14
Дионисия побудило расстаться с Платоном отнюдь не возвращение весенней погоды, удачной для плавания. Причиной стала война.
Дион, зная карфагенян, старался чтобы они не прослышали об его опале; в результате они обнаружили, что он изгнанник, не способный ни помочь им, ни повредить. Их послы имели дело с Дионисием и Филистом; первого они презирали, второму не верили. Всю зиму они готовились к войне, и весной напали.
Позже, Спевсипп рассказывал мне историю той зимы. Пока Платон был болен, весь город говорил, что Архонт переживает больше, чем когда его собственный отец умирал. Но едва опасность миновала и Платон поднялся на ноги, снова начались прежние мучительные сцены; всегда с одним и тем же требованием — быть первым среди друзей. Спевсипп вытерпел даже больше чем мог. По его словам, это напоминало школу, в которой маленький мальчик влюбился в другого. Но он признавал, что бедняга кажется страдал по-настоящему.
Человек низкий стал бы ему льстить; человек обычных достоинств быстро лишил бы его всяких надежд. Но Платон рассчитывал воспользоваться любовью Дионисия, чтобы привлечь его к философии; он посчитал бы позорным отвергнуть эту любовь ради собственного спокойствия. Терпеливо и самоотверженно он старался использовать то обаяние, что Дион помнил уже двадцать лет, чтобы превратить своего тюремщика в арестанта. Спевсипп рассказывал, это было похоже на диалог рыбы и птицы: каждый звал другого в среду, в которой тот жить не может. Для одного вершиной любви было совершенство, для другого — обладание.
— Ну, тут во многом его отец виноват — заметил я. — Ведь пока он был жив, бедному малому ни капельки самоуважения не позволяли. А теперь он дорвался, как голодный до пиршества, и хватает со стола всё что видит. Где ему было манер набраться? Отнеси это на счет нищеты его.
— Не думаю, что в юности ему досталась хотя бы половина тех бед, какие пережил Платон, — ответил Спевсипп нетерпеливо. — Война, осада, смерть друзей; и не только в боях — от рук друзей тоже… Родных его убили как тиранов, — и по сей день презирают, — а потом еще и Сократа, которого он любил и почитал превыше всех, тоже убили, по приговору… Но что с того; кто вопит, того и жалеют. Так или иначе, он продолжал повторять Дионисию, что путь к его расположению через философию лежит; а Дионисий постоянно отвечал, что сначала он должен от Диона отречься; потому что иначе — где гарантия, что он учит и советует правильно? Филист его с самого начала предупреждал, что Платон старается его ослабить, чтобы Дион мог власть захватить. Так что ему нужно было доказательство верности, понимаешь?
Это поразило даже меня:
— Вот это да! И Платон глотал все эти оскорбления?
— Оскорбить может только взрослый. Ты ж не станешь бить ребенка, если тот капризничает и за одежду твою хватается.
— Может быть и стану… Но ведь иногда он вполне вменяем и разумен.
— Совершенно верно; как раз поэтому Платон и бился с ним всё это время. Но в душе он ребенок. Скорее, приемный.
Даже когда весна принесла войну, он не хотел отпускать Платона. Спевсипп был в отчаянии: Архонт обязан появляться на поле боя; а Платон, оставшись в Ортидже среди врагов, прожил бы не больше недели. Сам он прекрасно это понимал, но не проявлял ни малейшего беспокойства по этому поводу. В разговорах с Дионисием он сетовал на долгое отсутствие в Академии и на местный климат, который ему хорошо бы поменять. В конце концов Дионисий согласился его отпустить; но с условием, что если он вернет Диона из изгнания, то и Платон вернется в Сиракузы. Вот так он уже в третий раз рисковал жизнью ради друга, прекрасно сознавая, на что идет.
Вскоре после его возвращения я его видел на концерте в Одеоне. Сутулости прибавилось и лицо посерело; похудел сильно, широкие плечи торчат костями; а возле рта залегли глубокие морщины. Но голова — прекрасная. Хагнон сказал, что хотел бы сделать с него масляный портрет, хотя бронза была бы еще лучше.
В общем, в конце концов его — и даже Спевсиппа — проводили с массой подарков и со всеми возможными почестями. Платон мог бы увезти с собой гору сицилийского золота, если бы взял; хоть для себя, хоть для Академии; Дионисий счастлив был бы стать ее покровителем. Но Академия принимала дары только от тех, кто исповедовал ее принципы; Платон не хотел давать посторонним возможности вмешиваться в свои дела; он предпочел бы учить на улицах, как прежде Сократ. Теперь ясно было одно: если со старым Дионисием Платон расстался униженным и оскорбленным — и ему не должен был ничего (кроме мести, не будь он выше этого), с его сыном он был связан священными узами гостеприимства; и я не представлял себе, к чему это может привести в дальнейшем.
У меня была идея податься на гастроли в тот год. Но предложений оказалось столько, что и выбраться некогда. Сначала играл в Эфесе, потом в Милете, а там получил приглашение в Пергамон… А в Дельфах, на Пифийском Фестивале, милостью Аполлона меня наградили венком. Когда я нагнул под него голову, услышал высоко над Федриадами крик орла; может, это был тот самый, что крикнул «Йа-а-а!» когда я на кране болтался…
Это был последний раз, когда я играл с Анаксием. Мы остались в прекрасных отношениях с ним, но разочарованный актер — это уже не актер. Единственное, что удерживало его от депрессии, это надежда преуспеть в политике. Раз так, я не пытался его разубеждать; даже позволил ему практиковать на мне свои речи, есть такое упражнение в школах риторики, где учат — как они сами говорят — выдавать черное за белое. По-моему, это хорошо демонстрирует, на что я готов для друзей своих.
Когда актер становится известен, ему приходится много путешествовать; но в последующие годы Дион ездил почти столько же, сколько я.
Он появлялся на всех больших праздниках; в Олимпии и в Дельфах, в Эпидавре и на Делосе — всюду он был почетным гостем кого-нибудь из именитых людей, и всюду его окружала толпа. Все его любили, хотя по разным причинам. Большинство тиранов, захватив власть, начинают с убийства аристократов; поэтому консерваторы ненавидят тиранию не меньше чем демократы, а в Дионе они находили всё, что им дорого. Его политические стремления были умеренны, руки чисты; он ни разу не унизился до услуг доносчиков или наемных убийц, он никогда не поднимал чернь на бунт; всё дворянство Эллады превозносило его добродетели, достойные древних героев. Даже спартанцы, союзники Дионисия, приняли его в своем городе; они чтили и священные узы родства, и его уважение к закону. Но он еще и противопоставил себя тирану, и очутился в изгнании, — поэтому его полюбили и все демократы. Хвалить Диона можно было где угодно и с кем угодно. Я почти стыдился хорошо о нём говорить.
Славу он сносил с таким же достоинством, как и беды. Он был именно тем, кем казался; слабостей, которые приходилось бы скрывать, чтобы не усилить врагов, у него попросту не существовало. Философы посвящали ему свои труды, поэты воспевали в героических одах. Его необычная внешность, безукоризненное отношение к перемене судьбы, богатство его (сумма, что присылали ему каждый год, по аттическим меркам была громадной) и его связь с Академией — словно агитировали повсюду за философский образ жизни. Сам он жил очень скромно, но всегда был готов раскошелиться для других. Двор перед его домом всегда был полон просителей; он был щедрым покровителем искусств. Кажется, это было на второй год его изгнания, на Дионисиях, когда Платон выставил на конкурс хоровую оду и известил всех, что финансирует постановку Дион: жест благодарности за афинское гостеприимство. Костюмы были потрясающие: виноградные лозы, вышитые золотом по зеленой ткани, и золотой венок из виноградных листьев для флейтиста. Музыка звучала в дорийском ладу, поскольку Платон и Дионом, как и все пифагорейцы, считали лидийский лад слишком эмоциональным. А аплодисменты публики они принимали так, что весь город восхищался их манерами.
Те Дионисии оказались удачными и для меня. Мне дали главную роль в новой постановке «Хрисиппа»; говорят, Эврипид писал эту пьесу, когда ухаживал за Агафоном. Я играл Лайя и сволочную мачеху Хрисиппа — и получил свой первый приз на большом фестивале. Спонсор закатил грандиозный банкет. Я не предполагал приглашать Диона, поскольку его друзья уж очень высокого полета были; но он зашел сам, вместе со Спевсиппом. Они хорошо друг с другом ладили; и Аксиотея рассказала мне по секрету, что Платон очень поощрял эту дружбу, полагая, что она поможет Диону избавиться от его гордой застенчивости, вызывавшей много недоразумений. Он просто не знал, что ответить, когда кто-нибудь хвалит в глаза; и поэтому многие считали его высокомерным, особенно демократы. Но теперь он казался больше в своей тарелке, улыбался чаще; и на том банкете пробыл дольше, чем я ожидал. Помню, я подумал тогда, что в душе-то он афинянин; и что в конечном итоге молодой Дионисий хорошую службу ему сослужил: в изгнании он расцвел.
С Сицилии новости приходили редко. Артисты туда почти не ездили; из-за войны, которая тянулась несколько лет. Насколько я знаю, эта война никому ничего не принесла. Во всяком случае, греки ни одного крупного города не потеряли; вероятно, благодаря Филисту; мужик был мерзкий, — и старый уже, — но солдат, и дело своё знал.
Эти годы я вспоминаю с удовольствием. Играл только то, что хотел. Много пришлось поработать и много вытерпеть, чтобы прийти к этому, но я чувствовал, что это только начало: вся настоящая жизнь еще впереди… Однако жить стоило не только ради работы.
Я купил дом возле Кефисса, сразу за городом; место чудесное, не слишком модное, так что до всех своих близко, но праздный народ не шатается. Сад спускался к реке; там в ивняке пели птицы, а по ночам было слышно, как журчит вода. Между домами там фруктовые сады и виноградники; дорога настолько тихая, что на каждого прохожего внимание обращаешь. На рассвете, когда я упражнения свои делал, первое время часто кто-нибудь болтался вокруг. Потом это прекратилось, и я вообще забыл что так бывает. Но однажды, играя голосом, я вдруг обнаружил, что у меня появилось эхо. Я продолжил работу, как будто ничего не заметил; закончил ее монологом; а потом быстро выскользнул через заднюю дверь. У забора, где его угол закрывал вид из моего окна, стоял мальчишка, потихоньку повторяя мой монолог, чтобы закрепить его в памяти пока свеж. Повторял, в точности копируя каждую мою интонацию.
Я кашлянул — он подпрыгнул и побелел. Я успокоил его, как мог, и позвал в дом. Парень был с широкой костью, с высокими худыми скулами, с серыми глазами и золотисто-русой шевелюрой, какие часто встречаются на севере. Он едва вышел из переходного возраста, но уже умел управляться с большими руками и ногами, и голову не опускал. Я пригласил его разделить со мной завтрак, который слуга только что занес, и спросил, давно ли он мечтает стать актером. Он покраснел, словно ошпаренный, и сказал: «С тех пор как в первый раз увидел пьесу». Имя свое он мне не назвал; сказал, что ни один афинянин его выговорить не может…
— Меня все зовут Феттал, фессалиец значит.
— Аттический у тебя звучит превосходно, — похвалил я. — И это правильно, если ты хочешь на сцену. — И добавил, подпустив мягких северных «с». — Расскажи, ты когда из Фессалии приехал?
— Это отец мой приехал, а я здесь родился. С прошлого года мы уже граждане.
С прошлого года. Конечно же, будучи метэком, он не имел права принимать участие в священных празднествах, так что даже в хоре не пел; при его восемнадцати годах, опыта у него никакого; а если он что-нибудь и знает — научился, сидя в театре, или так же как сегодня у меня. Отец ему не помогал никак. Он бежал на юг от притеснений какого-то племенного вождя, бежал с пустыми руками; много лет трудился, как каторжный, но теперь владел школой верховой езды. И ждал, не слишком терпеливо, когда у мальчишки пройдет его блажь.
— Похоже, своим учителем ты выбрал меня, — предположил я. — Так почему было не подойти и не попросить помощи?
— Я и собирался, — ответил он; ответил так, словно уверен был что я пойму. — Но хотел подождать пока стану получше.
При этих словах я ни хвалить ни обнимать его не стал, а просто спросил, куда он ходил заниматься. Оказалось, никуда: просто шагал и шагал, пока не увидит пустое поле, — там и выступал.
— Дай мне что-нибудь послушать, — попросил я. — Что хочешь.
Я думал, он сразу кинется на Электру, Антигону или Аякса — и в куски себя изорвёт. Но нет. Он взялся читать монолог третьего актера: Троил умоляет Ахилла пощадить его. Оказалось, малыш не только знает свои недостатки, но и умеет превращать их в достоинства: он был неуклюжим подростком, которому не суждено дожить до зрелости. В нём не было ничего нежного, ничего красивого, но когда он увидел в глазах Ахилла свою смерть — из-под пафоса декламации вдруг послышался ужас. Я мог поклясться, что видел непреклонную фигуру, склонившуюся над ним; его точные жесты ее лепили из воздуха. И он не закричал перед смертью: ведь он был троянским принцем; и всё понял вовремя. Когда монолог кончился, он сел на корточки и стал ждать, что я скажу. На лбу была заметна испарина.
Что я ему сказал тогда, сразу, не помню. Потому что как раз в тот момент заметил его глаза, заворожено глядевшие через моё плечо. Мне не надо было оборачиваться: я знал, где висит маска. Мне казалось, что она отвечает ему взглядом, полным понимания и одобрения.
Говорят, Дедал — самый первый ремесленник — увидел, что ученик его превзойдет, и сбросил его с крыши. В душе каждого артиста живёт призрак убийцы. Одни делают его почетным гостем, другие куют его в цепи и на засов запирают, — но знают, что он жив… Однако, я просто не мог быть жесток с этим мальчишкой. Этого во мне не было. Вообще-то есть способы избавляться; есть такие вещи, которые можно сделать и потом вспоминать о них без содрогания. Например, сказать такому вот парнишке: «Знаешь, у тебя прекрасные данные, но нет смысла начинать, пока не наработаешь диапазон пошире… Приходи, когда тебе двадцать исполнится…» Это заставит его потратить время и выдохнуться, и задержит его карьеру лет на пять. Но увидев его без маски с монологом Троила, я понял, что для меня же гораздо лучше сделать по-другому:
— Милый мой мальчик, по-моему у тебя есть будущее, когда немножко поживешь. Что тебе нужно — это чувства; ты должен познать страсти. Приходи перед закатом; мы слегка поужинаем и обговорим это дело.
Чтобы птицу поймать, ни к чему ее камнем сшибать.
Он снова посмотрел мимо меня, и снова молча встретились их глаза. Хотя они говорили только друг с другом, но и мне говорили тоже. И я подумал, что если бога грабить — никогда ничего хорошего из этого не выходит, а уж тут случай вообще из ряда вон. И я сказал так:
— Слушай, Феттал. Мне кажется, всё что можно выучить из-под забора ты уже знаешь. Тебе пора на сцену. Расскажи мне, что за человек твой отец; я постараюсь его уговорить. Времени не много; через месяц я еду с труппой в Эпидавр, мне нужен будет статист.
Вот так бог приобрел слугу своего Феттала, артиста божьей милостью, которому нет равных в наши дни. Однако начал он очень поздно; и прошло еще несколько лет, пока осознал себя. Первое время он часто сомневался, пугался собственной силы… Учить его было — всё равно что боязливого скакуна тренировать.
На празднике в Эпидавре мы ставили «Ифигению в Авлиде». Я с самого начала репетиций позволил ему дублировать третьи роли, включая и заглавную; ему только чуть-чуть техники не хватало, чтобы играть лучше того третьего, что у меня был. Поначалу я прогонял его по ролям, наедине. Но вскоре решил, что этого не надо. Не зная никаких приемов, он играл всё от сердца; он был так увлечен, по полдня размышлял над всем, чему я его учил. А в глазах у него оказались зеленые крапинки, а над ними сходились пушистые каштановые брови; в общем, я начинал терять покой. Но он так выкладывался, так был напряжен, что я не решался его потревожить. А кроме того он был горд и честен; и ему казалось, что вся его жизнь в моей власти. Я ждал. Кто-то из богов сказал мне, что наше время придет.
Успех наш в Эпидавре превзошел все ожидания. А тут еще и праздник, и красота театра, и первое появление на сцене, — он был просто пьян от счастья; я только радовался, что не свихнулся он. После спектакля я повел его смотреть город. Поднимаясь к порталу Асклепиона, мы встретили Диона, выходившего из храма. Он редко пропускал подобные празднества. Вокруг него, как всегда, была толпа каких-то вельмож, но он остановился, поприветствовал меня, похвалил нашу постановку — и даже нашел что хорошего Фетталу сказать, когда я его представил. Едва мы остались одни, он спросил:
— Кто это?
Я рассказал ему историю Диона и добавил:
— Смотри и запоминай. Вон идет лучший человек нашего времени.
Он проследил мой взгляд и вдруг взъярился:
— Да, конечно! Тут он совершенно с тобой согласен.
— Милый мой! — Я удивился; при все своей честности, он никогда не дерзил. — Да что ты такое говоришь! Его скромность все знают…
— И он тоже!
Он пнул камушек; и проглотил проклятие, ушибив ногу. Я не видел никаких причин для такой злости, совершенно на него не похожей. Решил, что он просто перевозбужден.
— Ты его воспринимаешь совершенно не верно, — говорю. — Он по природе застенчив, но слишком горд чтобы в этом признаваться.
— С чего бы? И кто он такой, чтобы перед тобой гордиться? Да ты ничуть не ниже его! Знаешь, когда ты первый раз со мной заговорил, — я думал задохнусь, пока снова воздуха набрал тебе ответить. Даже сейчас, если бы я только не…
Он вдруг замолк, едва язык не проглотив, покраснев до ушей, и стал озираться вокруг, словно вор, ищущий, куда бы удрать. Я просто взял его за локоть и спокойно повел дальше. Мы всё сказали без слов.
Вот так бог вознаградил нас. Быть может, когда я умру, — если он проживет полный срок, — он передаст молодым, кто придет после, те маленькие секреты, каким я научил его. А поскольку память умирает вместе с людьми, это почти бессмертие; ближе к нему не подойти.
Успех переубедил его отца; вскоре он смог спокойно уйти из дома, чтобы жить у меня. Но даже и до того мы с ним надолго не расставались, а на гастролях делали что хотели. Я уже сказал, счастливые были годы.
При всей своей молодости он управлялся почти с любыми ролями, кроме самых серьезных; да и они пришли очень скоро. Он был — я думаю, всегда будет — из тех актеров, у кого чувство заменяет рассудок, четко создавая образ. Они это получают прямо от бога. Если их спросить, они смогут и объяснить свою концепцию; но эти объяснения приходят потом. Однако он стремился и всю технику освоить; «почему» он знал от рождения, но, прежде чем увидеть роль, ему нужно было понять «как»; а его почтение ко мне было просто трогательно. Скоро оно должно кончиться, думал я. Что потом? А пока мы читали «Мирмидонцев», говорили до полуночи, и учили друг друга; потому что мысли, которые он беззаботно разбрасывал вокруг, — на ходу, за едой или в постели, — часто бывали чрезвычайно ценны.
Примерно в это время Спевсипп женился на юной племяннице Платона. Он казался вполне довольным, хвалил её мне… Правда, не знаю, как часто она его видела: он не только работал много, но и поразвлечься любил. Что до Диона, я часто его встречал так же, как в Эпидавре. И никогда не мог сдержать улыбки при воспоминании о разоблачительной ревности Феттала; Дион стал для нас богом удачи, как признавал сам малыш; он добавлял при этом, что был разумеется несправедлив, потому что — что мог он знать о таком человеке?… А про Диона я думал, что он хоть и в изгнании царь, — но Царь; и пусть нет у него армии, люди рады служить ему от души, потому что верность ему позволяет им лучше думать о самих себе.
Как я уже говорил, люди вокруг него были самые разные: аристократы, солдаты, философы, политики… Он стал членом самых знаменитых вечерних клубов; наверно, в одном из них он и встретил Каллиппа, вместе с которым принимал когда-то посвящение в Элевсине. Я этого человека знал получше: он давно уже болтался около театра, так что бывал и на спонсорских банкетах, и за сценой после спектаклей. Он часто делал мне комплименты, но я их не слишком ценил, поскольку хвалил он и неудачные выступления. Мало радости, когда кто-то тебя превозносит незаслуженно: такой человек либо сам ничего не смыслит, либо тебя считает слишком тщеславным чтобы эту незаслуженность понять. Через некоторое время я научился благодарить его за добрые слова — и, так сказать, вешать на стенку к остальным маскам.
Что его интересовало по-настоящему — это политика; и в каждой пьесе он искал прежде всего политику. Те, что просто показывали природу человеческую, со всем ее добром и злом, ему казались скучными. Был он весь какого-то песочного цвета; и страсть как любил уставиться на тебя своими песочными глазами, словно говоря, что видит тебя насквозь. Но я-то дома знал, как это выглядит, когда тебя насквозь видят; потому мне иногда бывало трудно не рассмеяться ему в лицо. Что он сумел разглядеть во мне, я не знаю; знаю, что с другими он частенько ошибался, но когда это выяснялось, — объяснял всё притворством, которое видел повсюду.
Каллипп уделял мне довольно много внимания, потому что я бывал на Сицилии. Актеры, как и гетеры, могут много услышать о зарубежных делах, если захотят, и Каллипп это знал. Моя давняя подруга Карисса с Делоса рассказывала мне, что он никогда не выбирает девушку ради внешности или эротического искусства; его интересуют только ее клиенты, о которых он заблаговременно узнаёт.
Однако актеры и шлюхи занимали его лишь постольку-поскольку; а более серьезные дела у него были в Академии. Там он посещал только лекции и дискуссии, посвященные политической теории; на общую философию и природу души времени у него не находилось (это мне Аксиотея сказала, я ее специально спросил). При таких интересах, он естественно разыскал Диона; и хотя мне было очень обидно видеть его в компании людей, настолько ему уступавших, понять его было не трудно. Каллипп вообще-то хамелеоном был: подлаживался под любую компанию, если она его достаточно впечатляла. Но тиранию он на самом деле ненавидел, тут ему притворяться не приходилось. Он вообще много чего ненавидел; начиная с себя самого, мне кажется; но тиранов он сделал предметом изучения и мог рассказать о каждом из них, начиная с Писистрата или Периандра. А Дион стал для всей Эллады символом сопротивления тирании. Поэтому для Каллиппа он был чуть ли не богом; людей вроде меня Каллипп просто использовал, а с Дионом был самим собой. Для достойного человека даже лесть, если она искренняя, не так отвратительна, как низкопоклонство. Кроме того, я уверен, что информация, которую Каллипп выуживал за сценой или на банкетах, казалась аристократам и философам плодом его собственного прозрения, собственной логики. Что же до лести, к ней Дион достаточно привык: она встречала его повсюду.
А тем временем, одного года на третьих ролях Фетталу оказалось достаточно. Не прошло и трех лет со дня нашего знакомства, как я перевёл его на вторые; и не из любви к нему, просто лучше никого не было. Я часто чувствовал себя Арионом, вызвавшим дельфина песней своей. Вот всплыл он, посадил тебя верхом и помчался по морю, так что дух захватывает; и ты чувствуешь мощь его, и знаешь, что вот сейчас он о тебе думает, он с тобой нежен, но наступит момент, когда забудет обо всём кроме своей силы и грации, Аполлоном дарованной, — и прыгнет — или нырнёт в морскую синь, — и оставит тебя в воде, и придется тебе выплывать самому. Он был неизменно послушен. Когда ему удавалось переубедить меня, он восхищался нашей гармонией; и я уверен, что именно так он всё и видел. Если я настаивал на своей трактовке, он делал всё что мог, чтобы ее воплотить; верность его была безукоризненна… Но на каждом, кто задерживает посланца богов, лежит проклятье. Посреди ночи, когда луна освещала его лицо, погруженное в сон, я лежал и думал: он меня перерастёт, превзойдёт и оставит, а я буду любить его и тогда.
На пятый год Дионова изгнания война на Сицилии кончилась. Попросту зашла в тупик и закончилась вничью. Наверно, у карфагенян, которых все их соседи не слишком любят, возникли какие-то проблемы дома, в Африке. Как бы то ни было, притомились они; и заключили какой-то мир.
И в том же году, едва погода открыла морские пути, в Академию прибыл сицилийский посол с письмом от Дионисия. Тот умолял Платона вернуться в Сиракузы.
Как вы можете себе представить, Платон тотчас спросил, значит ли это, что и Диона возвращают. Посол ответил, что все эти вопросы без сомнения можно будет плодотворно обсудить во время пребывания Платона в Сиракузах. Платон с благодарностью отказался и вернулся к своим занятиям. По словам Спевсиппа, его тошнило от одной мысли о Сиракузах. А когда человеку под семьдесят, это не тот возраст, чтобы легко собираться в морские путешествия; с их черствой пищей, дрянной водой, жесткой постелью и вероятностью штормов. В такое время надо как-то и о теле заботиться, чтобы дух проявиться мог.
Платону мир принес неприятности, зато театральный народ сразу воспрянул и стал собираться на гастроли. Однако мне на Сицилию вовсе не хотелось, тем более раз Диона там нет. Тех «Вакханок» в Сиракузах я до сих пор переварить не мог. Так что мы с Фетталом подались на восток: играли в Эфесе, Лесбосе, Самосе, Галикарнасе и Милете, и объехали все главные города Родоса.
Старая коробка с маской ездила с нами, я ее никогда больше не оставлял дома. Но каждый раз, когда я вешал ее на стену, казалось, что лицо внутри говорит: «Никерат, отдай моё. Я всегда был тебе другом, однако не искушай меня.»
Выжали виноград; пришла зима; с вечеринок мы возвращались домой с факелами… Подошли Ленеи, потом Дионисии… В тот год я тоже венок выиграл.
А через два дня после праздника, теплым весенним вечером сидели мы на траве у реки, на одном плаще. На плакучей иве раскачивался и пел дрозд…
— Ты меня любишь как прежде? — спросил я.
— Что? — удивился он. — Нико, как ты можешь спрашивать такое? Что тебя заставило усомниться во мне?
Его без-вины-виноватый вид был невыносим.
— Дорогой мой, — возразил я, — нет у меня никаких сомнений, ты на Дионисиях всё доказал. Но от иных доказательств любовь просто гибнет, так что лучше без них. Надо тебе искать другую труппу.
Глаза у него стали, как у больного, услышавшего от врача то самое, что уже и сам знал. Он попытался было рассердиться, — лицо перекосилось, — но бросил эту затею и заговорил так, словно тема была поднята час назад:
— Нет, Нико, не получится; я этого не смогу. Ну как я могу уйти? Ведь мы же только и будем что расставаться, на полгода а то и больше. И потом, слишком рано. Сам подумай, ведь я еще не готов. — Он ведь не только со мной спорил; бог его тоже гнал, и я мог бы об этом догадаться. — Вот ты умеешь вытягивать из меня самое лучшее, что во мне есть. А кто еще сможет? Где еще смогу я играть по-настоящему?
— Отныне и впредь где угодно. И ты сам это знаешь. Назови мне хотя бы одного актера, ради которого ты стал бы так недоигрывать, как в этот раз.
— Но это ж нелепо! — возмутился он, с корнем выдирая траву. — Это же конкурс, у протагониста никто не крадет, уж такое-то вещи я знаю. Уверен, ты тоже этого никогда не делал.
— Не делал так, чтобы на меня потом пальцами показывали. Но и себя не прятал. Слушай, родной мой, ты же прекрасно меня понимаешь.
— Ладно. Давай скажем, я не хочу. Ради бога, Нико, что ты из меня делаешь? Всё что есть во мне я получил от тебя; я только брал все эти годы. А теперь, когда мне есть что дать, — ты не думаешь, что мне этого хочется? Но я и начать не успел, ты уже отказываешься; ну прямо зла не хватает!
Он сделал сердитый жест в подтверждение своей злости. Никогда я не любил его больше, чем в тот момент.
— Слушай, — говорю, — всё твоё я принимал с радостью. Но теперь пришло время, и ты это видишь, когда ты начал отдавать то, что принадлежит не тебе, а ему. — Я только головой мотнул в сторону дома, он меня понял. Этот секрет у нас был общим с самых первых дней. — Он за это накажет, — говорю, — от него не спрячешься…
— Но ведь он тебе кое-что должен! Неужто он неблагодарнее людей?
— Ну не может он изменить свою природу; а она или освещает — или сжигает… Нас с тобой уже обожгло, дорогой мой; и ты тоже это почувствовал. Во время всех репетиций, и конкурса, и победного пира — ты только и делал что отдавал; ты вел себя безупречно. Но потом вдруг твоя фляжка с маслом оказывается не на месте — и ты приходишь в ярость… Вот так оно и пойдет; и через пару лет у нас с тобой ничего не останется. Давай покоримся богу и сохраним благословение его. Прямо сейчас.
Трудно было обоим; обоим было больно, но то была боль не отравления, а хирургии: оба знали, что так будет лучше. Мы, правда, еще немного поспорили; чувствовали, чем кончится этот спор, но продолжали его как приношение любви нашей. Потом заговорили о нашем прошлом, воспоминаниями делились… Но взявшись за дело, надо его завершать; и потому, в конце концов я сказал:
— Скоро начнутся летние гастроли. Тебе надо осмотреться. — И добавил, чтобы подразнить: — Как насчет Феофана? Хватит духу красть у него?
Он рассмеялся; теперь мы смеялись легко, как всегда после напряга.
— Да Феофан меня и близко не подпустит! Он любит опираться на хорошее дерево.
— Ну а если серьезно, Мирон моложе не становится и начинает это чувствовать. Он ищет второго, который много работы смог бы взять на себя. Конечно, во всех его пьесах самые большие роли старческие, для него; но тебе достанется много очень хороших ролей, которые уже не для него. Он ходячая история, иногда это утомляет; но, в конце концов, если ты узнаешь, как Каллиппид выступал на девяносто третьей Олимпиаде или Клеомах на сотой — хуже тебе не станет. А мужик он вполне славный, если только сможешь выдержать его вечные приметы и суеверия.
— Чужие приметы меня не интересуют; у меня есть свои…
— А самое главное его достоинство в моих глазах — он предпочитает девчонок.
— Чужие предпочтения меня не интересуют; у меня есть свои… — И добавил тихо: — Я не из тех, кто пьет уксус, после вина.
Вот так мы поговорили, потом пошли спать; а уже на следующий день он подписал контракт. Скоро у них начались репетиции; он приходил домой, полный впечатлений и разговоров; и мы были счастливы, словно кузнечики осенние, живя со дня на день. А потом Мирон согласовал гастроли на Делосе и на Кикладах, — и вдруг они отплыли; и его отсутствие лежало повсюду, будто снежный покров.
Мне бы надо было найти себе второго, пока он не ушел. Я это знал, но всё откладывал и откладывал. А чем дольше был без него, тем труднее было мне угодить. Я отказался от хорошего ангажемента в Македонии… Но бесконечно это продолжаться не могло; собрал я временную труппу и подался в Коринф на Истмийские Игры. Работа меня чуть подправила; когда Игры закончились, я побыл там со старыми друзьями, а потом поехал в Афины с твердой решимостью привести свою жизнь в порядок.
Теодор воскликнул, что я страшно похудел, и закатил банкет в мою честь; а там предъявил мне всех свободных молодых красавцев, кого только смог собрать. Хотя они ушли так же, как пришли, я был благодарен за заботу; даже обидно было разочаровывать Теодора, покидая его со Спевсиппом. Но тот дал мне понять, что у него есть ко мне разговор не для посторонних ушей.
Как только мы остались одни, — если не считать его факельщика впереди, — я спросил, что нового.
— Вся Академия на ушах стоит; и никто не знает, чем дело кончится. Дионисий опять Платона зовет.
— Ну и что? Он и год назад звал, а Платон послал его подальше; или что там в таких случаях философы говорят. — Я на пиру, похоже, набрался сверх меры.
— Скорее всего, на этот раз ему придется ехать, — сказал Спевсипп, уже успевший протрезветь.
— Вот как? Так Диона возвращают?
В последнее время я часто о нем вспоминал. Он был вторым человеком после отца, кто научил меня чести. А может быть и судьбу мою определил.
— Нет, — коротко ответил Спевсипп.
— Но это ж было условие Платона. Значит он может никуда не ехать.
— Всё не так просто… — Видно было, что ему на самом деле не просто: его тянуло в разные стороны. — Начать хотя бы с того, что Дионисий вернулся к философии…
— Дорогой мой Спевсипп! До Сиракуз десять дней при хорошем ветре; а за это время он успеет повернуться другим боком!
— Нет, он уже целый год занимается. По-настоящему учится, ты знаешь… Постоянно пишет Платону, и даже вполне осмысленно. Потому Платон отвечает, и тоже в раздрае. А идея такова: Дионисий уже наполовину приручен, только его характер мешает довести дело до конца. И это дразнит Платона. Он полагает, что если коня можно было бы довести до ума, его можно будет выставить на скачку.
— Но если этот ваш конь так резвится в поводьях, так может ему лучше учиться без них?
— Так начинало казаться. Но это, по-моему, ты сказал, что он всегда хочет победный венок еще до начала забега?
— Неужто он начал называть себя академиком?
Я рассмеялся было, но Спевсипп даже не улыбнулся, так что пришлось мне умолкнуть. Я подумал, может у него спьяну настроение портится; такое бывает.
— Начал, — сказал он. — Но это еще мелочь. С ним случай особый, потому у него есть такая штука, какой ни у кого больше не бывает: письменный конспект устного учения Платона. — Он увидел мое удивление и терпеливо объяснил: — Платон верит, что должна быть искра; от души к душе, от разума к разуму. Если у тебя клеймо остыло, ты его снова в огонь суешь, верно? А ему пришлось послать Дионисию этот конспект, потому что приехать он не мог, а огонь его коптил. Но теперь там уже целый трактат получился… Так вместо того, чтобы тихо сидеть и изучать науки, позволяющие видеть умственным взором, он учиняет философский конкурс — и выдаёт себя за профессионала, прошедшего весь курс Академии.
— Платон, наверно, здорово разозлился. Но, надеюсь, не настолько, чтобы в Сиракузы сорваться. — Спевсипп промолчал. — А кто там около Дионисия крутится?
— В основном киренийцы, из школы Аристиппа. Они, как и он, благо с удовольствием отождествляют; только термины определяют понеряшливее. Впрочем, сам Аристипп тоже точностью формулировок не блещет. Он был гостем старого Дионисия вместе с Платоном; но, в отличие от Платона, хорошо на этом заработал.
— А сын заслуживает лучшей компании, что ли? Почему бы ему не оставить Платона в покое? Впрочем, я наверно сам знаю ответ: эти киренийцы — просто соперники, которых Дионисий выставляет напоказ, чтобы вызвать ревность Платона. Тут просто не знаешь, смеяться или плакать.
— Хотел бы я, чтобы всё кончилось смехом…
Луна спряталась. Где-то в темноте завыла собака… Вспомнилась холодная постель дома… Я прекрасно обошелся бы и без дурных новостей Спевсиппа, в чём бы они ни состояли, но — как все и всегда — спросил.
— Дионисий уже настроился достать Платона. — Сознался Спевсипп. — И раз просьбы не помогли, он — как всякий тиран — решил прибегнуть к силе. В последнем письме он приглашает Платона на переговоры по поводу сицилийской собственности Диона. Я полагаю, ты знаешь, что доход от его поместий каждый год присылали сюда. Если Платон поедет, всё может остаться как было. Если нет — нет. Иными словами, конфискация.
— Ах вот оно что! Так эта гнида за шантаж взялась… Ему бы стоило получше знать, с кем он дело имеет.
Спевсипп промолчал. А я думал от том, как замечательно живется Диону в Аттике; как он, по сути держит двор и в Дельфах, и на Делосе, и в Олимпии; как он превратился в маяк для всех, кто ценит справедливость. Конечно же, шпионы доносят об этом в Сиракузы; и можно себе представить, как бесится от зависти Дионисий. Удивительно здесь только одно: что он не додумался до такого шантажа раньше.
— Слушай, — сказал я наконец, — это же замечательно, что Дион всегда жил как философ. С тем что у него есть, он будет наверно не беднее нас с тобой. Его жена и сын — родня Архонта, так что им ничего не грозит; а ему конечно будет грустновато без путешествий, но всё что по-настоящему ценно он будет иметь в Академии: тут и Платон, и книги, и друзья… — В мерцающем свете факела я увидел, как он коротко глянул на меня, по-прежнему молча. — Ты не думай, что я слишком легко к этому отношусь. Конечно, человеку с положением непросто к такому привыкнуть, тем более сицилийцу. Но мы же знаем его, знаем его понятия о чести. Чем большим он пожертвует, тем больше будет его дар философии и дружбе. Дион может воспринимать всё это только так. Можешь мне поверить, он никогда не позволит Платону поехать.
Он по-прежнему молчал, и я начал тревожиться уж не обидел ли его ненароком; но спросить не успел.
— Ты ошибаешься, — сказал наконец Спевсипп. — Он на этом настаивает.
Я попросил его повторить. Когда видишь на небе две луны, глазам не веришь; думаешь, что выпил лишнего. Услышав во второй раз то же самое, спросил:
— Почему? Не понимаю я…
— Спроси какого-нибудь бога, из тех кто читает людские души.
— Но послушай, даже до изгнания Диона Платон в Сиракузах был на волосок от гибели. Люди Филиста его ненавидели; солдаты открыто грозили убийством. А потом его продержали там целую зиму, против воли; он болел; а он ведь помоложе был тогда. В результате потерял целый год работы, а в его возрасте год — это ж ужасно много… Как Дион может просить его ехать туда снова?
— Надо быть справедливыми, — сказал Спевсипп, пожалуй обращаясь к себе самому. — Тут не только в деньгах дело. Дион надеется, что Платону удастся его вернуть.
— Он сам это говорит?
— Конечно. Мне говорил.
— Но как он может надеяться? Это ж безумие! Дионисий уже тогда был готов поверить любому навету; безо всякой причины, кроме ревности. А теперь вся Греция славословит Великого Изгнанника, уже много лет; и каждое такое слово — удар для Дионисия, унижение для него. Его должно тошнить от одного имени Диона. Да они и не могут впустить его обратно: ведь он — герой всех демократов на Сицилии. Смотри, ведь Дионисий даже Платона не зовет насовсем, а за это он почти всё бы отдал. И Дион мечтает, что его позовут обратно?
— Человек всегда верит в то, чего очень хочет. Это в природе вещей.
— Это верно. Но как насчет природы философии?
Он резко остановился. Факельщик задержался на углу, оглянулся, — и бегом помчался к нам, убедиться что мы на ногах стоим. Спевсипп махнул ему, чтобы не беспокоился.
— Так ты всё время внимательно слушал, Нико, верно? А когда я пришел к тебе за поддержкой — бьёшь меня тем, что услышал от нас же, верно?
— Прости, Спевсипп. Что я знаю о философии? У меня в голове только одно застряло: Платон его друг.
— Да, у тебя своя логика, логика сердца. Мне надо было остерегаться её.
Мы оба умолкли; и шли в темноте вслед за качавшимся факелом; вскоре дошли до поворота к моему дому, и мальчик побежал вперед осветить дверь. А мы задержались. И думали, наверно, об одном и том же: надо было бы попрощаться на более веселой ноте, если бы вспомнили об этом вовремя. Потом я сказал:
— Вот в одном я уверен: только ради денег Дион этого делать не стал бы. Если бы ему захотелось, все роскошества Сиракуз ему бы на блюде принесли, только в ладоши хлопнуть. Ведь он по своему выбору от всего этого отказался. Ты посмотри, как он живёт.
— Я уверен, что он так жить и будет… Но для богатого человека скромная жизнь опасна: она позволяет ему щедрым быть. Разумеется, он никогда ни у кого ничего не просил в ответ; мысль о продажных лизоблюдах ему отвратительна… Но мир таков, каков он есть; и я боюсь, среди толпы вокруг него не все так уж бескорыстны… Деньги дают ему влиятельность, причем стыдиться ему совершенно нечего. И он к этому привык. А гордость его тебе известна.
Мы уже подошли к дому. Приличия ради, я предложил ему зайти; он сказал, что завтра должен рано начинать работу… И вот мы волынили возле входа, всё еще надеясь найти какие-то прощальные слова.
— Не могу забыть, — начал я, — как благородно он говорил о Платоне в тот первый год изгнания. Вы, конечно, еще в Сиракузах были… У Платона есть книга, которую я однажды читал, — да, честно, прочитал всю… Там ужин, вечеринка, а потом начинают славить любовь. Ты ее знаешь, верно?
— Конечно. «Пир» я читал не один раз. Вчера перечитывал.
— Я хотел сказать, что вот Платон живет на уровне…
— Ну да… Я тебя не понял. Я думал, ты знаешь для кого эта книга была написана.
Глаза наши встретились.
— Слушай! — воскликнул я. — Ну пройдет это у Диона! Ну, бывают такие настроения. У самых лучших актеров бывают дни, когда они ни на что не годны; и у хороших людей то же самое… Он же наверняка знает, что чувствует Платон; он придет в себя и никогда больше не помыслит об этом… По-моему, мы с тобой волнуемся из-за ничего…
Начинало светать. В ивняке запели птицы; те самые, что будили меня, когда в доме было тепло… В сером свете стало видно лицо Спевсиппа; скривилось, как у обезьяны, надкусившей незрелый инжир.
— Как видно, придется сказать тебе всё. Дион еще в прошлом году хотел, чтобы Платон принял приглашение Архонта. Платон отказался, — и отношения у них очень испортились. Теперь, когда пришел последний вызов, Дион зашел обговорить его, вышел в ярости, и с тех пор больше не появлялся. Платон писал ему, — я точно знаю, — он не ответил.
Облако над нами поймало лучи спрятанного солнца и загорелось розовым… На Верхнем Городе засверкали позолоченные орнаменты храмовых крыш… А перед домом стоял парнишка с факелом, дожидаясь разрешения погасить. Что-то зашевелилось у меня в памяти; и по позвоночнику прошла дрожь, словно холодным пальцем провели. Я заговорил было, но тут же смолк.
— Что? — спросил Спевсипп, отвлекаясь от своих мыслей.
— Нет, ничего, — ответил я. — Я забыл, что тебя не было в театре.