Глава девятая
Они поднялись на такую высоту, где не было деревьев, где начинались пологие пастбища с жесткой травой и приземистыми, шарообразными кустами тимьяна и лаванды. Длинные валуны с изогнутыми спинами выставляли свои покрытые лишайником горбы над океаном зелени. Кое-где откосы поросли колючими асфоделями, белыми и черными, как на лугу в царстве теней. К вечеру путники добрались до водораздела и по ту сторону его нашли источник. Крошечные светящиеся пузырьки вскипали и лопались в прозрачной ледяной воде. На дне чаши вода казалась бледно-голубой.
Путники разложили костер, сварили кусок солонины с приправой из найденного Уолтом дикого чеснока, доели хлеб и выпили почти все вино. На землю опустилась тьма, путники расстелили мешок, но на этот раз Квинт предложил залезть внутрь – места хватало обоим. Ночь была холодной.
Квинт вскоре уже храпел, а Уолт лежал без сна, вновь возвращаясь к тому, что пришлось в этот день припомнить и рассказать товарищу. Вскоре ему послышался какой-то неясный звук – не то плач, не то пение. Должно быть, какая-то горная сова, подумал Уолт, однако странный голос не унимался. Уолт легонько толкнул Квинта в плечо, чтобы тот перевернулся и перестал храпеть.
Теперь Уолт отчетливо слышал вдали печальное пение-плач – оно доносилось с северного склона холма, по которому они недавно поднялись. Сначала Уолт испугался, не бесы ли это, а может быть, суккубы, демоны, принимающие женское обличие, чтобы соблазнять спящих мужчин. Он даже вспомнил ту кельтскую девочку, которую не спас от Ульфрика. Она ведь была язычница, некрещеная. Не ее ли беспокойный дух тревожит его по ночам? Но пение не приближалось ни на шаг и наконец стихло, растаяло внизу. Уолт уснул. Он очнулся задолго до рассвета и в предутреннем сером сумраке, в жемчужной дымке, опустившейся на вершину горы, вновь увидел странницу в плаще с капюшоном, которая мерещилась ему накануне. Теперь она стояла рядом, наклонясь над поклажей Квинта. Уолт с трудом перевел дыхание, но видение тут же растворилось в тумане. Сердце Уолта сильно забилось, он спрашивал себя, идти за ним или нет, и решил, что не стоит: призрак может заманить его на обрыв, а если это все же не дух, а человек, того гляди, затаится в засаде и нападет из-за спины. Уолт предпочел не вставать и не смыкать глаз.
Однако до рассвета было еще далеко, вина было выпито более чем достаточно, сказывалась усталость от долгого подъема и от случившегося накануне приступа; вскоре Уолт заснул. Он провалился в тяжелую, цепенящую дрему, какая одолевает человека в конце ночи, перед восходом солнца. Проснувшись, Уолт решил, что ему приснилось и пение, и призрачная гостья в плаще. Он не стал говорить об этом Квинту, когда они завтракали хлебом и виноградом, запивая нехитрую снедь ломившей зубы водой.
Первые же лучи солнца разогнали туман, хотя он еще стелился внизу, у реки. Теперь глазам путников открывалась новая, величественная картина: южный склон горы, неровный, обрывистый, тянулся гораздо дальше северного, переходя в розовато-лиловой дали в другие хребты. Над головой звенели жаворонки, темные стрижи мелькали вокруг, почти неразличимые глазом, падали к самой земле, ловя мошек над травой и камнями.
– Пошли, – воскликнул Квинт, – осталось шесть миль, не более, и все под горку. Придем в Никею задолго до заката, а по пути ты расскажешь мне, что произошло в Портленде и после Портленда – когда? Шестнадцать лет тому назад?
– Все это было до того, как нас отправили в Тидворт-Кэмп.
– Я так и понял.
Поразительное зрелище: сотня, а то и больше боевых судов стоит на якоре с подветренной стороны замка, построенного Альфредом и укрепленного Канутом, часть кораблей вытащили на берег к востоку от Чесила. Вокруг раскинуты шатры, вмещающие более двух тысяч дружинников и танов, обязанных предоставлять в распоряжение лорда одного всадника (как правило, это сам тан или его сын) со всем снаряжением: шлем, щит, кольчуга, две лошади под седлом и два вьючных животных. Верные соратники, рискуя навлечь на себя гнев короля, собрались из Девона, Дорсета и Гемпшира. Все понимали, что примерно в девяти милях, по ту сторону залива, где собираются чайки и крачки добывают в волнах мелкую рыбешку, там, на белых утесах Осмингтона и Дердль-Дора, стоят люди короля, а с ними, вероятно, и люди Роберта, графа Кентербери, и Сиварда, графа Нортумбрии, и наблюдают за ними, пытаясь оценить число приверженцев Годвина.
– Мы все собрались на пир в большом зале, построенном отдельно от дворца. Мы не вставали из-за столов три дня – не только веселья ради, но затем, чтобы за круговой чашей повторить и подтвердить старинные клятвы. А потом войско вновь взошло на корабли и отправилось обратно на восток по Соленту, заходя во все гавани, высаживаясь в Портчестере, Бошеме, Шорхеме, Нью-Хейвене и так далее вплоть до Певенси. На этот раз не было нужды маскироваться под пиратов. Некоторые утверждают, будто мы шли морем до Фолькстоуна, но я был там, и я говорю: Певенси. Это был настоящий триумф. Таны и горожане – все выходили навстречу, бежали в гавань, поднимались на городские стены, все обещали нам поддержку, если король откажется вернуть Годвину права и привилегии. Люди боялись – если Годвинсоны не возвратятся, король продаст страну ублюдку Вильгельму и его нормандцам.
Из Певенси мы двинулись пешком в Тон-Бридж-Уэллс, где такие же источники, как тот, из которого мы вчера пили. Сам Тон-Бридж – маленький городишко на дороге Медуэй, одной из трех дорог через большой лес Андредесвилд, который тянется на добрую сотню миль с востока на запад и миль на сорок с севера на юг. Дальше мы поднялись по холмам Норт-Даунс до пастбища, окруженного кольцом Семи дубов. Кельты – среди нас было немало кельтов, не только рабы, но ирландские, уэльские наемники, – призадумались, опечалились и стали толковать о своей старинной вере. Говорили, многие все еще живут словно дикие звери, эльфы или гоблины в том зеленом лесу, через который мы шли. Они выходят оттуда в определенные дни, например в день святого Иоанна Крестителя, совершать свои чудовищные обряды в кольце этих дубов.
Священники (из числа нормандцев) хотели срубить деревья, но местные таны запретили им: в народе верили, что это повлечет за собой чуму и скотский мор, а потому люди готовы были драться насмерть с дровосеками, лишь бы не допустить гибели древней святыни.
– Нормандские священники? Они чем-то отличаются от английских?
– Конечно, особенно монахи и настоятели больших соборов в Лондоне, Кентербери, Винчестере. Они такие придирчивые, дотошные – идет ли речь о десятине и других доходах, предоставленных им королем, или о церковной дисциплине и учении. Особенно они нетерпимы к старой вере и ее обычаям – не важно, англы принесли эти обычаи с собой или же их соблюдали еще древние кельты. А еще, эти священники не должны жениться и требуют подобного воздержания от всего духовенства, хотя, как мне говорили, в Писании ничего об этом не сказано. В общем, угрюмые люди, во все вмешиваются, всем командуют, все у них по правилам, все из-под палки. Даже милостыня и попечение о больных не от доброго сердца, а согласно уставу.
Квинт яростно закивал головой, подтверждая каждое слово Уолта, и его розоватый нос сделался пунцовым, однако весь его комментарий сводился к сердитому бормотанию: «Чертовы клюнийцы!» – что это значило, он объяснять не стал.
– И вот, – продолжал Уолт, – мы пришли кратчайшим путем из Певенси в Саутварк, стоящий на южном берегу Темзы напротив Лондона. Прошло всего девять-десять месяцев со дня нашего бесславного изгнания. Жители Лондона, то ли из искренней любви к Годвину, то ли из страха, приняли нашу сторону. На собрании Витана в новом здании Большого Совета в Вестминстере состоялась торжественная церемония: Годвин и его сыновья принесли присягу королю и поклялись, что невиновны в тех преступлениях, в которых их обвиняли. Король был вынужден принять эти клятвы и поверить им!
– Оттого, что войско, набранное Годвинсонами, оказалось больше королевского?
– Отчасти поэтому, – ответил Уолт, хмурясь, как он обычно хмурился, когда Квинт неправильно понимал самые простые вещи, – но главным образом потому, что когда такие знатные люди дают общую клятву, им полагается верить, разве что найдется столько же или больше знатных людей, которые присягнут, что первая клятва была ложной.
– А факты? – возмущенно переспросил Квинт. – Годвин шестнадцатью годами раньше ослепил старшего брата короля, а потом убил его; Свен похитил и изнасиловал настоятельницу монастыря и убил своего кузена Бьерна; да и прочие их делишки – эти факты ничего не стоят?
– Как же, иногда и они что-то значат. Но только в том случае, когда после клятвы переходят к разбору дела, то есть если найдется достаточно свидетелей, которые присягнут, что эти люди виновны.
– Итак, ваша общая клятва пустой звук, она показывает лишь силы, какими располагают истец или обвиняемый.
– Я не законник. – Уолта явно сердили нападки на древний обычай, английский обычай как-никак, – Могу сказать одно: эти клятвы, как со стороны обвинения, так и со стороны защиты, – главное в суде, и чем знатнее человек, тем весомее его клятва. Если присягу приносит лорд, владелец нескольких маноров, то чтобы опровергнуть его клятву, понадобится два десятка танов помельче. Это справедливо, на этом держится наше общество. Если слово одного человека приравнивать к слову другого, не станет никакого порядка.
– Пусть так. Другими словами, ваши судебные законы поддерживают и выражают могущество знатных людей.
– Разумеется. А на что иначе закон? Он блюдет права знатных людей, не допуская при этом войн, смут, убийств, разрушений.
Квинт резко остановился, ухватив Уолта за рукав. В его глазах сверкнул восторг – восторг интеллектуала, завзятого спорщика.
– Одной фразой, – воскликнул он, – одной только фразой ты опроверг целые груды томов, написанных исследователями закона и справедливости!
– Не я, – скромно возразил Уолт, – а мы, англичане.
«Что за нация прагматиков, до чего же они склонны к самообману!» – подумал Квинт. А может быть, таково истинное определение прагматизма – умение обманывать самого себя, не замечать ни идеалов, ни правил, ни обычаев, если они стоят на твоем пути? Уолт тем временем продолжал рассказ:
– Как бы то ни было, в тот раз никто не оспорил их присягу, и Годвин с сыновьями вернул себе титулы и земли. Нормандец Робер, епископ Кентербери, был изгнан из страны, и множество других нормандцев составили ему компанию. Место Робера занял англичанин Стиганд, епископ Винчестерский, женатый человек. Годвинсонам пришлось сделать только одну уступку: Свен обязался совершить покаянное паломничество в Святую Землю. Он умер в пути.
Квинт все еще покачивал головой, бормоча:
– Ну и народ, ну и фарисеи! Люди лорда навеки связывают себя присягой, которую их с рождения приучают считать нерушимой, хотя на самом деле они служат в надежде получить земельный надел. Совершают замысловатые обряды, взыскуя справедливости и торжества закона, а принимают во внимание лишь количество воинов, которыми располагает тот или иной лорд.
К счастью, Уолт понятия не имел, кто такие «фарисеи».
Они вышли на травянистый берег речушки, которая внезапно сворачивала, пробивая себе путь между скалами, и обрушивалась сверху в расположенные каскадом озерца.
Квинт сбросил с плеча мешок, сунул в него руку и вытащил заскорузлый обмылок из козьего жира и березовой золы.
– Прошлой ночью мы спали под одним одеялом, – сказал он, – и теперь, когда мы оказались вдали от зловонных городов, прямо-таки напрашивается вопрос, когда же ты в последний раз стирал свою одежду или мылся сам?
– Я н-не п-помню.
Заикание выдало его с головой: на самом деле Уолт прекрасно помнил. С тех пор миновало два года или даже три. Последний раз он менял одежду в Уолтхэм-Эбби на пути из Стэмфорда в Сенлак. Или нет. Ведь он уже не носит кожаную куртку, что была на нем в тот день. Словно во сне Уолту представилась вдова, на которую он батрачил там, в Нижних Землях: вдова отдала ему плащ и башмаки покойного мужа. Все это он носил до сих пор – хорошие, прочные вещи.
– Словом, давно. Давай-ка найдем подходящий пруд, постираем одежду, а пока она будет сохнуть, искупаемся сами.
Уолту эта затея пришлась не по душе. Мытье, стирка – не мужское это дело. Женщины, те непременно должны очиститься раз в месяц, иначе они и в церковь войти не имеют права, а мужчины могут мыться пореже, только перед каким-то важным событием. А кто постирает одежду – женщин ведь с ними нет?
Ниже по склону хребта виднелись озера побольше, однако к ним нужно было пробираться сквозь розовые стволы кизила, прибрежные ивы, ольху и тополя. Листья что-то шептали, потревоженные легким ветерком. Спускаясь к одному из озер, путники услышали впереди сильный всплеск. «Выдра», – подумал Уолт, но сквозь просвет в ветвях они увидели выходившую из воды женщину. Мелькнули масляного цвета бедро и попка, и женщина скрылась в зарослях на дальнем берегу.
– Господи! – воскликнул Квинт. – Что еще за дьявол?
– Дьявол и есть! – вскрикнул Уолт, став как вкопанный. – Он может принять любой образ, чтобы ввести нас в грех.
– Чушь! – буркнул Квинт. – Какая-нибудь пастушка...
– Где ты видишь овец?
– А может быть, пережиток античности, тень далекого прошлого.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Языческая наяда, дух, фея этой реки.
– Все они исчезли после Рождества Христова.
– Сомневаюсь. В этих местах первые христиане появились двести, а то и триста лет после рождения Господа нашего. Кто знает, может быть, мы первые, кто остановился у этого источника. И думаю, нам есть чему поучиться у народа, населившего нимфами леса и потоки, чтобы лесные и речные девы радовали путников своей красотой, своими плясками. В таких местах я живо ощущаю их присутствие.
Квинт умолк, глаза его подернула мечтательная дымка. Когда же он прервал молчание, то заговорил тем особым, торжественным голосом, каким говорят поэты, когда хотят поразить слушателей своими стихами:
– Тоскующие нимфы покидают потоки и ручьи, окаймленные бледными тополями. Они стенают, распустив по плечам кудри, перевитые цветами, безутешно плачут в сумрачной тени кустарников.
– Ты мог бы стихи сочинять.
– Наверное. Пошли, искупаемся.
– Ты уверен – здесь можно ли?
– Можно. Что бы нам ни пригрезилось, вреда этот призрак не причинит.
Они продрались сквозь заросли кизила и ступили на поросшие влажным мхом валуны у самой кромки озера. Квинт, нисколько не смущаясь, стянул с себя одежку (только шляпу оставил на голове) и погрузил все детали своего наряда в бурлившую воду, потом вытащил их, хорошенько намылил, скатал и принялся бить получившимся жгутом по скале. Все это он проделывал, сидя на корточках, точь-в-точь как женщины, подумалось Уолту, собравшиеся возле реки или большого колодца.
Обнаженное тело Квинта оказалось худым, жилистым, но мускулистым. Алая сыпь покрывала его плечи, на спине виднелись шрамы, оставленные поджившими чирьями, а кое-где из шишек еще сочилась бесцветная жидкость. Увидев эти чирьи, тощие, слегка обвисшие ягодицы, ноги, поросшие редким рыжеватым пушком, белые кривые стопы, Уолт почувствовал прилив внезапной, непрошеной и ему самому не понятной нежности. Квинт взглянул на него через плечо.
– Давай. Следуй моему примеру.
– Это что, обязательно?
– Да – если хочешь и дальше идти со мной.
– Ладно. Но у меня там всякие булавки, пряжки, я не могу расстегнуть их одной рукой. К тому же я вряд ли так ловко справлюсь с бельем, как ты.
– Я помогу.
Прополоскав одежду, они разложили ее на низких кустах («восковником», припомнил Уолт, называется этот кустарник в Уэссексе, его листья кладут в эль, чтобы придать напитку остроту и аромат), потом залезли в воду и приступили к мытью. Тут уж они не помогали друг другу, только Квинту несколько раз пришлось подбирать мыло, когда Уолт выпускал из руки скользкий брусок. Тело Уолта было почти сплошь разукрашено татуировкой. Англичане, во всяком случае – мужчины, так и не забыли варварского обычая, унаследованного от германских предков.
Квинт снял наконец шляпу, и они принялись нырять и плескаться, точно малые ребята, дорвавшиеся до воды. Озеро было холодным. Уолт, которому приходилось грести одной рукой, первым выбился из сил, поскользнулся на поросшем водорослями камне, сел и не мог подняться, пока Квинт не подтолкнул его, просунув ладонь ему под ягодицу.
Это случайное, но чересчур интимное прикосновение заставило Квинта отвернуться, и Уолт впервые получил возможность посмотреть на его макушку сверху. Длинные, редкие волосы прилипли к голове, и Уолт заметил то, чего раньше никогда не видел (Квинт снимал шляпу только перед сном): посреди макушки виднелся круг – неестественно правильный круг совсем коротких волос, не длиннее ослиной шерстки. Вся эта затея с купанием и стиркой казалась Уолту достаточно унизительной, прикосновение руки Квинта к его ягодицам смутило англичанина не меньше, чем самого Квинта, так что теперь он обрадовался возможности сквитаться.
– Ах ты, негодяй! – воскликнул он. – Ты же священник, священник-расстрига, трепаный монах!
– Да, – ответил Квинт, обернувшись к Уолту и прищурившись. Солнце било в глаза. – Я был монахом. Вот насчет трепаного ты зря: я тебе уже говорил, это не по моей части.
Уолт покраснел.
– Я не имел в виду... наши ребята в Англии все время так говорят.
Квинт воспользовался минутным преимуществом и продолжил контратаку, стараясь отвлечь внимание Уолта от своей тонзуры и всего, что с ней связано.
– А твоя татуировка? Весь разрисован, и руки, и ноги, и грудь. По-твоему, культурные люди ходят в таком виде?
Вынырнув из воды, Квинт ткнул пальцем в Уолта, не дотрагиваясь, однако, до его тела.
– Тут дракон, там орел, свиток с надписью «Гарольд правит, все хорошо», кинжал, еще один кинжал, с крылышками, а внизу что-то не разберу – это руны, да? Что тут написано?
– «Храбрый побеждает». Мне ее сделали в Херефорде.
– А тут – «У. Л. Э.». Это как понимать?
– «Уолт любит Эрику».
– Забавно. Кто такая Эрика?
– Не твое дело. Квинт, какого черта ты сделался трепаным монахом и ударился в бега?
Квинт наклонился, пощупал разложенную на берегу одежду, по-прежнему уклоняясь от ответа.
– Не высохла еще, – пожаловался он. – Давай пока поедим, а когда высохнет, пойдем дальше.
Он вытащил из мешка какую-то рухлядь, порылся, разыскивая что-то, и принялся браниться на греческом, латыни и прочих известных ему языках. Уолт понял только, что пропали остатки еды и золотая монета, а то и две. Квинт давно не пересчитывал деньги и не помнил в точности, сколько их должно было быть.