10
Гастроли мои с Менекратом прошли отлично. Мы с ним хорошо сработались, хоть меня и предупреждали, что он упрям, у него за спиной. В Сиракузах театр вообще был полон злопыхательства. Быть может, Менекрату не нравилось, когда им командуют; но сам я ни разу не пытался, потому просто не знаю. Пробежав с ним несколько разных сцен, я понял, что актер он на самом деле хороший; так что выбирал пьесы с сильными вторыми ролями, и ни разу об этом не пожалел.
Это он предложил включить в наш репертуар современную комедию Алексия. Алексий новатор, его не только старомодные комики, но и трагики могут играть. Он не только догадался избавиться от злободневной сатиры и ругани, которые выдыхаются быстрее дешевого вина, но решился даже на то, чтобы обойтись без дешевой древней подпорки — фаллоса; его столько раз использовали за последние годы, что бедняга просто устал и вряд ли мог доставить много радости богине Талии. У Алексия реальные люди в реальных ситуациях; естественные маски для молодых или симпатичных персонажей; и — между шутками — море доброты и любви к людям. Менекрат сказал мне как-то, что когда он снимает маску — каждый раз надеется, что хоть кто-нибудь из зрителей придет домой с меньшей готовностью бить своих детей. Чувствовалось, что он при этом и свое детство вспоминает. Я тогда подумал: «Жаль, что они с Дионом никогда не смогут друг друга понять».
Мы оба начинали молодыми и нищими, обоим доводилось спать голодными на старой соломе; и теперь со смехом вспоминали об этом, наслаждаясь вкусной едой и чистой постелью в хороших гостиницах. А часто бывало и лучше: все сицилийцы помешаны на театре; и случалось, что даже такие помещики, чьи земли за горизонт уходили, не только приглашали нас ужинать, но и устраивали у себя. Они ничего другого не просили, кроме афинских и коринфских околотеатральных сплетен; а уж если тебе вздумалось попотчевать их отрывками из успешных постановок, которые еще на гастроли не пошли, — ну, тут вообще на руках носить готовы. Что до крестьян, так те могли всю ночь прошагать, чтобы увидеть пьесу, если только дела их отпускали. И в Леонтинах, и в Тавромене, в Аркаге и Геле, и даже в маленьких городках, всюду публика была отличная, понимающая все нюансы. Под синим небом цвели фруктовые деревья, холмы благоухали чабрецом, полынью и шалфеем; и, как и предсказывал Менекрат, конкурентов у нас не было. Ведущие актеры Сиракуз боялись уронить себя местными гастролями, и потому не вылезали из города, в ожидании лучших времен; а когда эти времена так и не наступали — двигались в Италию. Наш третий актер и статисты были гораздо лучше, чем мы смогли бы найти, когда работы хватало на всех. Зарабатывали мы много, и могли позволить себе задержаться в приятных местах.
Ни единый человек из всех, кого мы встречали, не верил, что в Сиракузах не будет театра. Люди смеялись или пожимали плечами; говорили, что молодой Дионисий уже прославился своими сумасшедшими капризами; а вернемся — увидим, что он начал учиться играть на кифаре. Неужто мы сами не видели, что театр у всех сицилийцев в крови?… При этом вопросе начиналось всеобщее ликование, в котором принимал участие и я; а потом вспоминал Диона с его стараниями избавиться от сорокалетнего груза тирании — и начинал разрываться, не в силах понять, что же на самом деле лучше.
Мы играли в Гелоре, милях в двадцати к югу от Сиракуз, когда услышали о бандитах в горах. К этому времени у нас набралось уже порядочно серебра; из маленьких городков, которые не могли дать нам банкирских писем. Я показал труппе все наши счета; и мы решили, что мне надо поехать в город и положить лишнюю наличность в надежный банк.
Это я проделал без хлопот, а потом пошел по городу, осмотреться. В театральную харчевню мне заходить не хотелось; там сейчас никого не могло быть, кроме стариков или озлобленных неудачников; потому я выбрал винную лавку с прохладным тенистым двориком, где собирались люди более или менее знатные. Едва успел я присесть и заказать себе вина, раздался звонкий голос:
— Нико! Что ты тут делаешь?
Это оказался Спевсипп, племянник Платона.
Он перешел к моему столу; одет и причесан он был, как обычно, но я заметил, что не так он молод, как мне казалось прежде: уже за тридцать; на лице появились морщины, и рот поджат.
Я предложил ему выпить — он отказался, мол что только что сидел с компанией сиракузцев, — и спросил, давно ли он на Сицилии. Оказалось, приехал почти сразу вслед за Платоном; тому нужна была помощь человека, которому он мог доверять, и в работе и в переписке.
Спевсипп мне всегда нравился. Несмотря на свою горячность, он никогда не искал ссоры, да и отходчив был. Все соглашались, что таких голов, как у него, даже в Академии по пальцам перечесть; он лучше всех разбирался в растениях; но при этом изучал и девушек, и лошадей, и театр, так что проблем при разговоре с простыми людьми у него никогда не возникало. Я бы очень обрадовался нашей встрече, если бы не выражение его лица: что-то у них было не в порядке.
Он спросил о гастролях, — я рассказал ему; Платону полезно знать, насколько театр укоренился на Сицилии. Спевсипп кивнул, но видно было, что это самая малая из его проблем. И тогда я прямо спросил, каковы успехи Дионисия.
Он взъерошил себе волосы, вздыбив завитые кудри.
— Успехи!.. Ты же его видел, мне кажется. Какие могут быть успехи у мальчишки с книгой, когда ему показывают петушиный бой?
Я оглянулся. Достаточно долго пробыл в Сиракузах, чтобы приобрести эту привычку. Но и он был не дурак: соседние столы оказались пусты.
— Филист? — спрашиваю.
— А ты его знаешь? — Он насторожился; видно было, что хочет узнать любые мелочи об опасном противнике.
Я сказал, что едва его видел, но слышал о нем перед отъездом.
— Теперь услышишь больше. И, в основном, услышишь речи хвалебные. Ты можешь в это поверить, Нико? Этот продажный, ненасытный, распутный подонок сделал для установления тирании больше любого другого. А теперь его превозносят как здравомыслящего государственного деятеля, потому что он хочет, чтобы город по-прежнему оставался в цепях; и еще — как славного парня, потому что хозяина всех этих рабов он хочет превратить в раба своих собственных желаний.
— Ну, — сказал я, как афинянин афинянину, — они выросли без закона, как летучие мыши без света. Их, должно быть, просто слепит.
— Все мы пришли из света, Нико. Но душа может либо помнить об этом, либо забыть.
При всей его легкости, он был пропитан Академией до мозга костей.
— Ну и много помнит душа Дионисия?
Он рассмеялся, коротко, но ответил вполне серьезно:
— Достаточно для того, чтобы открыть глаза. Хотя боюсь, что не больше.
— То есть, работать он не будет; но хочет, чтобы виноват был кто-нибудь другой?
— Похоже, ты хорошо его знаешь.
— Его я не знаю; но встречал актеров, похожих на него. Однако Платон по-прежнему в фаворе?
— Об отъезде Платона он и слышать не хочет. Конечно, скандал был бы на всю Грецию; все скажут, что пошел по стопам отца. Но мне кажется, дело не только в этом.
— Мне тоже. Значит он по-прежнему влюблен?
Спевсипп досадливо поморщился. В юности он был, наверно, сногсшибателен; я бы не удивился, узнав что и ему досталась толика Платоновой любви.
— Можешь это и так называть; а можешь сказать, что он хочет быть любимым учеником Платона, не прикладывая к этому никаких усилий. Но, конечно, ему хочется стать и лучшим учеником Филиста тоже. Он уже достаточно покувыркался в логике, чтобы хоть что-то к нему прилипло. Он понимает, когда суждения противоречат одно другому, но…
— Но в глубине души он уверен, что ради него логика должна сделать исключение, верно?
Спевсипп оперся подбородком на ладонь и внимательно посмотрел мне в глаза:
— Ты что, дразнишься, что ли, издеваешься над нами?
— Да кто я такой, чтобы над вами издеваться? Фантом под маской, голос призрака…
— И ты, Нико! Даже ты!..
Резкий луч свирепого сицилийского солнца пробился через виноградную листву и высветил морщины, оставленные на его лице размышлениями и наслаждениями, подчеркнутые усталостью. Он на самом деле не оговорился: был в таком состоянии, что даже я мог его расстроить.
— Прости, — говорю. — «Кто дразнит печаль, того ждут одинокие слезы.» Но если тебе кажется, что я слишком кислый, — поговори с сицилийскими актерами. Мёдом покажусь.
— Я знаю, это жизнь твоя, — сказал он устало. — Но иногда хирург обязан резать, иначе пациент умрет.
— Да, артистов ничтожное меньшинство, это я понимаю. Но вот что запомни, Спевсипп. Когда ты сидишь в театре и смотришь нашу иллюзию, мы видим реальность. Перед тобой всего четверо, а перед нами пятнадцать тысяч. Я играю для них уже двадцать лет; это кое-чему учит.
— Что ты хочешь сказать? — резко спросил он. — Что они не откажутся от театра? Или что-то еще?
— Знаешь, и то и то. Что вы, академики, говорите о Платоне? Что он, как и его учитель Сократ, не продает свою науку, потому что предпочитает выбирать себе аудиторию, так? Но неужто он думает, что такая возможность есть у него и здесь? Нет и не будет! Ему, как и актеру, придется работать только с теми, кто пришел в его театр; а публику не выбирают.
— Платон и родился среди великих дел, и живет в них всю жизнь…
Вот еще один до сих пор его любит, подумал я. Но сказал другое:
— Знаешь, однажды на Дионисиях, за скеной, свалился один актер, смертельно больной; и послали за доктором. Тот добрый человек помчался бегом, в спешке перепутал двери — и оказался на сцене, рядом с Медеей. Платон еще не понял, куда попал?
Он глубоко вздохнул:
— Слушай, Нико, я наверно зря отказался от того вина, что ты мне предлагал.
Я подозвал разносчика. Когда мы снова остались вдвоем, он спросил:
— Как ты думаешь, что я тут делал перед твоим приходом? — Я пожал плечами. — Целыми днями я только и делаю, что мотаюсь по городу, знакомства завожу, к гетерам на вечеринки, как на работу, завожу разговоры с банщиками и цирюльниками, — всё ради того, чтобы узнать настроения людей. Это самое лучшее, что я могу сделать для Платона. Это — и еще держаться подальше от Дворца. Архонту показалось, что мы слишком близки; он меня возненавидел почти так же, как Диона.
— Возненавидел?! — Я был потрясен. — Так уже и до этого дошло?
— Тихо, — предостерег он; это мальчик принес вино. — Заклинаю тебя, Нико, об этом никому ни слова. Пока это не вышло на свет, мы каждый день хоть что-то приобретаем. Сейчас это мелочи: не так посмотрит, подколет… Но если начнется в открытую — что делать Платону? Честь, верность, преданность дружбе… Ведь это душа его! Он благороден; это самое малое, что о нем можно сказать; так что на его нейтралитет рассчитывать не приходится. А тогда вся его великая миссия рухнет.
— Я пробовал объяснить это Диону, почти два месяца назад.
— Честный человеку, живущий в прогнившем городе, поневоле становится жестким, — медленно сказал Спевсипп. — Он видел слишком много подлых компромиссов; любое приспособленчество ему ненавистно. При его-то внешности, он наверняка еще в юности к этому пришел. — Спевсипп нахмурился, глядя в свою чашу, потом осушил ее. Я поднял бутыль из миски со снегом и налил ему снова. — В Академии мы верим, что правда это величайшее благо, доступное человеку; и потому к ней надо стремиться как к радости, а не терпеть, как детишки слабительное терпят. На этой вере вся философия стоит… Ты не волнуйся, Нико, я не собираюсь тебя логикой обременять. Я только хочу сказать, что убеждение можно сделать и приятным, в этом ничего постыдного нет; если тебе нужна чистая вода, то не дразни кальмара… Платон постоянно повторяет это Ксенократу; тому малому, что так тебя порадовал, сравнив актеров со шлюхами. Он вообще-то славный, только сам себе в этом не признаётся. «Приноси жертвы Грациям, — говорит Платон, — и они вознаградят тебя всеми достоинствами, какие тебе нужны.» Я рассказал ему однажды, что построил им алтарь в саду. Ну а недавно я слышал, как он сказал это снова; совсем другому человеку.
— Неужто Диону? — Сердце у меня подпрыгнуло. Я шумно поставил чашу на стол. — Уж ему-то никаких жертв приносить не надо. У него и так есть все достоинства царя. Зачем ему достоинства царедворца? Знаешь, Спевсипп, если дойдет до открытого разрыва — оно и к лучшему. Он станет свободен от обязательств и сможет заявить свои права.
Спевсипп изменился в лице и накрыл мне руку своей ладонью. Издали это выглядело лаской, но ногти его впились глубоко. Я понял и умолк. Он наклонился ко мне и понизил голос; но так, что его всё-таки можно было расслышать и за соседним столом.
— Конечно, дорогой, если они поссорятся, ты узнаешь об этом первым. Если ты на самом деле намерен ухаживать за этим парнишкой. Но я тебя предупреждаю, он испорчен до мозга костей. Жадности там даже больше, чем красоты; а врет он так, что и критяне могут позавидовать.
Пока он говорил, я услышал, как рядом двигают скамьи, и поблагодарил его взглядом.
— Ты ревнуешь, — говорю, — потому что мы после вечеринки ушли домой вместе? Очень милый мальчик… Ну и что? И не понимаю, почему ты обвиняешь его в жадности; ведь то кольцо он попросил на память.
Когда я вернулся в нашу гостиницу в Гелоре, вся труппа собралась вокруг с расспросами о Сиракузах. Я сказал, что никаких перемен не заметил. Все погрустнели; а я удивлялся на себя: почему не рассказал им новость, которая бы их осчастливила? Ведь это были не просто коллеги, а и друзья. Наш третий, Филант, талантливый молодой человек, который в лучшие времена играл бы вторые роли, заходил во все храмы Диониса по пути и оставлял хоть какое-нибудь приношение…
Я недавно оскорбил Диона (при нашей разнице в статусе вряд ли можно говорить о ссоре), но был готов наброситься на Спевсиппа ради него. Если Менекрат и остальные, воодушевленные моими новостями, пошли бы пить за скорейшее падение Диона, — я бы обязательно набросился и на них; а они этого не заслужили.
Пытаясь разобраться в себе, я вспомнил, как часто сидел перед масками царей-героев, — ну хоть Тезея из «Эдипа в Колоне», — чтобы вчувствоваться в их величие. Как сказал Платон (насколько я его понял), прежде чем может возникнуть подражание, должен существовать оригинал… А можно ли ненавидеть Форму, в сущность которой стремишься проникнуть?… Но даже обнаружив природу своей задачи, решить ее я так и не смог.
Мы отыграли еще пару ангажементов, а на обратном пути снова заехали в Леонтины. После того как посмотрели нас в комедии Алексия, они теперь предложили нам хор, чтобы можно было поставить «Ипполита» на городском празднике. Я играл, как и все протагонисты, Федру и Тезея; Менекрат оказался отличным Ипполитом, очень трогательным в сцене смерти; принимали нас замечательно. Банкет после спектакля затянулся до зари; чем жарче становится на Сицилии, тем больше они превращают ночь в день. И всех нас горожане разобрали по домам, предложив своё гостеприимство. Моим хозяином оказался некий Рупилиус, отставной офицер наемников Дионисия; римлянин, но вполне воспитанный человек; он получил там кусок земли, за службу, вместо пенсии.
На другой день после банкета, уже заполдень, я был еще в постели и баловался завтраком из дыни, охлажденной на снегу, и бледного вина со склонов Этны, когда мой хозяин поцарапался в дверь. Попросив прощения, что будит меня так рано, он протянул мне письмо, доставленное из Сиракуз срочным курьером. Тот менял лошадей по пути, а сейчас ждал моего ответа.
Я поставил чашу на мраморный столик возле кровати и взял письмо. Оно было запечатано гербом, которого я не мог разобрать, потому что ставни были закрыты от полуденного сияния; но никто другой просто в голову не приходил. Я ему нужен! В какой-то беде он обратился ко мне; значит всё-таки мне верит.
Будь мой хозяин греком, он бы застрял возле меня в надежде узнать, что в письме; но римляне слишком горды, чтобы проявлять любопытство, считают его недостойным, так что он просто ушел. Я выскочил из кровати, отворил ставни и остался читать у окна, на свету, нагишом. Резкий свет слепил; да и банкет вчера был настоящий сицилийский… Я проморгался и попытался снова.
«Дионисий сын Дионисия афинянину Никерату. Радости тебе. Когда ты прочел Эпитафий нашему покойному отцу, мы выразили желание видеть тебя в классической трагедии, когда пройдет время траура. Государственные заботы и курс наук вынудили нас это отложить. Теперь, когда наш курс закончен и у нас появилось свободное время, Городской Театр представит в девятый день месяца Карнейос „Вакханок“ Эврипида с тобой в качестве протагониста. Всех остальных актеров ты можешь выбрать сам. Хор уже готовится, очень приличный хор. Хорегом выступает Филист. До свидания.»
Я прочел еще раз. Во дворе возникло какое-то шевеление; это был свежий конь курьера; ждали моего ответа.
Я закрыл ставни и бросился обратно на смятую постель. В комнате пахло дыней, вином и потом. В бутыли оставалось еще три четверти; я потянулся за ней, но положил назад. Вино не поможет мне думать.
В Сиракузах дорийский календарь; я пытался сообразить, что это за месяц Карнейос. Должен быть следующий, наш Метагейтнион. Девятое через пятнадцать дней, для репетиций времени в обрез.
Ну зачем я сюда приехал? думал я. У меня была работа, друзья, нормальная жизнь; дома я знал, на каком я свете. Почему тысяча актеров просто занимается своим делом, а на меня навалился этот выбор, рвущий меня пополам? Что я сделал не так? Какого бога оскорбил?
Не Диониса. Вот он, через смертного тезку своего, приглашает меня играть его самого в одной из величайших ролей классической трагедии; не какой-нибудь «бог из машины», а центральная роль, вокруг которой всё действие развивается. Я вспомнил, как наш молодой Филант задерживался возле каждого алтаря со щепоткой ладана или гроздью винограда. Кто говорит, что боги не ценят жертвоприношений от людей? После нашего представления он сразу же вышел бы на вторые роли. А если Менекрат сыграет царя Пентея, то сыграет блестяще — после его Ипполита я в этом не сомневался — и будет устроен на всю оставшуюся жизнь. Родственники предоставят ему почетное кресло, и Теор при его приближении будет вставать.
Дионис благословляет верных слуг своих… Ладно, хватит о Дионисе.
Мухи жужжали вокруг дынной корки; а я лежал — руки под головой — и разглядывал какого-то жука на перекладине под потолком. Долго лежал. Наконец поднялся и раскрыл шкатулку с маской, стоявшую на столе. На этот раз она была у меня с собой.
Я поставил маску на подушку, вертикально, а сам лег напротив нее, опершись подбородком на ладони. Маска смотрела на меня; и взгляд ее был не пустым, как в последнее время в Афинах, а каким-то тайным, Дельфийским. Он ни на что не отвечал, только вопрошал. «Разве ты не тот Никерат, сын Артемидора, который сказал любимому и почитаемому человеку „Я выберу бога а не тебя“? Ну так и выбери меня, если сможешь меня обрести. Курьер ждет, и я тоже…»
— Феб, — ответил я. — Ведь тебя называют Провидцем; ты ж понимаешь, что всё то значит. Это триумфальная песня Филиста. Диона отстранили от власти. Стоя перед тобою, я обещал, что не подведу его. Могу ли я теперь подпевать Филисту?
— Да, воистину, узы дружбы священны… — Маска смотрелась торжественно, как в храме. — Особенно узы гостеприимства.
— Ты имеешь в виду Менекрата? Да, Владыка, я знаю, я должен обоим. Что мне делать?
— Как правило, люди просчитывают цену.
— Цену чего? Я в любом случае много не потеряю. Если стану играть, то получу прекрасную роль с отличным гонораром и сохраню любовь свой труппы. Если нет — могу вернуться в Афины и сказать, что отверг тирана. Все восхитятся; кто-нибудь предложит мне ведущую роль, чтобы за стойкость вознаградить; к тому же, участие популярного протагониста помогает пьесе победить… А расплачиваться будут другие: Дион, Менекрат…
— Так кто ж теряет больше?
— Все теряют.
— А ты что — бог, соразмерять потери?…
— Аполлон, — сказал я, — мы начинаем разговаривать стихами, а это не пьеса.
— Правильно говоришь. Ну так что? Ты меня просишь помочь тебе выбрать кого-то из друзей? Но ты сказал, что выберешь меня.
Я больше не мог выдержать его взгляда и опустил голосу на скрещенные руки. Не для того, чтобы плакать. Это можно и потом. Курьер всё еще ждет… Наконец я сказал:
— Теперь моя очередь тебя спросить: я что — бог?
Он ответил голосом Спевсиппа:
— Мы все пришли из света, Нико. Одни души это помнят, другие нет.
— Дион помнит; по крайней мере, так они говорят с Платоном. Справедливость, и достойную жизнь.
— Они помнят свою долю… — Солнечный луч пробился через ставни на подушку рядом с ним, и лицо его изменилось в отраженном свете; казалось, он улыбается. — А ты, Нико? Что помнишь ты?
И вдруг у меня перед глазами возник театр в Фигилее, который я видел через эти самые глазницы. Я ощутил на голове горячий золотой парик, пахнущий Мидием; и лиру в руке; и собственную молодость, бившуюся во мне, словно крылья; и услышал слова, звучавшие тогда над опустевшим полем боя. И сказал, вслух:
— Много различных личин примеряют великие боги,
Разными судьбами волю свою исполняют они…
Где-то в горах, далеко, пела дудочка пастуха. Теперь Фигилея ушла; я слышал, как замирают афинские флейты и удаляется хор за сценой, оставляя в сердце тишину.
— Ну? — сказал бог нетерпеливо. — Так заключительные слова «Вакханок» ты помнишь, иного я и не ждал. А больше ничего? — Он явно собирался сказать что-то еще, я ждал. — Мне помнится, Никерат, когда ты в последний раз был в театре и смотрел эту пьесу, ты сказал юноше, сидевшему рядом, одну интересную вещь. Он особенно не прислушивался, потому что ты не любви к Эврипиду в нем искал. А вот я случайно услышал. Не помнишь? «По-моему, Фринон, Эврипида можно играть не везде. Иногда он страстно отображает уже отжившие вещи: войну, современных ему олигархов и демагогов, или тот старый скандал, когда спартанцы Пифию подкупали; и тогда он сам начинает злиться, вместо того чтобы оставить правосудие природе вещей, в чем и состоит трагедия в конечном итоге. Уже в „Троянках“ он поднялся над этим; но в „Вакханках“ он роет гораздо глубже, до какой-то глубинной трещины в наших душах, где начинаются все наши беды. Привези эту пьесу куда угодно, даже к людям, которые еще не родились, или почитают других богов, — или вообще никаких богов не знают, — и она их научит познавать себя.»
Было тихо. Он подождал немного, потом добавил голосом, холодным, как вода:
— Ты отказываешься от этих слов?
— Нет, Владыка.
— Всего хорошего, Никерат. — Маска погасила глазницы. — Я всё сказал.