Глава сорок первая
Уолт распахнул широкие, не запертые на засов ворота, прошел в огороженную часть усадьбы. Да, ворота были не заперты, а к чему их запирать? Небольшой запас монет, праздничная посуда, украшения, одежда из лучшего меха, кашмирской шерсти, шелка и тонкого полотна хранились в закрытых сундуках, а все остальное имущество тана ничем не отличалось от богатств, накопленных его крестьянами и жителями окрестных деревень. Никто не решился бы на воровство, разве что в пору крайней нужды, а если б такой отчаянный человек и нашелся, его уличили бы на ближайшем совете – как укрыться от глаз соседей?
Хотя Эрика согласилась сыграть свадьбу до начала войны, Уолт чувствовал тяжесть на сердце. Он не признался своей невесте в том, что отец его страдает не обычным упадком сил, какой случается у стариков зимой, что он умирает. Отчасти он скрыл это потому, что не хотел огорчать девушку, не хотел возлагать на нее лишние заботы, но отчасти и потому, что со смертью отца наступал конец старой семьи, которая включала когда-то и его родителей, и братьев с сестрами. Эрика лишь тенью проходила по краешку его детских воспоминаний, и Уолту казалось правильнее одному проститься с прежней жизнью, ни с кем не деля печали.
В зале было темно, только сальная свечка горела на дальнем конце стола да огонь пылал в жаровне. Отец лежал на подстилке, седая голова покоилась на подушке, множество меховых одеял, главным образом из бобровых шкур, громоздилось на нем и вокруг него. Старуха Анна, в чьих жилах текла кельтская кровь, старейшая обитательница усадьбы, сидела на стуле в головах больного, занятая каким-то рукодельем. Присмотревшись, Уолт заметил, что Анна забыла продеть нитку в ушко иглы, и кусок льна на пяльцах в ее левой руке хранит лишь следы старой вышивки.
– Как он? – спросил Уолт, сбрасывая с плеч свою пеструю шубу.
– Час от часу все хуже, – ответила старуха. – Он уже отходит.
Уолт склонился над отцом. Из открытого, влажного от слюны рта вырывалось слабое прерывистое дыхание, каждый вздох давался с трудом.
– Позвать священника?
– Не стоит. Он уже примирился. Он готов уйти.
– Откуда ты знаешь?
– Он смотрел на закате, как по ту сторону ручья заходит солнце. Оно выкатилось на миг за деревьями – огромный красный шар – и скрылось. Тогда он велел закрыть двери и растопить очаг. Попросил горшок, написал с наперсток, выдавил из себя дерьма с горошину, как козий орешек. С тех пор он не ест и не пьет. Я много раз это видела. Те, кому настала пора покидать мир, знают, что надо делать.
– Скажи мне.
– Они хотят уйти чистыми.
Уолт присел у ног Анны, следя за тем, как шевелятся ее распухшие пальцы, взад-вперед, словно усталые крабы, двигаясь над пяльцами. Теперь Уолт сообразил, что старуха вовсе не выжила из ума и не ослепла, не пытается шить пустой, без нитки, иголкой, нет, она старательно, стежок за стежком, удаляет старую вышивку. Анна прочла его мысли.
– Рисунок уже поблек, – пояснила она, – нитки истончились, а основа еще вполне годится. Наверное, твоя Эрика захочет вышить на ней что-нибудь новое.
Они прислушались к тишине, заполненной тихими звуками: старик втягивал в себя воздух, каждый вздох длился не дольше, чем удар пульса. В жаровне шуршал, осыпаясь, уголь, на соломенной крыше возилась мышь или зимующая птица, пучок соломы упал вниз.
– У него была неплохая жизнь, – пробормотала старуха.
Уолт понимал: она не приговор произносит, не оценку дает, это было бы немыслимо, и не потому, что умирающий был ее господином, а она – дочерью отпущенного на волю крепостного, не в этом дело: никто здесь, ни господа, ни рабы, не привык судить своих ближних. Судили поступки, не людей.
– Да, неплохая. Ему повезло, он родился в хорошие времена.
Когда Эдвину сравнялось десять лет, прекратились войны между данами и саксами, Кнут призывал в походы на Скандинавию английских данов, а от западных саксов требовал только денег. Бывал, конечно, голод, случался и мор, но не так часто, и ни одно бедствие не длилось больше года.
Они сидели рядом. Холод давал о себе знать, Уолт подбросил угля в жаровню.
– Могу молока тебе подогреть.
– Не стоит. А ему?
– Я же сказала: ему это уже ни к чему.
Она снова заговорила, Уолт придвинулся ближе, чтобы разобрать ее слова.
– Когда я была молодой, монахи, приезжавшие сюда из Шефтсбери, рассказывали нелепое предание. В прежние времена, говорили они, римский священник пытался обратить наш народ в христианство, и тогда один старик в Витане сказал: посмотрите на воробья, который залетел из бурной ночи в дом, к теплому очагу. Он снова улетит от огня и вернется в бурю и тьму. Пока к нам не пришел этот священник, мы все были подобны этому воробью, мы не видели ничего за пределами дома, где горит очаг.
– Что тут нелепого?
– Глупо надеяться, будто мы когда-то узнаем о том, что кроется во тьме. Но кое-чему это предание все-таки учит.
– Чему же?
– Мы все должны делиться друг с другом от нем и теплом, пока они есть у нас. Помогать другим справиться с этой жизнью. Больше у нас ничего нет. Ну вот, готово! – Она отложила в сторону пяльцы. Маленькие дырочки просвечивали в полотне там, где еще недавно были нитки.
Эдвин умер за час до того, как пропел петух. Смерть оказалась не столь легкой, как предсказывала Анна. Он задыхался, кашлял, приподнимался на постели – глаза выпучились на истощенном, посеревшем лице, пот ручьями струился по шее, собираясь в ямках между напрягшимися сухожилиями, умирающий из последних сил пытался вдохнуть. Анна и Уолт поддерживали его.
– Это не человек в нем так мучается и бьется, – сказала старуха, когда Эдвин яростно затряс головой. – Это всего-навсего тело. Тело ведь не распоряжается собой. Как вода – поставишь ее на огонь, она закипит.
Еще одна, последняя судорога, и тело откинулось на постель, бессильное, как пучок травы.
На следующий день из Шефтсбери приехал священник, прочел молитвы, сумел разжечь кадильницу и помахал ею над покойником, обмытым, уложенным на высоких козлах в лучшем шерстяном плаще, крашенном шафраном. Священник спросил, где они намереваются похоронить тана. На деревенском кладбище, как всех, ответили ему.
– Стало быть, эта земля освящена? – спросил священник своим сдобным, сытым голосом.
Никто не знал наверное. Ни церкви, ни часовни там не было.
Стали решать вопрос, что положить Эдвину в могилу. У тана была красивая оловянная чаша, с ободком из необработанных гранатов, с бусинами вокруг донышка. Он любил пить из нее на пиру. В сундуке нашелся меч: стальной клинок длиной в три фута, изящная рукоять, ножны из коры ивы, поверх них натянута алая кожа. Уолт осмотрел ножны, извлек клинок, взмахнул им несколько раз и решил, что меч для него слишком легок: он-то вымахал на шесть дюймов выше отца. К тому же Уолт больше доверял своему оружию, опробованному в войне с Уэльсом. Пусть Эдвин берет с собой меч, так и не пригодившийся ему при жизни, пусть отражает им чудовищ, поджидающих человека во тьме внешней, за пределами света и тепла пиршественной залы.