Глава четырнадцатая
Эдуард многому научился от Тостига, но немало узнал и на собственном опыте. Далеко не все, что он узнал, пришлось ему по вкусу. В праздник Сретенья, второго февраля, прослушав мессу в старом соборе – по недавно завезенному из Франции обычаю в этот день праздновалось очищение Девы Марии, принесшей Младенца в Храм, а также освящались свечи на весь год – король вместе с Тостигом, охотниками и четырьмя слугами двинулся в Ромеи и добрался туда вскоре после полудня.
Наутро они поехали в лес и вскоре вспугнули небольшое стадо оленей. Пришпорив лошадей, мужчины устремились в погоню. Копыта глухо стучали по промороженным дубовым листьям, скользили по перегною, в который превратились листья берез. Грачи с криками слетали с голых кустов, на открытых местах разросся падуб, царапавший острыми ветками бока лошадей. Отставший от стада олень свернул направо; ловчий, затрубив в рог, успел пустить больших псов по его следу. Все решили, что охота задалась и вскоре они затравят добычу, но гончак, бежавший первым, внезапно остановился, обнюхал потрескавшуюся от мороза землю, остальные псы присоединились к нему – принюхивались, подвывали, скребли землю лапами и разом ринулись куда-то в сторону, прочь от оленьего следа.
Охотник вернулся к Эдуарду и Тостигу и, коснувшись хлыстом шапки, доложил:
– Они почуяли лиса. Поскачем за ним или отозвать собак?
– Гоните засранца! – крикнул Эдуард, неловко подражая здешней речи. – Рейнар по крайней мере заставит нас хорошенько размяться. – Он вонзил шпоры в бока своего гнедого мерина, Тостиг подхлестнул Султана.
Лиса они так и не настигли, лишь разок увидели его издали и то уже на опушке леса: зверь скользнул, словно привидение, по краю старинного торфяного вала, прижавшись белым брюхом к земле, сторожко задрав хвост, мелькнул на фоне серого неба среди крохотных снежинок, роившихся в воздухе, точно летняя мошкара. Сгущался вечерний сумрак, близилась ночь, снег валил все гуще, окутывая промерзшую пашню. Чья-то лошадь споткнулась, едва не сбросив охотника. Ее тут же осмотрели и убедились, что она охромела. Главный ловчий затрубил в свой рог, два пса вернулись, остальные собаки пропали.
– Если не найдем какое-нибудь укрытие, замерзнем до смерти, – предупредил своих спутников Эдуард.
– Там впереди какая-то деревенька или усадьба. – Тостиг указывал рукой вперед, на дома по ту сторону ржаного поля. Смеркалось, и за полмили трудно было что-то разглядеть. Мелькали красные вспышки, видимо факелы, и вдруг взметнулся язык изжелта-оранжевого пламени – словно огромная роза расцвела в темном небе.
– Что это? – спросил Эдуард.
– Сретенье, – ответил главный ловчий. – Люди снимают все ветки, которыми украшали дома к Рождеству, и сжигают их, убирают все начисто.
– Сретенье было вчера.
– Масленица?
– Масленица в конце месяца.
Охотник, облизнув губы, проворчал что-то насчет невежественных крестьян и путаницы в календаре.
Они спустились по травянистому откосу и проехали через низкорослый яблоневый и грушевый сад. Позади всех конюх вел охромевшую лошадь. К ограде манора примыкали убогие хижины бедноты, а дальше тянулись поделенные на полосы поля и маленькие заплаты огородов. За оградой подымались стены господского дома и виднелись крыши трех флигелей. Несомненно, там были и пристройки поменьше для прислуги, конюшни и сараи.
Рассмотреть усадьбу мешала пелена огня: у ворот был разложен огромный костер. В этом селении, как и в большинстве английских деревень, перед главным входом в усадьбу оставался свободный участок земли, отведенный для игрищ и гуляний. Мужчины и женщины, окружив костер, дружно подбрасывали в него ветви тиса и остролиста. Ветви мгновенно вспыхивали и трещали, их срезали шесть недель назад, и они успели просохнуть. Искры взлетали над головами людей, кружились в застывшем воздухе среди снежинок, довершая контраст холода и жара, тьмы и света. Была и музыка: пара барабанов выбивала дробь, завывали дудки, порой к ним присоединялся рог. Приблизившись, всадники увидели, что люди не только подбрасывают хворост в огонь, но и носятся вокруг него в исступленном танце.
Внезапно от толпы, обступившей костер, отделилось несколько человек. Держа в руках пучки горящей соломы, они устремились в сад и принялись колотить этими факелами по стволам плодовых деревьев. Когда солома догорела, почерневшие пуки забросили повыше на ветки. Все это были женщины в кое-как подпоясанных шерстяных платьях. Несмотря на холод и разлетавшиеся искры, они бегали босиком или в легких сандалиях. Их пронзительные вопли напугали лошадей, да и кое-кого из всадников тоже.
Женщины опрометью помчались обратно к костру. Эдуард велел своим людям оставаться на месте, подождать, не вернутся ли беглянки, но те вновь затеяли свои дикие игрища, и тогда Эдуард отдал приказ двигаться вперед – медленно, спокойно и быть готовыми ко всему. Наконец их заметили; когда они проехали мимо приземистых круглых крестьянских хижин и добрались до изгороди у господского дома, им навстречу вышли два человека средних лет, выглядевшие вполне пристойно.
Старший (судя по достоинству, с каким он держался, – тан, хозяин усадьбы) спросил, кто они такие и зачем пожаловали.
– Мы охотники, – ответил Эдуард, склоняясь к шее своего жеребца, – из усадьбы Годвина в Винчестере. Собаки погнались за лисой, и мы сбились с дороги.
– Не церковники?
– Нет. Нам нужна еда и кров на ночь. Можем заплатить справедливую цену. Мое имя Эльфрик, это Эрик, мой сын. – Тостиг иронически приподнял бровь, услышав, как его отрекомендовали. – Остальные мои слуги.
– А у них что, нет имени? – проворчал тан (или кто там он был) и не стал называть в ответ свое имя, просто кликнул пару мальчишек, наблюдавших за плясками, и распорядился: – Пристройте их лошадей в конюшне.
Эдуард, Тостиг и все остальные пошли за хозяином в дом. Тостиг все оборачивался посмотреть, как люди скачут через сникавшее пламя.
В зале был накрыты пиршественные столы, на столах горели свечи, на стенах – факелы. Большие ломти хлеба лежали вперемежку с яблоками, их принесли с чердака, где они хранились в соломе. Из соседней комнаты в зал проникло густое облако синеватого дыма с запахом жареной баранины. Тан отвел гостям место неподалеку от главного стола и пригласил садиться, пообещав, что им не придется долго ждать.
Так и вышло. Как только костер во дворе погас, музыка сделалась тише, и деревенские жители семьями потянулись в дом, наклоняя головы под аркой из ветвей рябины. Быстро, соблюдая давно известный порядок, они расселись по местам, и тан тоже сел за поставленный на возвышении стол, рассадив рядом всю свою родню, от старой бабки до новорожденного младенца. Юноши и девушки проворно обносили собравшихся огромными блюдами с мясом и кувшинами с медом. Все тут же принялись за еду и о гостях не забыли. Когда тарелки опустели, юноша с длинными темными волосами – чистопородный сакс без примеси датской крови – спустился с помоста к чужакам.
– Отец поручил мне проводить вас в дом для гостей, – сказал он. – Очаг там уже растопили. Он желает вам спокойной ночи.
Хозяйский сын отвел их в основательно прогретый деревянный домик. В большом очаге догорало хорошо просушенное дерево и тянуло каким-то смолистым ароматом – должно быть, сосны. Обе кровати были покрыты ветками тиса, сверху лежали льняные простыни и шерстяные одеяла, а на полу из ветвей и одеял было устроено ложе для охотников и конюхов. Юноша говорил с гостями вежливо, но довольно сурово.
– Надеюсь, вам не помешает наше веселье, – сказал он. – Оставайтесь тут, спите.
Тостиг вспыхнул, но Эдуард удержал его.
– Они же не знают, кто мы такие. Если б знали, обращались бы с нами более любезно.
– Так давай скажем.
– Нет. Не надо злоупотреблять их гостеприимством.
Вновь заиграла музыка, сперва тихо и медленно, но чем больше сгущался мрак, тем быстрее, громче, неистовей становился ритм, пронзительнее звучали крики людей, их отчаянные, но отнюдь не страхом исторгнутые вопли. Эдуарда разобрало любопытство: должен же он как можно больше узнать о народе, чьим королем он станет по праву рождения. Он подозревал, что в доме вершится какой-то языческий обряд, нечто вроде луперкалий; когда придет время, он непременно искоренит эту ересь. Убедившись, что все его спутники уснули, король закутался в плащ, выскользнул за дверь и вернулся в большой дом.
Музыка – человеку, воспитанному на нормандской культуре, на нежных звуках лютни, нелегко было признать в этом музыку – действительно была очень громкой. Великан, одетый в кожаные одежды, лупил по трем барабанам разом (барабаны представляли собой обтянутые шкурами бочки), его товарищи щелкали скрепленными дощечками, трясли наполненные камнями сосуды, кто-то приволок наковальню и бил по ней молотом. Перекрывая этот грохот, завывали две длинные дудки, басил старинный норвежский рог, а пара искусников играла на ребеках.
Большинство факелов, освещавших зал, погасли или едва коптили, а свет немногих, еще горевших, то и дело заслоняли кружившие между ними танцоры. Одни плясали в одиночку, изгибаясь всем телом, притопывая, размахивая руками, щелкая пальцами, иные парами – повернувшись лицом друг к другу, повторяли каждое движение партнера, некоторые сжимали друг друга в объятиях, не скрывая похоти. Другие, положив руки соседям на плечи, покачивались в такт, выбрасывая ноги то в одну, то в другую сторону.
И все это множество людей, увлеченных своими разнообразными па и коленцами, все одновременно в какой-то момент вскидывали руки вверх и выкрикивали одну и ту же бессмысленную фразу, похожую на заклинание, – что-то о луне.
Сбитый с толку, немного напуганный, король потихоньку пробрался в свою постель. Наутро тан принес извинения:
– Надеюсь, мы своим шумным весельем не помешали вашему сну. Зимние ночи такие длинные, холодные. Нужно взбодриться, вспомнить о скорой весне, понимаете?
Что-то оставалось в Эдуарде чуждое его подданным, они сразу же распознавали иноземца или, во всяком случае, пришлеца.
Таким вышло первое знакомство будущего короля с той стороной английской жизни, к которой он так и не смог привыкнуть. Ему не нравилась любовь англичан, причем любого сословия, к грубым, невежественным развлечениям. Объезжая страну в сопровождении своего двора, он видел повсюду, что его подданные отличались неумеренностью в еде и питье – особенно в питье. Хотя сам Эдуард был неравнодушен к меду (он любил его забродившим, но не слишком, иначе теряется сладость), казалось нелепым напиваться до одурения, до беспричинной ярости, когда человек становится опасен для окружающих и самого себя, а потом в бесчувствии валится под стол.
Любой предлог, от проливного дождя до засухи, годился для того, чтобы бросить мотыгу, лопату, серп, уйти с поля и заняться какой-нибудь ерундой, в особенности так называемым спортом. Эти игры не требовали ума или ловкости, зато здесь как нельзя лучше могли пригодиться грубая сила и тупое упрямство. Некоторые забавы были на удивление глупыми: перекинут, например, длинный шест через ручей, двое парней усядутся на него и дерутся мешками с песком, стараясь свалить друг друга в воду. Мужики состязались, кто дальше всех закинет кожаный башмак. Со скуки загоняли корову в небольшой двор и бились об заклад, в каком углу она оставит лепешку. Надували пузырь, наполняли его песком, призывали соседей, и каждая команда старалась загнать этот мяч на половину противника. Сами по себе эти игры не приносили особого вреда, но что станется со страной, если крестьяне не будут трудиться день и ночь ради общего блага? Проработав весь день, мужик должен немного поесть и поспать, чтобы завтра снова выйти на работу. Если у него остается время еще на что-то, куда ж это годится?
На охоте вельможи забывали о собственной безопасности, не говоря уже о чужом здоровье и даже жизни, однако добросовестно расплачивались за любой нанесенный ущерб. Все англичане любили бороться, драться на кулаках и палках, но крестьянское ополчение представляло собой жалкое зрелище: вообразите сотню мужиков, вооружившихся мотыгами и вилами, – через двадцать миль это воинство растянется так, что арьергард прибудет на место сражения часом позже авангарда.
По праздникам мужчины и женщины танцевали в обнимку непристойные, похабные танцы. Нормандские священники уверяли короля, что празднества сопровождаются свальным грехом и блудом. Был распространен инцест – вслух этим пороком не хвастались, но относились к нему терпимо.
Труднее всего Эдуарду было понять, какую роль играют в этом обществе женщины. С одной стороны, они вроде бы жили своей бабьей жизнью: выполняли полевые работы полегче, ткали, присматривали за детьми, содержали в порядке одежду и дом, готовили еду и сторонились важных мужских дел. Однако надо учесть, что в Англии их работа отнюдь не считалась унизительной, предназначенной для рабов, крепостных, подъяремного скота (именно так относились к женщинам в Нормандии), а, напротив, высоко ценилась. Женщин уважали за все, что они делали, и ни один мужчина не смел вмешиваться в их распоряжения. В своем женском мире женщина была королевой.
Главный дом в усадьбе принадлежал мужчинам. Там они пили, там раз в месяц собирались на совет деревни или манора – это официально, но там же управляющий назначал работы, улаживали повседневные споры. Каждый имел право высказаться и быть выслушанным. Любой крестьянин мог объяснить своему господину, как лучше распорядиться временем, которое он должен отработать на лорда, любой батрак мог сослаться на болезнь и просить о снисхождении или помощи.
Зимой, когда плохая погода не позволяла предаваться забавам на свежем воздухе, в этом зале ставили девять кеглей, формой напоминавших дубинки, и сбивали их большими деревянными шарами, награждая победителя ценным призом – например, живой свиньей. И снова слуги и дружинники упивались элем, а тан с сыновьями – вином и медовухой.
Из-за семейной ссоры мужчина мог остаться в господском доме и на ночь, потому что жена или мать отказывалась пустить его домой, пока он не уступит. В Нормандии, если бы женщина позволила себе подобное, ее бы посадили в колодки.
Но хуже всего – привязанность англичан к родству и свойству. Женщина, разумеется, выбирала себе мужа за пределами ближайшего круга родственников, но горе тому мужу, который посмел бы дурно обращаться с супругой или счесть ее приданое своей собственностью. Стоило ей кликнуть родичей на помощь, тут же являлась целая свора – отец, братья, дядья, кузены, и каждый нес палки, камни, а то и более грозное оружие. Женщины имели право владеть землей, по своему усмотрению распоряжаться крестьянским наделом, манором, замком, если такова была предсмертная воля родителей или прерывалась мужская линия. Словом, англичане не просто ценили своих женщин, они трепетали перед ними, заискивали, старались снискать их одобрение, дарили им дорогие подарки и тяжко скорбели, когда теряли мать, жену или дочь.
На всем протяжении царствования Эдуарда его нормандцы, в особенности приверженные клюнийской реформе священники и монахи, ссылаясь на авторитет Священного Писания, твердили, что эти обычаи необходимо искоренить, они настаивали на решительных мерах, угрожая королю отлучением и адским огнем. Но Эдуард научился – конечно, это далось ему не сразу – пропускать их слова мимо ушей. Он рассуждал следующим образом: эти люди привыкли жить так, эта жизнь их устраивает, а если придется туго, они предпочтут знакомые беды моему вмешательству. Или он говорил себе: таковы английские обычаи, люди выбрали меня своим королем только потому, что я – пусть по крови, если не по воспитанию – наполовину англичанин, и если я помешаю им и впредь оставаться англичанами, я предам их.
И в любом случае, утешал себя король, старея, теряя силы (болезнь прежде времени обратила его в дряхлого старика), в любом случае, Бог простит ему это попустительство, эту готовность оставить все как есть. Бог простит, потому что преемником его станет герцог Вильгельм, а уж он-то устроит все как надо.
Но бывали и другие минуты, когда ярко светило солнце, когда королю удавалось справиться с какой-нибудь особенно сложной задачей, и тогда все представлялось по-иному. Так случилось вскоре после коронации: выдался на редкость славный денек, они с Тостигом снова поскакали в лес, на этот раз их сопровождали сокольники, державшие на запястьях соколов и кречетов; головы птиц были укрыты специальными капюшонами, на лапках позвякивали серебряные колокольчики. Отличная поездка по холмам, на юг от Ромеи. Вдоль дороги в изобилии росли примулы, на пригорках – первоцветы, на полях только-только поднялись зеленые всходы, на боярышнике прорезались первые почки, зеленой дымкой окутывая изгороди вокруг селений. Над лугами, над отарами овец, где уже играли новорожденные ягнята, с песней взмывали жаворонки. Такое созвучие было во всем, что королю казалось, он вот-вот расслышит мелодию.
На краю леса король внезапно натянул поводья и остановился. Перед ним стоял небывалой величины дуб с огромной кроной – тень от нее накрывала круг шагов тридцати в диаметре, а высотой это дерево превосходило высочайшие здания Англии. Листья еще не проклюнулись, однако ветки были покрыты ярко-зелеными почками, и птицы уже гнездились в дуплах.
Он подумал: Англия – словно этот дуб, или почти как этот дуб, или хочет походить на него. Она стремится жить так, как живет это дерево, со всеми бесчисленными существами, которым оно дает приют. Пчелы пьют нектар из цветов дуба, желудями кормятся белки и дикие кабаны. Молодые побеги, толстые суки и ветви, массивный ствол, а под ним – переплетенная сеть корней, и среди них мощный стержневой корень, который в любую засуху отыщет воду. Король знал, как устроены корни – вокруг все еще лежали вывороченные деревья, павшие жертвой великого урагана, пронесшегося по югу страны тремя годами ранее. Он чувствовал, как все несходно, как все разнится между собой: нежная завязь почек и грубая шероховатость коры, беззащитные малиновки и синички, гнездящиеся в ветвях, и напористые пришельцы, сороки и куницы; ярко-рыжие белки, серовато-зеленые мотыльки, так хитро раскрашенные, что одни насекомые сливаются с листьями, другие – с корой. И другой контраст: между ежегодным буйством и гибелью листьев и прочностью древесины. Король задумался над тем, как дерево само себя лечит, отбрасывает сук, пораженный гнилью или подточенный короедами. Дубовый галл, болезненный нарост на листьях, привлекает к дубу птиц, а птицы уничтожают тех самых червей, которые вызвали эту болезнь. Если нынешним летом уродится чересчур много плодов, на следующее лето желудей почти не будет – дерево восстанавливает свои силы.
Можно ли сказать, что одна часть важнее другой, предпочесть величественную крону глубоким корням, вековые поставить выше краткоживущих листьев? Разумеется, король не знал в точности, для чего нужны листья, но всем известно, что дерево, лишившееся листвы из-за пожара или болезни, обречено умереть. Может ли какая-либо его часть уцелеть, когда остальные погибнут? Эдуард полагал или, вернее, начинал догадываться, что ни одна ветвь государственного древа не может существовать без другой.
Так обстояло дело в Англии. Здесь все нуждались друг в друге, и король начал понемногу понимать, в чем заключаются его обязанности. Государство было саморегулирующейся системой, оно приспосабливалось и к внешним событиям, и к внутренним переменам, однако на это требовалось время, а в переходный период страна могла пасть жертвой нападения извне. Следовательно, обязанностью правителя было предвидеть возможные сбои и, вовремя внося небольшие поправки, восстанавливать разновесие – здесь поощрять рост, там сдерживать, чтобы ни один орган этого колоссального тела не разросся в ущерб остальным. Нужно было обуздывать алчность крупных землевладельцев, но и не позволять лениться простонародью, особенно фрименам, этим свободным людям, склонным работать ровно столько, чтобы прокормить свою семью. Они должны были производить и некий излишек, не только на случай голода, но и для того, чтобы ремесленникам, купцам, строителям и всем остальным, кто вносит свой вклад в общее дело, не приходилось беспокоиться о куске хлеба. Кроме того, купцы могли обратить этот товар в деньги и не только приобрести за границей предметы роскоши и любимые знатью безделушки, но и закупить хлеб, если наступит неурожайный год и придется везти продукты из-за Ла-Манша.
Труднее всего королю было признать и поверить, что этот порядок вещей не выдумка и англичане действительно так живут.
Все они, от мала до велика, испытывали искреннее уважение друг к другу. Хозяин и слуга общались с простотой и легкостью, немыслимой в Нормандии. Разумеется, мужик мог часами жаловаться, как много ему приходится работать на господина, но он знал, что господин поддержит его в час нужды, защитит, когда нападут чужеземцы, построит в деревне церковь, а главное, предоставит ему ту свободу распоряжаться собственной жизнью и жизнью своей семьи, которую англичанин считает своим прирожденным правом, позволяющим ему сохранять уважение к самому себе. Разумеется, это имело и обратную сторону: часы, а то и дни они проводили в своих советах и витанах, без конца обсуждая какие-то пустяки. Спросили бы Эдуарда, он уладил бы подобное дело за полчаса, но в Англии приходится выслушивать мнение каждого. Кроме того, никто, даже рабы, не соизволит обратиться к высшим подобающим образом. До самой смерти Эдуарда раздражало, что он не слышит почтительного «хозяин», «господин», «ваше величество», «сир».
И все же, вопреки своему нормандскому воспитанию, он научился ценить такое устройство общества, при котором страну оплетала плотная сеть взаимопомощи и взаимозависимости, как по горизонтали: деревня и усадьба, село и город, рыбак и пастух, угольщик и кузнец, так и по вертикали – от короля до последнего раба. При этом каждая община принимала на себя попечение о престарелых и больных, детях и женщинах, отвечала за всех своих членов: совершишь бесчестный поступок и навлечешь на соседей дурную славу, они расправятся с тобой еще суровее, чем полагается по законам страны.
Король долго искал слово, способное передать сочетание личной выгоды с подлинным альтруизмом, и нашел это слово в латыни: прилагательные mutuusu communis, «взаимный» и «общий», напрашивались сами собой. Что-то прояснялось, когда он прибегал к латинскому термину: это общество живет per mutua, оно основано на взаимной зависимости и взаимопомощи.