129 год до Р. Х
Луций Пинарий взял из дрожащей руки матери письмо. Оно было написано по-гречески на пергаменте высшего качества. Луций читал медленно, вчитываясь в каждое слово.
«От Блоссия к Менении, с приветом и глубокой привязанностью.
Спешу поблагодарить тебя за твои письма, служащие мне утешением, подобным целебному бальзаму. Я счастлив узнать, что и ты, и Луций пребываете в добром здравии, а твоему сыну в его делах неизменно сопутствует успех. Как я понимаю, чтобы получить государственный подряд, особенно в строительстве, необходимо располагать внушительными средствами.
Спасибо тебе за новости о Корнелии. То, что она продолжает блюсти траур по Тиберию по прошествии трех лет после его смерти, по-моему, вполне уместно. Обстоятельства его кончины, осквернение тела – все это, безусловно, оправдывает более длительный, чем обычно, срок оплакивания.
Но брат Тиберия, как ты пишешь, уже больше не носит черное. Ну что ж, Гай молод, и ему нужно устраивать собственную жизнь. Узнав о его решении полностью устраниться от политики и всецело (по примеру Луция) посвятить себя коммерции, я испытал смешанные чувства. Дело в том, что в определенном смысле (по способности к роли политического лидера) Гай даже превосходит своего брата, и если он действительно оставит Стезю чести, то это будет потерей и для него, и для Рима. С другой стороны, после того, что случилось с Тиберием, трудно обвинить кого-либо в том, что он предпочтет иную участь.
Полагаю, однако, что со временем Гай все же вернется к политической жизни. Тяга к политике у него в крови.
Что до моих дел, то могу с гордостью сообщить, что с каждым днем вхожу во все большее доверие к царю Аристонику. Да, я гордо называю его царем, хотя Рим отказывается признавать за ним этот титул, именуя его узурпатором. Однако завещание прежнего царя – Аттала – обратилось в ничто, после того как Аристоник овладел троном Пергама с помощью военной силы и своего авторитета. Конечно, можно понять раздражение римских сенаторов, спавших и видевших, как они прибирают к рукам сокровища Пергама. Стоит заметить, что их алчное желание овладеть этими сокровищами было одной из причин убийства Тиберия.
Царь Аристоник – замечательный человек. Верю, что с моей помощью он сможет воплотить в себе стоический идеал справедливого монарха. Мы часто беседуем о новой столице, которую он мечтает основать. Мы назовем ее Гелиополисом – Городом солнца, где люди всех сословий, включая рабов, будут свободны.
Кроме того, Аристоник, благодарение богам, является военным гением. Он намерен решительно отстаивать свои притязания на трон Пергама против поползновений Рима. Есть надежда, что, когда его превосходство станет очевидным, другие правители в Азии и Греции тоже поднимутся, чтобы сбросить иго Рима и его продажной республики. Собственно говоря, единственная надежда для всего мира в том и заключается, чтобы везде и всегда противиться установлению господства Рима.
Но что это я, право же, опять заболтался насчет политики! Прости меня, любовь моя, просто, когда тебя нет рядом со мной, я заполняю политикой пустоту. Моя жизнь неуравновешенна: та часть меня, что представляла собой по-настоящему живого человека, способного любить, желать, плакать и смеяться, словно сжалась и усохла, подобно некогда плодовитой лозе, вырванной из плодородной, влажной почвы. Как я тоскую по тебе, по твоим словам, по лицу, по музыке твоего голоса, по теплу твоего тела! Возможно, когда-нибудь (в Гелиополисе?) мы сможем воссоединиться. Но, увы, это время еще не настало!
Как всегда, я прошу тебя сразу по прочтении уничтожить это письмо. Не вздумай поддаться искушению и сохранять мои письма из сентиментальных соображений. Жги их! Я сам поступаю так с каждым твоим письмом, хотя мои горькие слезы орошают пепел.
Это делается не для моей безопасности, а для твоей. К нашей печали, мы были свидетелями того, как жестоки могут быть враги добродетели и как умеют они обращать слова людей благородных против тех, кто их изрек.
Со всей моей любовью к тебе…»
Луций с содроганием опустил пергамент. Он не знал, что возмущало его больше – ехидство стоика, язвительная похвала достижениям Луция на ниве стяжания богатства, самодовольство, неумеренное восхваление Аристоника или непристойные метафоры, относящиеся к нему и Менении. Надо же, «плодовитая лоза, вырванная из плодородной, влажной почвы»!
– Обещай мне, матушка, что в точности выполнишь его просьбу уничтожать каждое письмо.
Менения взглянула на него глазами, полными слез, свела брови и неуверенно повела плечом.
– Во имя Геркулеса и Гадеса! Ты не сжигаешь их! Ты хранишь их!
– Не все. Только некоторые, – прошептала Менения. – Только… самые личные. В письмах, которые я сохранила, нет ничего такого, что могло бы…
– Любое письмо от Блоссия опасно, матушка! Неужели ты не понимаешь? Мы должны избавляться от всего, что позволяет проследить хоть какую-то связь между нами и ним, особенно после того, как он покинул Рим и сошелся с этим Аристоником. Содержание не имеет значения, хотя в этом смысле его последнее письмо таково, что хуже некуда! Где письма, которые ты сберегла? Сходи за ними. Сейчас же! Сходи сама, не посылай рабыню. Принеси их немедленно сюда, а я пока разведу огонь.
Оставшись один в саду, Луций уронил руки и склонил голову. Колени его дрожали, и в какой-то момент он испугался, как бы не упасть. Ради своей матушки он притворялся лишь разгневанным, скрывая панику, охватившую его еще утром, когда, проходя через Форум, он услышал новости из Пергама.
Узурпатор Аристоник был схвачен, его армия уничтожена. Наследие последнего царя – Аттала (и само царство, и его несметные сокровища) – попало-таки в руки римлян. Командующий римскими войсками Марк Перперна уже похвалялся, что в день своего триумфа проведет Аристоника по Риму нагим, будет бичевать его, пока тот не взмолится о смерти, и лишь потом позволит удушить его в промозглом подземелье Туллианума.
Услышав эту новость, Луций поспешил домой, торопливо сообщил матери, что Аристоник потерпел поражение, и потребовал принести все письма Блоссия, до последнего клочка пергамента. О судьбе самого Блоссия он ей ничего не сказал, а она была слишком испугана и взволнована, чтобы спросить, и потому пока оставалась в блаженном неведении. Момента, когда неизбежный вопрос все-таки прозвучит, Луций ожидал с ужасом.
Менения вернулась с несколькими листами пергамента, судя по истрепанному виду читавшимися и перечитывавшимися много раз. Вздохнув, он принял у нее письма.
– Ты уверена, что принесла все?
– Да, Луций.
– Мы должны молить богов о том, чтобы Блоссий действительно сжег все твои письма до единого, – говорил Луций, отправляя в огонь один пергамент за другим.
Он и его мать смотрели, как они занимались, вспыхивали и обращались в пепел.
– Все его письма… его слова… все сгорело, – прошептала Менения, обхватив себя руками. – А сам Блоссий?
– Мертв, матушка. Он поступил мудро и достойно. Если бы они схватили его…
Луций осекся, не желая произносить такие слова, как «пытки», «унижения», «медленная смерть». Он прочистил горло.
– Блоссий предпочел покончить с собой, но не сдаться живым. Он умер как римлянин.
– Он умер как стоик!
Менения закрыла глаза. Тепло, исходившее от сожженных писем – последнего следа существования Блоссия на земле, – согревало слезы на ее щеках.
Луций внимательно смотрел на мать. Какого бы мнения ни был он о Блоссии, ее горе тронуло его. И снова, как в тот день, когда Блоссий оставил Рим, он ощутил сожаление и стыд.