21
В Леонтины мы добрались под вечер, когда люди гуляют по прохладе или сидят под деревьями возле харчевен. При нашем шумном появлении, стала собираться толпа. Когда спросили о Дионе, он ответил сам: оказался на улице с Каллиппом и другими.
Мы все спешились и бросились к нему. Зеваки влезли на столы или вскарабкались на деревья, чтобы лучше видеть; а мы кинулись перед ним на колени, в позе мольбы. Эта штука, чтобы изящно получалось, тренировки требует. Один едва не свалился.
Гелланик рассказал свою ужасную историю без оправданий. Его грамотно выбрали послом к Диону: старомодный, достойный мелкий дворянин, отдувался сейчас за грязь, в которой сам не был замешан никак. А после него говорил каждый из нас. Глаза его бродили по нашим лицам, с недоумением даже; трудно было сказать, что он думает. Не будучи сиракузцем, я говорил последним:
— Господин мой, — сказал я. — Мы пришли к человеку, оскорбленному хуже, чем Ахилл, а просим больше, чем Приам. Но речь идет о Сиракузах, а человек этот — Дион.
Он смотрел вниз, лицо застыло, только губы кусал. Потом какой-то звук раздался в горле, он заплакал… А когда снова совладал с собой, сказал:
— Это не только от меня зависит. Люди должны решить за себя. Глашатай здесь?
Собрание сошлось в театре, как это заведено в Леонтинах. В прошлый раз я играл там главную роль, а нынче был статистом; но не было протагониста, с которым я был так горд работать, как сейчас. Для него я бы и сцену подметал.
Гелланик снова произнес свой монолог; на этот раз перед солдатами; а потом и мы сымпровизировали, как смогли… А потом выступил Дион:
— Я позвал вас сюда, чтобы вы могли сами решить, что для вас лучше. Для меня выбора нет. Это моя страна. Я должен идти; и если не смогу спасти, то ее развалины станут моей могилой. Но если вы сумеете найти в сердцах своих помощь для нас, вот таких жалких и глупых, каковы мы есть, вы можете к вечной славе своей спасти этот несчастный город. Если я прошу слишком много, — простите и прощайте; и благодарность моя с вами. Да благословят вас боги за мужество ваше и за ту доброту, с какой относились ко мне. А если придется меня вспомнить, то говорите всем, что когда вас обижали, я не стоял в стороне; и не предал земляков в несчастье.
Наверно, он и не смог бы продолжать; но голос его утонул в ликующих криках. Сначала его имя, как боевой клич; а потом закричали: «На Сиракузы!» Гелланик, вроде, сказал что-то благодарственное; вроде, Диона обнимал… А я едва видел сквозь слезы.
Задержались только поесть и собраться; и тут же выступили в тридцатимильный марш. Что до меня, всю жизнь я служил Дионису и оружие носил только на сцене; да и работа тут была для профессионалов, не для гуляк. Но так я никуда и не поехал, хоть корабельщики еще ловили пассажиров в Италию. Ведь оказался я свидетелем такого великодушия, что его и божественным назвать не святотатство; и теперь просто обязан был увидеть, что из этого выйдет. Великое зло и великое добро касаются каждого: они нашу судьбу определяют.
Что там произошло, мне потом Рупилиус рассказал. Весь день по Сиракузам шлялись налетчики; или штурмовали те немногие баррикады на улицах, что еще держались. Гераклид и его офицеры мотались туда-сюда, пытаясь собрать свои рассеянные силы; но не могли наверстать время, упущенное в пьянстве и панике. С закатом, люди Ортиджи, как обожравшиеся волки, потащились назад через свою дамбу, к захваченным женщинам.
Сиракузцы подвинулись в город и всю ночь искали родню или пытались развалины латать. На рассвете город еще им принадлежал. Они даже осадную стену чуть в порядок привели и людей там разместили. К полудню прискакал всадник с известием, что Дион на подходе. Думаете, все кинулись в храмы благодарить? Это Сиракузы.
Гераклит воспринял эту новость как собственный смертный приговор. Естественно, что люди обвиняли во всём его, а не себя: ради мелочного триумфа он город сдал. Чего ему было ждать, если Дион, которого он выгнал, шел теперь спасителем? Быть может, он и Филиста вспомнил… Такие люди и о других по себе судят.
Он с друзьями стал ездить по городу, сбивая людей с толку, с криком, что Ортиджа больше не опасна; что сумасшедшими надо быть, чтобы впустить в город тирана, которого только что изгнали; да еще с собственной армией, где каждый пылает местью. А сиракузцы выросли при тирании; они и дышали только страхом; потому поверили. Поверили, — и послали послов к Диону, сказать ему, что он не нужен и может возвращаться.
Мелкопоместные дворяне, чьи предки боролись со старым Дионисием и дорого а это заплатили, в ужасе смотрели, как гибнут и их надежды и последние остатки достоинства Сиракуз. Они-то знали, почему идет Дион. С тех пор как тиран сокрушил их отцов, они старались не показываться на глаза. Крупные имения отошли к его друзьям; но мелкие поместья с крошечной рентой давали им возможность приглашать учителей с материка; они умели и бороться по правилам, и петь старые сколии; и даже помнили, что такое честь.
Они послали своих послов, прося у Диона прощения за этот новый позор Сиракуз, превознося его сердечное величие и умоляя не раскаиваться в нём. Сумасшествием было полагать, что солдаты Никсия уже насытились или что их можно будет остановить. Без Диона всё пропало бы.
Послания дошли до него почти одновременно, и он принял во внимание оба. Перестал торопить своих людей, но продолжал продвигаться. Я полагаю, к этому времени его уже ничто не могло удивить.
На закате, чтобы его задержать, Гераклид выставил войска у северных ворот; но им нашлось и другое дело. С наступлением темноты люди Никсия снова выплеснулись из Ортиджи и полились через осадную стену, словно вода в паводок. На это раз они пришли уничтожить город.
Теперь, я полагаю, Дионисий ценил только Ортиджу. Город его отверг, — так пусть пропадает вместе с чернью своей; а если он когда-нибудь вернется, то заселит его более подходящим народом. По идее, Никсий должен был привезти какие-то распоряжения; были какие-нибудь приказы в крепость. А Дионисий, наверно, видел себя в роли Геракла; с той только разницей, что костер был не для него.
Всё что можно было разграбить, было уже разграблено; оставалось только убивать. Кампанцы шли по городу не людьми, а Горгонами безжалостных Фурий; вырезая женщин, поднимая детей на копья или швыряя их в горящие дома; поджигая всё на своем пути и закидывая крыши горящими стрелами. В ту ночь погибла Глика, жена Менекрата; и оба его золотых сына тоже. Похоже, она вернулась в город как раз перед победным пиром Гераклида; привести дом в порядок к приезду мужа. Я слышал, как они умерли; но ни разу не признался ему, что хоть что-нибудь знаю; а он, похоже, так и не узнал. И да оставят его боги в неведении.
Рёв пламени; неумолчные вопли, словно единый крик умирающего города; грохот рушащихся домов, — всё это звучало так, словно боги саму Смерть послали истребить людей. И в этот Тартар пришел Дион со своими людьми; и встретили его, словно бога-спасителя. А как же иначе? Он был храбр, великодушен и благороден; надежнее золота… В ту ночь никто и не вспомнил, что это он начал войну.
Всю ночь они сражались среди дыма, огня, углей и обгоревших трупов; не только враг грозил, но и валившиеся стены; однако свято подчинялись приказам и держали строй. К утру налетчиков вымели. Тех, кто задержался у осадной стены, поубивали на месте. А потом пришлось еще и пожары тушить.
Всё это рассказал мне Рупилиус, когда его привезли раненым в Леонтины. Он всю ночь дрался с обожженной рукой, а под утро схлопотал копье в сухожилие на ноге; врачи запретили ему не только ходить, даже стоять. Так что я смог хоть частично отблагодарить его за гостеприимство, выполняя работу не для слуг и читая ему по-гречески. Он знал язык только на слух. Дион, сказал он, тоже был ранен; замотался в тряпку, оторванную с одежды какого-то трупа; в ту ночь это было обычной перевязкой. А Гераклид с друзьями исчезли, словно духи с пеньем петуха; увидели, как народ настроен, и всё поняли.
Новости приходили в Леонтины каждый день. Когда победа стала явной, из Совета Города ко мне пришли и предложили хор, чтобы поставил им «Персов» как приношение Аполлону. Я согласился, при условии что найду актеров в Сиракузах. Взялся за это дело даже раньше, чем собирался; но тут до нас дошла новость, что Гераклид вернулся и сдался на милость Диону.
Рупилиус категорически не поверил; рассказчик оскорбился и пообещал, что через три дня ему придется прощения просить, когда Гераклида и Феофана будут судить в Собрании. А я, чтобы успокоить Рупилиуса, пообещал, что буду там.
Потому и поехал я с прохладных холмов через пыльную, знойную равнину, с ее кактусами и алоэ, вниз, в Сиракузы. Крыши там были как-то залатаны; трупы и мусор убрали; но запах гари, страха и смерти — он держался. Интересно было, разграбили они театр на второй раз или нет; но он оказался не тронут. Прошел слух, что по ночам его охраняет мстительный бог. А сейчас он был полон, поскольку Собрания там проходят; я едва успел занять место в десятом ряду.
Пройдя через охестру под рёв аплодисментов, Дион с братом и Калиппом поднялся на сцену. Потом ввели Гераклида и Феофана, под конвоем, чтобы толпа не растерзала. Феодот сдался и уже был похож на труп; но Гераклид держался и продолжал представление свое. Стоял прямо; без вызова, но смело; человек, которого судьба вовлекла в ошибку и который готов безропотно принять свой жребий. Сейчас, как никогда, я готов был увидеть в нем актера; талантливого, но блудливого; повсюду беду творит, повсюду других артистов грабит, покуда все труппы от него не откажутся.
Когда зачитали обвинение, им предоставили слово для защиты. Гераклид шагнул вперед, открыл было рот; но его не слышно было среди всеобщего рёва и криков «Смерть!»
Какое-то время это продолжалось; потом вперед шагнул Дион; и проклятия сменились приветствиями. Дион поднял руку, прося тишины; и ему подарили ее, словно гирлянду. А он не стал ничего говорить, просто показал на Гераклида.
Теперь его стали слушать; а он чувствовал зрителя, это был его величайший дар. И выступил он очень умно: коротко. Показал на Диона; сказал, что достоинства этого человека победили его прежнюю враждебность; а теперь ему ничего больше не остаётся, как полагаться на великодушие, которого он не заслужил. В будущем, если только у него есть будущее, он надеется научиться.
Аудитория его освистала. В отличие от Диона, все слышали, что он говорил прежде; и все знали, чего всё это стоит. Гелланик — или кто-то, очень на него похожий, — вскочил и попросил, чтобы город избавили от той двуязыкой змеи. За ним выступили еще двое-трое, говоря, что этот человек навредил городу больше, чем сам Дионисий. Крики за смерть стали вдвое громче… Но тут стало ясно, что Дион собирается говорить; и в театре стало тихо, как перед трагедией.
— Сограждане, — начал он, — я солдат. (Бурные аплодисменты.) В молодости меня здесь учили, как и других офицеров, оружию, стратегии и заботе о своих людях. (Ликование со стороны солдат.) Потом меня услали. Но вместо того, чтобы проводить дни свои в праздности, я снова пошел учиться. Пошел в афинскую Академию, которая учит людей быть настоящими людьми. Вместо карфагенян, я учился побеждать ярость и мстительность; чтобы не складывать оружие перед ними, а хранить щит самообладания. Если мы воздаём добром лишь тем, перед кем сами в долгу, — в чём здесь заслуга? Настоящая заслуга в том, чтобы даже за зло воздать добром. Победы в войне преходящи; время может изменить всё; но превзойти кого-нибудь в милосердии и справедливости, — вот он, неувядающий венок! Вот единственная победа, какую я хотел бы одержать над этими людьми. И я уверен, если вы мне это позволите, оно обогатит нас всех. Потому что думаю, ни одно сердце человеческое не потеряно для памяти о добре, из которого сотворены наши души, настолько, чтобы ему нельзя было напомнить; как глаза промывают. Люди грешат от незнания. Покажите им добро, и они будут знать счастье своё. Давайте же покажем его сейчас вот этим людям; и я уверен, в ближайшие годы они нам вернут его сторицей. Если я заслужил у вас хоть какое-то одолжение, мужи сиракузские, не толкайте меня во зло; позвольте пойти домой, свободным от него. Только боги могут мстить.
Наступила долгая тишина, только переговаривались потихоньку. Я подумал, что бы сейчас творилось, если бы пьеса шла: аплодисменты могли и действие остановить. Это было прекрасно, величественно; сказано от всей души человеком, и голос которого, и внешность соответствовали каждому слову. И всё-таки сидел я там в десятом ряду с сухими глазами; и роль моя в той беспокойной тишине давалась мне тяжко. Когда он говорил в Леонтинах, всё было по-другому… Моя вина, что ли? Так я этого и не понял даже на следующий день, когда сел возле Рупилиуса со своим рассказом.
Сначала он слушал, перебивая возгласами; потом молча, в точности как сиракузцы. В конце спросил:
— И они их простили?
— Простили ради Диона. Так они и ушли с друзьями. Конечно, там были еще какие-то речи, но я ушел, не дождавшись конца.
Он тяжко вдохнул.
— В чём дело? — спрашиваю. Я и себя спрашивал; и он, наверно, это видел.
— А ты веришь, Никерат, что Гераклид сдержит слово своё? — Я покачал головой. — Ну так какие могут быть вопросы?
— Но, быть может, Дион всё равно прав… Ведь он в добродетели победил.
Он потянулся ко мне, заворчав от боли в ноге, и похлопал меня по колену.
— Не обижайся, — говорит, — я попросту, как меж друзьями. Дион — лучший человек, кого я знаю; готов умереть за него и не стану спрашивать зачем. Но в глубине души, он всё равно грек. Был бы он римлянин, он бы знал, почему Гераклида прощать нельзя. В Риме и ты не стал бы спрашивать.
Все римляне ужасно гордятся обычаями своей страны, хотя не могут найти там себе применения и вынуждены сдавать в наем оружие своё. А Рупилиус мне очень нравился, на самом деле. Увидев, что я рассердился, он продолжил:
— Вы, греки, я знаю, превосходите нас римлян во всём, что связано с дарами Аполлона. Но в дарах Юпитера, то есть Зевса, вы иногда кажетесь просто детьми. Каждый человек отдельно стоит перед городом; каждый город перед Грецией… И уж сколько раз из этого беды выходили, а вы всё с начала. Я думал, Дион другой. Если людям было нужно, он никогда не оглядывался ни на жизнь свою, ни на то что было у него. Но ты посмотри, что он натворил сейчас. Только потому, что тот человек ему личный враг, и он хочет превзойти его в добродетели, он его спускает с цепи на сиракузцев; будто Гераклид и не виноват, что там на улицах накануне бойня была. А если он не исправится? Ведь Дион не бог, ничего гарантировать он не может, — не повторится такое же? Клянусь Геркулесом, хотя бы на ссылке он мог настоять! С римской точки зрения, он воспользовался общественной собственностью; словно казну себе присвоил. Не то чтобы я его а это порицаю. Он грек, он думает как грек, вот и всё тут. И всё равно он самый лучший генерал, под которым я служил. Совершенство, конечно, только для богов… Но что правда — правда.
Наверно, мы оба знали, что до сих пор его любим; это и помогало нам разговаривать.
— Он был как бог, Рупилиус, — сказал я. — А спускаться должно быть трудно. Величайшие наши скульпторы оставляют статуи чуть-чуть недоделанными, чтобы богов не искушать. Если кто-то побывал богом, он должен и быть совершенен, и смотреться совершенным. Не знаю, как это кажется тебе, римлянину. А я грек. И мне от этого страшно.