре дня спустя он вернулся из города злой как черт.
– Паршивое место, – заявил он. – Пора уходить.
– Что случилось?
– В святой Софии выставлен ковчег – у них тут сотни таких, но этот весь из золота и хрусталя, отделан жемчугами, аметистами, гранатами, и хранится в нем высохшая голова. Знаешь, чей это череп, по словам здешних врунов?
– Откуда мне знать?
– Они говорят, это голова святого Иакова, двоюродного брата Иисуса.
– Ну и что?
– Голова и тело святого Иакова покоятся на Звездном Поле в Сантьяго, что в иберийской Галисии. Эти греки – мошенники и шарлатаны.
Уолт поднялся на ноги, Квинт проворно скатал служивший подстилкой мешок и запихал в свою поклажу.
– В Иерусалим!
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая