ГЛАВА 6
Семеро братьев ордена Воскрешения почти весь последующий день, с раннего утра до обеда, вспоминали и повторяли основные ритуалы церемонии, которую собирались исполнить вечером. Они заперлись в самой большой из отведенных им в караван-сарае комнат и приставили к ней снаружи надежную охрану. В ней де Пайен и собратья открыли сундук с регалиями, отправленными графом Гугом, и расставили их по местам, придав тем самым, насколько возможно, просторному помещению подобие храма на их родине, где некогда проходили собрания. Завершив все приготовления, они тщательно заперли за собой двери и разошлись по своим комнатам готовиться к предстоящей церемонии.
Все прошло очень гладко: де Пайен руководил обрядом, в котором каждый из рыцарей исполнял отведенную ему роль. Завершив последний ритуал, собратья осознали небывалость свершенного ими мероприятия. Не желая терять охвативший всех душевный подъем, они вместе поужинали в той же комнате, что недавно служила им храмом, а после великолепной трапезы не спешили встать из-за стола и неторопливо беседовали.
Тема разбоя возникла сама собой, и все вспомнили об упреках, высказанных накануне молодым кесарийским рыцарем, не желавшим верить, что недавний случай на пути в Иерусалим — обычное дело. Взяв за отправную точку рассуждения Антуана, де Пайен рассказал пятерым гостям о беседе меж рыцарями Госпиталя, подслушанной им несколько месяцев назад и объяснявшей политическую подоплеку процветания бандитизма на дорогах королевства. Он заострил внимание всех на нежелании короля Балдуина жертвовать своими скудными ресурсами в воинах и вооружении, поскольку вкупе со своими советниками считал проблему не стоящей внимания.
Покончив с этой темой, де Пайен без всяких предисловий перешел к изложению необычных указаний, привезенных из Амьена, от высшего совета ордена, Гаспаром де Фермоном. Гуг дословно и очень кратко повторил сообщение посланника, не прибавив никаких собственных замечаний, и попросил друзей поделиться их мнениями. В тот вечер он мог не беспокоиться о безопасности их встречи и надеялся, что собратья прямо и честно выскажут, что думают по этому поводу. Комната, в которой они сидели, более не напоминала храм: все его внешние признаки были убраны, регалии спрятаны обратно в сундук. В комнате было две двери, одна из которых вела в кухню. Оба входа тщательно охранялись от вторжения и подслушивания, к тому же де Пайен твердо знал, что Ибрагим никогда не позволит посторонним тревожить покой его гостей. Арло дежурил у главной двери, Джубаль — у выхода в кухню.
Когда пятеро гостей выслушали приказ, полученный из Франции, их первоначальной реакцией было недоверие, смешанное с озлоблением, поскольку им немедленно стало ясно, что выполнить указание невозможно, — то, что еще до них поняли Гуг с Годфреем. Де Пайен молча сидел, выслушивая их возмущенные слова, старательно избегая высказывать собственное мнение или оценку — он просто давал возможность друзьям излить эмоции.
В конце концов все пятеро пришли к одному и тому же мнению, хотя и разными путями: требование совета — не более чем чудачество, которое невозможно осуществить, не поставив под угрозу непременное условие секретности самого ордена. Во всяком случае, ни за что нельзя было обнародовать сведения о спрятанных сокровищах — с этим постулатом согласился каждый присутствующий, — поскольку подобные действия, как их некогда предупреждали, всенепременно вызовут пристальное внимание со стороны церковных и государственных чиновников, а значит, подорвут анонимность их древнего сообщества. Только глупец или скопище глупцов, никогда не видавших ни Иерусалима, ни самой местности, где расположен храм, и потому не представлявших, насколько он открыт обзору, могли выдумать столь вопиющую нелепость и подать ее под видом приказа.
Де Пайен спокойно ждал, пока приступ праведного гнева утихнет, как и негодующие возгласы собратьев, но стоило ему поднять руку, призывая друзей к вниманию, как все немедленно смолкли и к нему обратились шесть пар глаз. Гуг поочередно поглядел на каждого и кивнул, словно одобряя ход своих действий, а потом, запинаясь, тихо обратился к собравшимся:
— Друзья, у меня созрел план, которым я хотел бы с вами поделиться… Эта мысль пришла ко мне только сегодня ночью… и я с открытой душой могу признаться вам, что сначала я принял ее за чистой воды безумие — следствие предвзятого отношения к тому, что нас просят выполнить… Потом я долго лежал и бодрствовал, размышляя и взвешивая все за и против, которые могло подсказать мне мое благоразумие. И вот, когда голова у меня уже шла кругом — получится или ни не получится задуманное, — я наконец заснул. Спал я, по-видимому, совсем чуть-чуть, потому что сейчас мне кажется, что я и вовсе не смыкал глаз с позавчерашнего вечера. Но когда на рассвете я пробудился, я уже понял, что нелепое и безумное заблуждение моего рассудка может нам сгодиться. Чем больше я думал о нем в течение дня — оно не шло у меня из ума на протяжении всей церемонии, — тем больше убеждался, что оно не только вероятно, но и осуществимо… хотя бы потому, что ничего подобного еще не бывало, и сама идея дает нам возможность стать невидимыми на виду у всех.
Гуг приумолк и откинулся на спинку сиденья, скрестив на груди руки и ожидая, что скажут другие, но все замерли в молчании. По лицам собратьев можно было без труда угадать, что они ждут изложения пришедшего ему в голову плана. Де Пайен фыркнул и отпил глоток из кубка, заботливо поставленного перед ним кем-то из друзей, пока он говорил. От крепкого красного вина Гуг сморщился и вытер губы тыльной стороной ладони, затем продолжил:
— В сложившейся в Иерусалиме иерархии власти есть два человека, которых во многих отношениях можно назвать соперниками; я подозреваю, что они действительно недолюбливают и даже ненавидят друг друга… Это мое личное мнение, сложившееся вопреки тому, что во многих сферах они выступают заодно. Эти два человека — король Балдуин Второй и патриарх Вармунд де Пикиньи, архиепископ Иерусалимский. Оба наделены большими полномочиями, оба защищены своими титулами, и у каждого свой круг общения — у одного государственный, у другого — церковный. Им приходится поддерживать сносные отношения, поскольку выбора нет: они вершат многие дела вместе, следовательно, зависят друг от друга. Лишь по одному вопросу они никак не могут прийти к согласию — как раз по поводу разбоя, которым так возмущался наш молодой гость из Кесарии. Балдуин лишь недавно надел корону, но отношение к этой проблеме он перенял у своего предшественника, поэтому можно сказать, что смерть прежнего монарха не принесла патриарху облегчения. Те оба годами рядили об этом, но теперь, когда новый король вступил на трон, решение вопроса не сдвинулось ни на йоту по сравнению с началом спора.
Никто из слушателей не шевелился, настолько их внимание было поглощено речью Гуга, хотя пока он не сказал ничего необычного или удивительного. Лишь по его сосредоточенному виду они могли угадывать, что вскоре услышат нечто новое — вполне возможно, нечто исключительной важности. Де Пайен меж тем продолжал:
— С каждым годом, прослышав, что Святая земля стала безопасной и уже освобождена от турок-сельджуков — на самом деле, она безопасна лишь по слухам, — пилигримы толпами пускаются в путешествие по святым местам, тем самым подпадая под сферу полномочий и ответственности патриарха. Именно поэтому архиепископ умоляет короля предпринять хоть какие-нибудь меры по защите этих простаков, глупее которых свет не видывал, добровольно идущих на заклание. У большинства из них нет при себе никакого оружия, кроме деревянных дощечек — что-то вроде личных меток. Редко у кого найдется даже нож, а меч, топор или хотя бы лук встретишь у одного на целую тысячу. Они непоколебимо убеждены, что на пути паломничества избегнут дьявольских нападок и отыщут прощение и вечное спасение. Они слепо верят, что Бог и сонм Его ангелов охранят их в дороге, поэтому не принимают никаких мер предосторожности, не пытаются хоть как-то себя оградить от разбойников. И вот они прибывают сюда, как скот на убой, а рыскающие вдоль дорог тучи бандитов им рады-радешеньки! Многие из пилигримов идут как раз по этой дороге — из Яффы в Иерусалим. Им приходится преодолевать около сорока миль, и путь их пролегает в непосредственной близости от Аскалона, который, как известно, и есть змеиный рассадник — все его жители промышляют нападениями на беззащитных христианских паломников. С каждым годом количество паломников растет, а раз уж они представляют собой такую легкую добычу, то растет и число разбойников. Они объединяются во все более крупные банды, часть которых уже напоминает настоящие армии, и их набеги становятся день ото дня все наглее, ведь они убеждены, что никто не отомстит им за содеянное, никто не потребует награбленное обратно…
Де Пайен смолк и оглядел всех поочередно.
— Вот суть доводов, услышанных мной той ночью неподалеку от Иерихона в беседе рыцарей Госпиталя. Положение стало настолько возмутительным, что люди искренне начали полагать, будто госпитальеры призваны каким-либо образом найти выход из него — это и смехотворно, и страшно одновременно, потому что, как всем нам известно, рыцари Госпиталя — лишь громкое название. В действительности они монахи, и всегда были монахами — братьями ордена Святого Бенедикта, давшими священный обет послушания и самоотречения. Эти люди не могут сражаться — во-первых, они просто не умеют, а во-вторых, им это запрещает устав ордена.
— Почему же король бездействует?
Это спрашивал Гондемар. Де Пайен едва заметно пожал плечами:
— Говорит, что он не в состоянии, говорит, что у него нет ни людей, ни средств, — и я ему верю. Одна часть его войск растянута вдоль границ королевства, другая охраняет главные крепости и замки; их первейшая обязанность — не допустить вторжения. Признавая свою несостоятельность в этом деле, Балдуин нисколько не преувеличивает и не пытается увильнуть от проблемы. Истинное положение вещей очевидно для всякого, кто способен отнестись к ситуации без предубеждения. Балдуин вынужден заботиться об охране границ и благосостоянии всего королевства. Он не может позволить ослабить оборону, послав войска ловить по дорогам всякий сброд, эти банды оборванцев. Тем не менее истина представляет собой дилемму: если Балдуин хочет добиться процветания своего города, он не может далее мириться со сложившейся ситуацией. Для поддержания безопасности в Иерусалиме король должен найти средство защитить от разбойников и подъездные дороги, и самих путешественников.
— В общем, ничего нельзя сделать, — грустно констатировал Арчибальд Сент-Аньян.
Де Пайен обернулся и посмотрел на него в упор.
— Верно, ничего… сейчас, по крайней мере. Нет ничего, никакой действенной силы, которая полностью удовлетворила бы требования, не сказавшись отрицательно на других сторонах жизни королевства, возможно даже, самым роковым образом. Поэтому, пока такой данности не объявилось, сделать ничего нельзя…
— И пилигримы будут погибать и впредь.
— Боюсь, что так.
Тут вмешался Пейн Мондидье:
— Гуг, а что там у тебя был за план? Ты ведь говорил, что придумал, как нам раскопать храм, разве нет?
— Говорил.
— И он имеет какое-то отношение к вопросу о паломниках?
— Возможно. Как знать.
— Как это? Давай-ка рассказывай, как мы совершим невозможное и убьем сразу двух зайцев!
Де Пайен почесал затылок.
— Не знаю, убьем ли, но… вам вчера понравилась погоня за теми бандитами? Мне лично да, и я бы еще разок повторил, если бы понадобилось. Но поняли ли вы… подумали ли о том, что мы с вами совершили?
На лицах слушателей Гуг прочел непонимание и пояснил:
— Мы дали отпор. Мы их отпугнули, и если бы их даже было в два раза больше, результат был бы тот же. Наше появление было столь неожиданным, что они не успели ничего предпринять и задали стрекача. Может быть, впервые за много лет… здесь, в Иерусалиме, кто-то попытался сразиться… проучить этих тварей. Это были мы. Мы их разогнали, и вот тогда-то в мой разум и запали первые семена новой идеи. А теперь она окончательно проросла.
— Ну, Гуг, говори же, что за идея!
Де Пайен помялся, склонив голову набок.
— Вот, собственно… Я подумал, что мы могли бы объединиться в отряд для защиты паломников — или, вернее, ядро отряда.
Сент-Аньян тут же накинулся на него:
— Это дурь, и больше ничего. Ты с ума сошел, Гуг! Даже если бы нас привлекла эта идея, де Шербур никогда не отпустит меня со службы из-за такой ерунды — рыскать по пустыне с целью защиты каких-то вшивых, никому не нужных голодранцев — тогда как у него самого есть для меня ответственные поручения. Ставлю пари, что ни один из ваших сеньоров на это не согласится. Не забывайте, что честь обязывает нас покорно и терпеливо исполнять вассальный долг, что мы клялись в вечной преданности.
— Я подумал и об этом, — спокойно парировал де Пайен, — и продолжаю размышлять. Как давно ты состоишь на службе у де Шербура?
— С тех пор, как Папа объявил первый поход, — стало быть, двадцать лет.
— Не кажется ли тебе, что ты уже достаточно ему послужил?
— Кому — Папе или Карлу Шербурскому? И что значит — достаточно? Ты как-то странно изъясняешься, Гуг.
— При всем к тебе уважении я не соглашусь. Ничего странного я тут не усматриваю, Арчибальд. Напротив — я устал и истомился, к тому же получил заведомо невыполнимый приказ, поэтому я поневоле ищу выхода из ситуации. Я подумываю оставить службу.
Сент-Аньян метнул на него сердитый взгляд:
— Что значит — оставить службу? Ты хочешь сказать, что отказываешься от обязанностей по отношению к графу Гугу? Но ты не должен, и никто не может так поступить: мы на всю жизнь связаны рыцарской клятвой.
— Но ее в силах отменить другая, более священная клятва.
За этими словами последовало молчание; собеседники Гуга казались ошеломленными и озадаченными. Наконец Мондидье опомнился:
— Более священная клятва? Ты подразумеваешь церковную клятву? Священный обет?
— Да, я имел в виду монашество. Я рассматривал возможность стать монахом.
Де Пайен увидел, как все невольно разинули рты, и широко улыбнулся:
— Говорил же я вам, что сначала эта мысль показалась мне чистым безумием. Теперь она и вам кажется такой же, но отнеситесь к ней терпимее и выслушайте меня. Я пока не до конца проследил все ходы и выходы своей задумки, но что-то подсказывает мне, что я двигаюсь в верном направлении. Итак, смотрите…
Де Пайен поднялся из-за стола и начал расхаживать по комнате, позволив словам свободно изливаться по мере развития рассуждения, широко жестикулируя для пущей убедительности и отмечая важные моменты прикосновением к кончикам пальцев.
— Значит, два человека — король и патриарх. У обоих одинаковая забота — скорейшая, насущнейшая необходимость восстановить порядок, охранить дороги, защитить все возрастающий поток паломников, прибывающих на эту благословенную землю, — но ни одному из них такая задача не по плечу. Король из стратегических соображений не может для этих нужд выделить, и не даст — ни одного рыцаря, а у архиепископа как у церковника просто нет собственного ополчения, хотя оно ему сейчас сильно пригодилось бы. Далее, котелок и так уже полон до краев, а тут в варево бросают еще один компонент, который только усугубляет положение: и король, и архиепископ настроены поощрять заселение королевства по причинам, очевидным для всякого, кто понимает, что означает процветание.
Гуг смолк и подождал, пока они обдумают сказанное, и продолжил изменившимся голосом:
— Послушайте, я понимаю, что все это вам совершенно не интересно. Все это для вас чепуха и докука, от которой вы спешите отвязаться и взвалить ее на тех, кому она ближе. Вы же предпочитаете жить своей жизнью, следуя предписаниям рыцарского кодекса и собственной совести. Но прислушайтесь к моим словам, поскольку они, так или иначе, касаются каждого из присутствующих. Мы просто обязаны задуматься над этим — прямо сейчас. Мы должны озаботиться — сейчас или никогда! Иерусалимское королевство, то есть государство и Церковь, для роста и преуспеяния нуждаются в привлечении поселенцев — крестьян и купцов… словом, жителей. Не солдат, а обычных людей, обеспечивающих продовольствием и товарами воинов, то есть нас с вами. Но поселенцы в основе своей — мирные земледельцы, и они сюда не поедут до тех пор, пока не убедятся, что это безопасно. Они не повезут жен и детей в гиблое необжитое место. Думать иначе — значит витать в облаках. Но, даже сознавая это, король бессилен что-либо сделать, уверяя, что его гнетут прочие нужды и обязанности…
Гуг еще раз оглядел собрание.
— И вот, приняв во внимание все вышесказанное, представьте, что я отправляюсь прямиком к архиепископу Вармунду де Пикиньи и говорю ему, что я, как и часть моих старых товарищей, доблестных воинов, прославленных крестоносцев, устали от боев и тягот военной жизни и вымотаны постоянными и повсеместными зверствами и убийствами. Дескать, поэтому наше единодушное решение — оставить воинскую службу, покаяться в грехах и вступить на путь монашества… Все мы без исключения живем здесь по многу лет, и только у двоих на родине остались жена и дети. Впрочем, никого из нас там не ждут, и никто из нас не собирается возвращаться. Нам довелось полюбить эту землю больше, чем Францию, потому что вот уже более двух десятков лет она кормит и оберегает нас. По этой причине мы не можем измыслить ничего лучшего и более желанного, чем удалиться от мирской жизни и связать себя монашеским обетом, проведя остаток жизни здесь, в Святой земле, ставшей нам духовным обиталищем, в молитве, мире и уединении. Как вы думаете, что он ответит?
— Сочтет тебя помешанным и упрячет под замок, — проворчал Сент-Аньян. — Ты же рыцарь, служака — какой из тебя монах? Это так же ясно видно, как белое пятно на черной кошке.
Собратья заулыбались, хотя и неуверенно, но де Пайен по-прежнему ждал, пока они выскажутся, молча переводя взгляд с одного на другого. Мондидье откашлялся, поерзал на месте и хрипловато начал:
— Забавный у тебя замысел, Гуг. Может, патриарх и позволит… хотя ему от этого никакой пользы.
Де Пайен обменялся озадаченным взглядом с Сент-Омером и обратился к Мондидье:
— Почему? Что ты хочешь этим сказать, Пейн? Объясни-ка.
— Ну, я считаю, что если он и станет слушать твою басню, то лишь по той причине, что мы, то есть ты и твои друзья, — славные рыцари. Он мог бы использовать наши умения и опыт. Но если мы, как ты предлагаешь, ударимся в монашество, наши боевые навыки станут ему бесполезны. Монахам не положено драться, даже словесно, хотя они только этим и занимаются. Но сражаться с оружием в руках? Нас предадут анафеме.
— Вот-вот, Корка, анафеме. Очень точно сказано. Приняв нас в монахи, он не сможет воспользоваться ни нашей отвагой, ни нашими умениями, ни дисциплиной, ни мастерством. От нас будет столько же толку, сколько от рыцарей-госпитальеров.
— Но, Гуг, от рыцарей Госпиталя толку очень много, — немедленно возразил Сент-Омер. — Они очень нужны, и их служение порой неоценимо.
— Да, да, Гоф, конечно, нужны, — улыбнулся де Пайен, — кто спорит. Тебе это известно лучше всех нас. И архиепископ их ценит, хотя и знает, что кое-кто из иерусалимских глупцов уповает, что госпитальеры — настоящие боевые рыцари.
Годфрей на мгновение замер, затем осторожно спросил:
— Ты о чем, Гуг? — Голос его зазвенел, так что все присутствующие невольно подались вперед, глядя буквально в рот де Пайену. — Кажется, я улавливаю в твоих словах рациональное зерно, но все целиком похоже на головоломку.
Гуг пожал плечами:
— Просто надо развернуть строй мыслей в другом направлении. Вармунд де Пикиньи, патриарх Иерусалимский, пользуется в Заморье властью, сравнимой с полномочиями самого Папы во всем христианском мире. Он может титуловать королей, графов, герцогов и рыцарей, может назначать и снимать епископов. Значит, он может учреждать и монахов.
— Ну конечно может. Кто же с этим не согласен?
— Я говорю о монахах-ратоборцах, Годфрей. Монахах-воинах. Овеянных славой монашествующих рыцарях, подчиняющихся лично Вармунду де Пикиньи — их духовному наставнику. Как вы думаете, такая задумка его увлечет?
На этот раз молчание было столь глубоким, что де Пайен почти физически ощутил, как витает над головами собратьев предложенная им невероятная идея. Он выждал немного и продолжил:
— Обдумайте все это как следует, друзья мои, и отбросьте все привычные запреты, которые вам в тысячный раз подтвердят, что это невозможно. Времена теперь иные, и поступки должны с ними согласовываться: нужны новое управление и новые решения старых задач. Итак, вообразите себе монахов-ратоборцев, религиозных воинов, связанных обетом и ответственных перед одним только патриархом — ни перед королем, ни перед сеньорами-феодалами. Если бы мы стали такими монахами, мы бы могли полностью посвятить себя охране дорог и защите паломников, избавив тем самым Вармунда и короля Балдуина от наипервейшей головной боли. А ввиду данного нами обета нестяжания мы не требовали бы оплаты, а довольствовались бы милостыней и церковными дарами.
— Монахи-ратоборцы… — Издевательский тон Сент-Аньяна явно выдавал его недоверие. — Воины — и монахи? Гуг, ну смешно же! Где это видано? Не лучше, чем непорочная блудница.
Никто не улыбнулся грубой шутке Сент-Аньяна.
— Конечно, Арчибальд, — кивнул де Пайен, — но ты — рыцарь и знаешь лучше любого церковника, что в разгар битвы разуму приходится потесниться. Не путай — мы здесь говорим как раз о сражении; скоро мы все, хотим мы того или нет, должны будем сразиться за выживание нашего старинного ордена. Чтобы выиграть бой, нам предстоит поднять мечи за христианскую Церковь и, очевидно, защитить ее паломников — лично я не вижу в этом ничего дурного — и тем самым поддержать и создать видимость укрепления ее гегемонии, хотя с первого взгляда все это противоречит всякой логике и здравому смыслу.
Он ненадолго замолк, затем продолжил:
— Выслушайте же меня, прислушайтесь к моим словам. Никто никогда не видывал монахов-воинов, потому что их доселе и не было. Эта задумка не будет выглядеть такой уж смешной, когда появится первый орден воинствующих монахов. А учреждение такого ордена ответит тем чрезвычайным нуждам, которые вполне оправдают сам замысел. У Вармунда де Пикиньи хватит полномочий и возможностей для его создания, а обстоятельства, по-моему, сейчас таковы, что оправдают все, что угодно.
— Но с какой стати мы должны ломать над этим голову, сир Гуг? — подал голос Гондемар, и де Пайен улыбнулся в ответ:
— С той, что мы сможем изыскать средства исполнить приказ сенешаля.
— Что? — взвился Сент-Аньян. — Ты опять о раскопках? Но мы уже решили, что это невозможно! Разве с тех пор что-то изменилось?
Но де Пайен был готов к его нападкам и возразил едва ли не ранее, чем тот успел закончить:
— Мы же собираемся стать бессребрениками, монахами-ратоборцами, дружище. Представь: нам ведь придется куда-то деться с нашими конями, надо их кормить, да и самим, кстати, что-то есть. Так вот, в качестве частичной компенсации за службу мы попросим у короля и архиепископа разрешения поселиться в старых конюшнях над развалинами храма. Уверяю вас, Вармунд де Пикиньи возражать не станет, поскольку сможет использовать наши боевые навыки в собственных целях, да и король будет не прочь иметь у себя под боком отряд из надежных рыцарей. И вот, когда мы наконец попадем в конюшни, можно будет начать копать — вдали от суеты и посторонних глаз. Так мы разрешим нашу главную проблему — хотя бы временно.
— Гуг, у тебя ума, что у самого Папы, — пробормотал Сент-Омер. — Это же гениально, дружище!
Тем не менее Сент-Аньяна было не так просто уломать:
— Ладно, ладно, может, оно и верно, но зачем становиться монахами? Я не очень себе представляю, как это происходит, но сама задумка о монашеских обетах мне что-то не нравится. Если, допустим, мы на это согласимся, сколько обетов надо будет принести?
— Три, Арчибальд, всего-навсего. Бедность, целомудрие и послушание.
— Целомудрие? Поклясться в целомудрии? Ни за что!
Де Пайен быстро перемигнулся с Сент-Омером и подначил великана:
— Ну же, Сент-Аньян, признайся честно — когда в последний раз тебя посещала нечестивая мысль? И не была ли она обращена к хорошенькой козочке? Сколько тебе лет, дружище? Сорок или больше? Полжизни ты провел в пустыне. От тебя смердит, как от старого козла, — от нас всех, между прочим, тоже — и ни одна уважающая себя женщина к тебе не приблизится — если, конечно, тебе повезет здесь встретить достойную женщину нашего круга. А теперь скажи мне, положа руку на сердце, — чем тебя пугает целомудрие?
Сент-Аньян заворчал, потом добродушно ухмыльнулся:
— А и верно, им можно поступиться. Но два других обета — послушание… и бедность! Бога ради!
— Ты и так им следуешь, друг мой. Бога ради. Этому была посвящена и исполненная нами сегодня церемония. Ты уже давал обе эти клятвы, пусть и слегка измененные, когда проходил восхождение в нашем ордене. Ты обещался подчиняться вышестоящим, поставленным над тобой Господом, и делиться с братией всем, что имеешь. Верно я говорю?
Сент-Аньян нехотя кивнул, и де Пайен улыбнулся:
— Вот видишь, как хорошо — ты все помнишь… Выходит, Арчибальд, ты уже давал обет и послушания, и, как ни раскидывай, — также и бедности.
Все молчали, и Гуг поочередно встретился глазами с каждым, пока не убедился, что товарищи с нетерпением ждут продолжения его речи. Тогда он едва приметно улыбнулся и продолжил:
— Знаете, друзья, от меня не укрылось, что вас одолевают сомнения — кого-то больше, кого-то меньше, — и признаюсь вам чистосердечно, что еще несколько часов назад мучили они и меня. Пока я легчал без сна этой ночью, я успел подумать о многих вещах, но только теперь осознал, что все они вертятся вокруг перепутья, на котором мы с вами оказались. Позвольте мне объяснить… Вы все слышали о моей замкнутой жизни в последние годы, когда я добровольно отгородился от людей…
Гуг на мгновение прервался и продолжил более веским голосом, обдумывая каждое свое слово:
— Такое настроение, расположение моего духа было порождено разочарованием… чем-то сродни отчаянию. Я разуверился и в своих товарищах, и в себе самом, и в моих попранных надеждах и ценностях. Куда бы ни падал тогда мой взгляд, везде я вновь и вновь видел воинов, бредущих по колено в крови и запятнанных всей той мерзостью, которую меня с самого детства учили презирать. Как вам известно, наши христианские собратья на ней основали свою веру и построили свою власть. Они называют ее чудесным даром Божьим, а священники учат, будто потеря веры — худшее из несчастий, которое может постигнуть человека, поскольку ведет к потере души. А еще они внушают, что величайший грех против веры — это отчаяние, потому что оно отрицает упование на милосердие Господа… Так вот, друзья мои, все эти годы я жил в отчаянии — отчаянии, вызванном наблюдениями за моими соратниками, а также легкостью, с которой их поведение — источник моего отчаяния — прощалось и прощается Церковью. Она непостижимым образом очищает их, отпускает им грехи, после чего они могут снова идти налегке и совершать все новые и новые зверства… Нас ведь учили, что нет такого греха, в котором нельзя было бы покаяться священнику.
Гуг прижал сложенные руки к лицу, отчего его глаза стали похожи на узкие щелки, и добавил:
— Но большинство священников так же продажны и корыстны, как и те, кого они прощают во имя милосердия Божия.
Отняв руки от лица, де Пайен поморгал и уточнил:
— Я говорю, большинство, а не все подряд. Наверное, есть и такие, кто совершенно искренне верует, но я ни одного не встречал. Это факт, и он меня удручает. Как и все вы, я вырос среди рыцарей и воинов; рыцарский кодекс я усвоил вместе с первыми словами человеческой речи. Тогда же я выучил Божьи заповеди и законы Церкви, но только в отрочестве я убедился воочию, что мало найдется людей, помимо нашего родственного круга, кто бы уделял хоть крупицу внимания этим заповедям. Большинство же — будь то сеньоры, рыцари или ратники — считались лишь с теми законами, которые давали обществу право их наказывать или вредить им. Все остальное они оставили на откуп священникам. А те — вообще все церковники — уж постарались не упустить своего. Они не уставали твердить о добровольности, но лишь в той мере, когда могли ощутимо на ней обогатиться — приобрести деньги, власть и почет. А потом, по истечении нескольких лет все возрастающего духовного упадка, я был принят в орден Воскрешения, где и обнаружил, что любовь к Богу, вера в Бога может процветать и вне рамок Церкви. Это осознание перевернуло все мои представления о действительности, и впервые в жизни я увидел и понял, что малейший людской поступок зависит от Церкви и предписан ею. Но увидел я и то, что церковная власть сосредоточена в руках продажных, алчных, тщеславных и самолюбивых людей. Да, мы привыкли верить, что Отцы Церкви — избранники, благословленные Самим Господом; мы ничтоже сумняшеся и с воодушевлением должны вверять им заботу о наших бессмертных душах. Но кто сказал, что должны? Они же сами нас и научили. Священники наставляют нас, о чем думать, что говорить и вообще как обходиться с Богом — и со всем остальным, если уж по правде. Они провозглашают бесконечное милосердие Господне и уверяют, что глаголют на земле Его устами… и ясно дают понять, что, если мы не подчинимся или отвернемся от них, в их власти наказать нас, покарать или, еще хуже, обречь на вечные муки.
Де Пайен прервался и обвел взглядом товарищей, самозабвенно выслушивающих его излияния.
— Братья мои, вот кто ввергает людей в геенну. Только задумайтесь на минуту — ведь именно это приводит нас в трепет. Церковники умышленно отправляют простаков в неугасимое адское пламя — просто потому, что им это позволено, потому что у них есть такая власть и произвол управлять человеческими жизнями, вытравляя из них душу. И, верша все это, они еще провозглашают бесконечное и безмерное милосердие Божье. Кто же возразит им — им, вратам слуха Господня?
Гуг вновь остановился, и далее в его голосе появилась небывалая резкость:
— Наш орден вразумил нас, что мы можем все это изменить. Помните ли вы, сколько радости принесло каждому это открытие? Осознание, что однажды нам станет по силам сделать мир лучше? Церковь, как нам теперь известно, была создана людьми, а не Богом и не Его предполагаемым Сыном Иисусом. Конечно, Иисус был Сын Божий, но все, что называется Его Церковью, было после Его смерти присвоено, переиначено и оболгано Павлом Язычником и его римскими приспешниками и наушниками. Но наш орден, орден Воскрешения в Сионе, сулит нам надежду однажды положить этому конец — не путем убийства всех этих богопротивных и недостойных священников, но путем совлечения покрова с истины, единственно верной — той, что свершилась здесь, в Иерусалиме, тысячелетие назад. Я обо всем этом позабыл, друзья мои, упустил из виду среди резни и тех мерзостей, что пришлось здесь повидать с тех пор, как мы впервые оказались на Святой земле. Я потерял надежду, поскольку считал, что братские вести не доходят сюда из Франции. Но я ошибался — вести подоспели, хоть и весьма неожиданные, и теперь у меня открылись глаза на то, во что я истинно верую… В своей вере я опираюсь на то, что Бог привел нас всех сюда с определенной целью. Я также верю, что это Господь заронил в мою голову замысел, пока я сегодня ночью лежал без сна. Нас попросили… или, лучше, нам приказали найти… отыскать истину, скрытую в уставе нашего ордена. А когда мы ее отыщем, мы приступим к выпрямлению кривды, которую потеря веры — искажение и извращение истинного учения Иисусова и Его еврейских собратьев — привнесла в этот мир. Мы исправим ее. Наши имена однажды сотрутся из людской памяти, но еще долго все будут помнить и говорить о наших деяниях…
Гуг закончил свою речь, и воцарилось полнейшее молчание. Наконец он спросил товарищей:
— Ну, что скажете на это? Как поступите?
— Обреем головы и начнем копать, — откликнулся Сент-Аньян, и все прочие молчаливо и согласно кивнули.
* * *
В тот вечер, добравшись до постели, Гуг долго не мог заснуть и наконец повернулся на спину с мыслью, что ему предстоит еще одна бессонная ночь. Обычно, едва опустившись на ложе, он засыпал и наутро вставал бодрый, независимо от того, сколь долго пришлось ему отдыхать. В случае крайней надобности ему даже доводилось вздремнуть, будучи на ногах или в седле. Трудности с немедленным отходом ко сну неизменно означали некую докуку, но сейчас Гуг не мог придумать, что же его так изводит.
Вдоволь поворочавшись и пометавшись в постели, де Пайен отбросил покрывало и спустил ноги на пол, решив прогуляться в прохладе ночи. Он влез в длинное и просторное арабское одеяние, которое носил безоружным, как и все его товарищи, для простоты и удобства, поддел рукой петлю перевязи с мечом, утвердил ее на своем плече и лишь затем пробрался к основной двери, ведущей во дворик. Там Гуг широко зевнул, поскреб голову, слегка поеживаясь от зябкого пустынного воздуха.
— Почему не спишь?
Де Пайен резко обернулся и увидел Пейна Мондидье, сидевшего на скамье привалясь к стене. Ярко светила луна, рядом потрескивал зажженный факел.
— Корка! Фу, напугал… Это я должен спросить: ты-то сам почему не спишь?
— Да, пора уже, сейчас пойду. Я уже тут продрог до костей. Сидел вот, думал…
— О чем же?
— О Маргарите… о сыне Карле и о дочери Елене. Ей завтра исполняется восемь лет, а я совсем забыл, пока ты сегодня не напомнил. Ты сказал, что только у двоих на родине остались семьи, дети…
Гуг пришел в ужас от собственной беспечности. Он уже и думать забыл о своем заявлении и даже не предполагал, что оно окажет такое воздействие на его друзей, о которых и шла речь, — Пейна и Гондемара. На лице Мондидье явственно читалась боль, что заставило Гуга по-новому взглянуть на свои слова.
— Пейн, — пробормотал он, — прости меня. Я не…
— Понимаю. Но ты просто сказал то, что есть, и ничуть меня не удивил. Жребий был брошен уже много лет назад, с общего согласия — и Маргариты, и моего. Но все же ты застал меня немного врасплох, когда завел об этом разговор…
Голос Пейна стих, а сам он уставился в пустоту.
— Я вспомнил, что у дочери день рождения… — наконец подхватил Мондидье нить беседы, — и задумался о хитросплетениях нашей жизни, обо всех нас — как все поменялось с тех пор, когда мы были молоды, яснооки и полны радужных надежд. Все оказалось не так.
Глядя себе под ноги, он покачал головой, затем взглянул на Гуга с застывшей на лице улыбкой.
— Помнишь, как мы струхнули, когда обнаружили, что они что-то такое знают про нас? Мы вообразили, что они уже все пронюхали про наш орден. В то время ничего худшего мы и придумать не могли. Боже мой!
— Да уж, — улыбнулся в ответ де Пайен, — было переполоху.
— Сейчас даже вспоминать смешно.
Гуг, почуявший нечто в словах друга, с любопытством склонил голову набок.
— Смешно? Почему же? Мне не смешно. Ваши жены принесли огромную жертву, даже не надеясь в утешение узнать, в чем эта жертва состоит. Они самоустранились и позволили вам делать то, что велит долг, и не стали изводить вас слезами и причитаниями. Они сознательно сделали такой выбор, согласившись на жизнь с вами порознь. Хвала Господу, что это так.
— Да, да, верно, хвала Господу…
Мондидье встал и уже направился к двери, но замешкался и положил руку Гугу на плечо.
— Мне только сейчас пришло в голову, что я даже не знаю, жива ли еще моя Маргарита. Она ведь могла умереть к этому времени.
Де Пайен поглядел другу в глаза и кивнул:
— Могла, конечно, но только если за последний год. Мне думается, иначе мы бы уже прослышали о ее кончине. А скорее всего, она в таком же добром здравии, как и ты, и по-прежнему благополучно живет в своем имении.
Мондидье еще тихо постоял и потом кивнул:
— Что ж, наверное, ты прав. Будем надеяться. Пойду-ка я лягу, да и тебе советую — хотя бы отдохнем, если и не заснем.
Гуг плотнее запахнул одежды и вместе с другом вернулся в гостиницу.