14
Когда спустили собак и началась охота, Реймон поразился той перемене, которая вдруг произошла с Индианой. Она оживилась, глаза ее заблестели, щеки разрумянились, ноздри раздулись, как бы в предвкушении опасности или наслаждения. Внезапно покинув его, она пришпорила лошадь и помчалась вслед за Ральфом. Реймон не знал, что у Ральфа и Индианы было только одно общее
— их страсть к охоте. Он не подозревал также, что в этой хрупкой и с виду такой робкой женщине таилась более чем мужская смелость, безумная отвага, возникающая в результате нервного подъема даже у самых слабых людей. Женщины редко обладают физической силой, помогающей терпеливо переносить боль и опасности, но им часто присуща та душевная сила, которая появляется в минуты риска или страдания. Впечатлительная Индиана всем своим существом реагировала на раздававшиеся вокруг крики, быструю езду, волнения охоты, в какой-то мере напоминающей войну с ее трудностями, уловками, расчетами, борьбой, удачами и неудачами. В своей скучной и однообразной жизни она нуждалась в таких сильных ощущениях — тогда она словно просыпалась от летаргического сна и в один день растрачивала энергию, накопившуюся в ней за целый год.
Реймон с испугом смотрел на ее бешеную скачку, на то, как она бесстрашно отдавалась во власть разгорячившейся лошади, на которую села впервые. Индиана смело неслась в самую гущу леса, с необычайной ловкостью уклонялась от хлеставших ее по лицу гибких веток, не задумываясь перескакивала через канавы и рвалась вперед, чтобы первой напасть на свежий след кабана, совсем не думая о том, что может разбиться, если лошадь поскользнется на глинистой и скользкой почве. Такая решительность страшила и отталкивала Реймона. Тщеславию мужчин, в особенности влюбленных, больше льстит покровительствовать беспомощным женщинам, нежели восторгаться их смелостью.
Признаюсь, что Реймон испугался при мысли о том, какую смелость и упорство в любви сулило такое бесстрашие. Он вспомнил о покорности бедной Нун, которая предпочла утопиться, а не бороться со своей несчастной судьбой.
«Если в ее любви столько же страсти и пыла, как в ее увлечениях, — подумал Реймон, — если она с такой же непреклонной настойчивостью, с какой преследует сейчас кабана, будет стремиться заполонить меня, то ни общество, ни законы — ничто ее не удержит; она меня погубит, мне придется пожертвовать ради нее своим будущим».
Отчаянные крики, испуганные голоса, среди которых был слышен и голос госпожи Дельмар, вывели Реймона из задумчивости. Охваченный тревогой, он пришпорил коня; к нему сейчас же присоединился сэр Ральф и спросил, слышал ли он крики о помощи.
В эту минуту появились испуганные егеря, они бессвязно кричали, что кабан кинулся на госпожу Дельмар и сбросил ее с лошади. Прискакали другие, еще более перепуганные охотники, звавшие сэра Ральфа.
— Надежды нет, — сказал всадник, примчавшийся последним. — Ваша помощь уже не нужна.
В этот ужасный миг Реймон взглянул на господина Брауна — лицо Ральфа было бледно и мрачно. Он не кричал, не выходил из себя, не ломал рук: вынув охотничий нож, он с чисто британским хладнокровием собрался перерезать себе горло. Реймон выхватил у него нож и увлек Ральфа за собой, туда, откуда доносились крики.
Ральф точно очнулся от тяжелого сна, увидя госпожу Дельмар; она бросилась ему навстречу, умоляя поспешить на помощь к ее мужу, лежавшему на земле без признаков жизни. Убедившись, что полковник еще жив, Ральф немедленно пустил ему кровь. Но у господина Дельмара был перелом бедра, и пришлось спешно перенести его в дом.
Очевидно, в суматохе и сутолоке охотники по ошибке вместо господина Дельмара назвали его жену, а вернее всего, Ральфу и Реймону послышалось ее имя, потому что они оба думали только о ней.
Индиана была жива и невредима, но от страха и волнения едва стояла на ногах. Реймон, поддерживая ее в своих объятиях, простил ей причуды ее женского сердца, ибо видел, как она глубоко потрясена несчастьем, постигшим мужа, которого, по правде сказать, у нее было больше оснований прощать, нежели жалеть.
К сэру Ральфу уже вернулось его обычное спокойствие, и только необычная бледность указывала на пережитое им потрясение, — ведь на всем свете он любил только этих двух людей и чуть не потерял одного из них.
В эту минуту всеобщего смятения и переполоха только Реймон отдавал себе полный отчет в том, что происходит, ибо он один не потерял присутствия духа и ясно понял, как сильна любовь сэра Брауна к своей кузине и как отличается эта любовь от его привязанности к полковнику. Это обстоятельство, безусловно опровергавшее мнение Индианы о чувствах Ральфа, не ускользнуло от внимания не только Реймона, но и других свидетелей происшедшей сцены.
Однако впоследствии Реймон никогда не говорил госпоже Дельмар о том, что господин Браун хотел покончить с собой. В этом намеренном умалчивании было, без сомнения, что-то эгоистическое и неприязненное, но вы, вероятно, простите Реймона, так как известно, что все влюбленные очень ревнивы.
Только через полтора месяца полковника с большим трудом перевезли в Ланьи. Но прошло не менее полугода, прежде чем он начал ходить, потому что, кроме плохо сраставшегося перелома бедра, его мучил еще острый ревматизм в больной ноге, надолго приковавший его к постели. Жена с нежной заботливостью ухаживала за ним. Она не отходила от его изголовья, безропотно переносила его угрюмый и раздражительный нрав, грубые вспышки гнева и бесконечные придирки.
Несмотря на все огорчения, на тяжесть такого печального существования, Индиана расцвела, здоровье ее окрепло, а сердце было переполнено счастьем. Реймон любил ее, и любил по-настоящему. Он приезжал каждый день, преодолевал все трудности, чтобы увидеть ее, выносил причуды больного мужа, холодность кузена, натянутую атмосферу встреч. Один его взгляд дарил Индиане радость на целый день. Она и не думала больше жаловаться на судьбу, — она была полна своим чувством, ей было для чего жить и кому посвятить свою молодость.
Постепенно полковник сдружился с Реймоном. В простоте душевной он считал частые посещения своего соседа доказательством глубокого сочувствия и беспокойства о его здоровье. Госпожа де Рамьер тоже приезжала иногда, как бы скрепляя своим присутствием эту близкую дружбу, и восторженная Индиана страстно привязалась к матери Реймона. В конце концов муж и возлюбленный его жены стали друзьями.
Постоянно встречаясь, Реймон и Ральф тоже невольно сблизились и уже называли друг друга «дорогой друг». Утром и вечером они обменивались рукопожатиями. Если один из них обращался к другому с просьбой о какой-либо небольшой услуге, он обыкновенно начинал свою речь так: «Я очень рассчитываю на вашу дружбу» и т.д. Наконец за глаза каждый говорил о другом: «Это мой друг».
Но хотя оба были людьми искренними, насколько это вообще возможно в свете, на самом деле они не чувствовали никакого взаимного расположения. У них на все были разные взгляды, разные вкусы, и даже их любовь к госпоже Дельмар была настолько различна, что это чувство не сближало, а еще больше разъединяло их. Им доставляло своеобразное удовольствие противоречить и портить друг другу настроение разными замечаниями и намеками, которые, хотя и высказывались в общей форме, однако дышали горечью и недоброжелательством. Чаще всего их разногласия начинались с политики и кончались вопросами морали. Обычно это бывало по вечерам; все собирались около кресла господина Дельмара, и спор возникал по малейшему поводу. Внешне соблюдались все требуемые приличия: одного обязывало к этому его философское мировоззрение, а другого — умение держать себя в обществе, но тем не менее намеками высказывались очень неприятные вещи, что доставляло большое удовольствие полковнику, так как у него был воинственный и сварливый нрав и за отсутствием битв он пристрастился к спорам.
Я считаю, что политические взгляды целиком определяют человека. Скажите мне только, что вы думаете и что вы чувствуете, и я скажу вам, каковы ваши политические убеждения. К какому бы обществу или партии ни принадлежал человек по рождению, его характер рано или поздно одержит верх над предрассудками или воззрениями, привитыми ему воспитанием. Вы, пожалуй, сочтете мое утверждение слишком категоричным, но можно ли ждать чего-либо хорошего от человека, спокойно соглашающегося с существованием такого государственного строя, который несовместим с понятием человеколюбия и благородства? Покажите мне человека, считающего смертную казнь необходимой, и, как бы он ни был образован и убежден в своей правоте, ручаюсь, что между мной и им никогда не возникнет симпатии; если такой человек вздумает преподать мне какие-либо неизвестные доселе истины, он ничего не добьется, потому что, при всем моем желании, я не могу ему верить.
Ральф и Реймон расходились во всем, хотя раньше, до их знакомства, на многое у них не было определенных, твердо установившихся взглядов. Но с того момента, как начались их горячие споры, когда каждый старался доказать противоположное тому, что защищал другой, у них создались непоколебимые и законченные убеждения. Реймон всякий раз выказывал себя приверженцем существующего порядка, Ральф критиковал его со всех точек зрения.
Это объяснялось очень просто. Реймон был баловнем судьбы, любимцем общества, а Ральф всю свою жизнь видел только горе и неприятности. Один находил все прекрасным, другой был всем недоволен. Люди и обстоятельства были суровы к Ральфу — и очень благосклонны к Реймону; и оба, словно дети, судили обо всем со своей точки зрения и безапелляционно решали важнейшие вопросы социального порядка, в которых ни тот, ни другой не были сведущи.
Ральф лелеял мечту о республике, где не будет злоупотреблений, предрассудков, несправедливости, — мечту, основанную всецело на том убеждении, что род человеческий должен в корне измениться. Реймон отстаивал наследственную монархию, предпочитая, как он выражался, «переносить злоупотребления, предрассудки и несправедливости, чем видеть, как воздвигаются эшафоты и льется невинная кровь».
В начале спора полковник почти всегда бывал на стороне Ральфа. Он ненавидел Бурбонов и в своих суждениях высказывал всю свою злобу против них. Но Реймон очень быстро и искусно перетягивал его на свою сторону, доказывая, что монархическое правление в принципе куда ближе к наполеоновской империи, нежели республика. Ральф не обладал умением убеждать, бедный баронет был наивен и неловок! Его искренность казалась грубой, логика сухой, а взгляды страдали нетерпимостью! Он не щадил никого и не старался подсластить истину.
— Помилуйте! — говорил он полковнику, когда тот проклинал вмешательство Англии. — Что сделала вам, лично вам — человеку, как я считаю, здравомыслящему и неглупому — целая нация, честно сражавшаяся против вас?
— Честно? — повторял господин Дельмар, стискивая зубы и размахивая костылем.
— Предоставим державам самим решать вопросы внешней политики, — снова начинал сэр Ральф, — поскольку мы приняли государственный строй, который запрещает нам обсуждать свои интересы. Если народ ответствен за ошибки своей законодательной власти, то не окажутся ли французы виновнее всех?
— Верно, — кричал полковник, — это позор, что Франция предала Наполеона и приняла короля, посаженного на трон иностранными штыками?
— Я не говорю, что это позор, — продолжал Ральф, — а говорю, что это несчастье для Франции. Приходится лишь пожалеть, что она оказалась такой слабой и немощной в тот день, когда, избавившись от тирана, вынуждена была принять жалкое подобие конституционной хартии — эту пародию на свободу, к которой вы начинаете проникаться уважением, вместо того чтобы отказаться от нее и завоевать себе полную, настоящую свободу.
Тогда Реймон принимал вызов, брошенный ему сэром Ральфом. Горячий сторонник хартии, он хотел вместе с тем быть и поборником свободы и очень искусно доказывал Ральфу, что хартия является выражением свободы и что, уничтожив хартию, он сам разобьет свой кумир. Напрасно сэр Ральф пытался бороться против ловко подтасованных доводов господина де Рамьера, тот всячески убеждал его, что более свободный строй непременно повлек бы за собой эксцессы 1793 года, что народ не созрел еще для такой свободы и она неминуемо превратилась бы в анархию. Сэр Ральф утверждал, что нелепо ограничивать конституцию определенным количеством параграфов, ибо то, что удовлетворяло прежде, не может удовлетворять теперь, и ссылался на пример выздоравливающего, чьи потребности растут с каждым днем. Но на все эти общие места, упорно повторяемые сэром Ральфом, Реймон возражал, что хартия не есть нечто незыблемое, что она может измениться вместе с потребностями Франции и впоследствии будет отвечать требованиям народа, хотя сейчас отвечает только требованиям королевской власти.
Что касается Дельмара, то его воззрения ни на йоту не изменились с 1815 года. Он был заядлым противником нового строя, таким же упорным, как эмигранты Кобленца, над которыми он всегда зло посмеивался. Этот старый младенец ничего не понял в великой драме падения Наполеона. Он видел только военное поражение там, где одержала победу сила общественного мнения. Он непрестанно твердил о предательстве и проданной родине, как будто целая нация может предать одного человека, как будто Франция допустила, чтобы ее продали несколько генералов. Он обвинял Бурбонов в тирании и сожалел о славных днях Империи, совершенно забывая, что тогда не хватало рук для обработки земли и многие семьи сидели без хлеба. Он порицал Франше и хвалил Фуше. Он все еще жил во времена Ватерлоо.
Чрезвычайно любопытно было слушать сентиментальные бредни Дельмара и де Рамьера — этих двух филантропов-мечтателей: один считал, что люди могут быть счастливы только под боевыми знаменами Наполеона, а другой — под скипетром Людовика Святого; Дельмар все еще находился у подножия пирамид, а Реймон восседал под монархической сенью венсенского дуба. Вначале их утопии казались непримиримыми, но мало-помалу собеседники начинали понимать друг друга. Реймон опутывал полковника любезными речами, но, соглашаясь с ним в чем-нибудь, требовал от него в десять раз больших уступок. Незаметно он приучал Дельмара к той мысли, что белое знамя в конце концов увенчало двадцать пять лет славы Франции.
Если бы Ральф своей резкостью и грубостью не портил впечатления от цветистой риторики господина де Рамьера, Реймон неминуемо обратил бы господина Дельмара в приверженца монархии 1815 года; но Ральф, стараясь поколебать убеждения полковника, своей неуклюжей прямотой задевал его самолюбие, и тот еще больше укреплялся в своих симпатиях к императору. Тогда все усилия господина де Рамьера пропадали даром; Ральф безжалостно топтал его цветы красноречия, и полковник с ожесточением и упорством возвращался к своему трехцветному знамени. Он клялся, что когда-нибудь «стряхнет насевшую на нем пыль», ругал династию Бурбонов, возводил герцога Рейхштадтского на «престол его предков», снова начинал завоевание мира и кончал всегда жалобами на позор Франции, на ревматизм, пригвоздивший его к креслу, и на неблагодарность королевской фамилии к усачам ветеранам, которых жгло палящее солнце пустыни и заносили снега на московских дорогах.
— Друг мой, — говорил Ральф, — будьте справедливы. Вы недовольны тем, что Реставрация не платит за услуги, оказанные Империи, и в то же время предоставляет денежную помощь эмигрантам. Скажите, если бы завтра Наполеон воскрес во всем своем могуществе, сочли бы вы справедливым, чтобы он лишил вас своей милости и перенес ее на легитимистов? Каждый стоит за себя и за своих, это все споры и пререкания из-за личных интересов, которые мало касаются Франции. Теперь, когда вы превратились в такого же немощного старика, как и бывшие вояки эмиграции, когда все вы страдаете подагрой, женаты и недовольны всем на свете, — вы все одинаково бесполезны для родины. Однако ей приходится вас кормить, а вы только и знаете, что наперебой жалуетесь на нее. Когда придет к власти республика, она не признает ваших требований, и это будет справедливо.
Такие простые и очевидные истины воспринимались полковником как личные оскорбления. Ральф, при всем своем здравом смысле, не понимал, как мелочен и ограничен человек, которого он уважает, и потому не щадил его в спорах.
До появления Реймона между этими двумя людьми существовало молчаливое соглашение избегать разговоров на такие щекотливые темы, где их убеждения могли бы столкнуться и вызвать взаимную неприязнь. Но Реймон внес в их тихое убежище всю казуистику и хитрые уловки, изобретенные современной цивилизацией. Он показал им, что во время спора можно говорить что угодно, во всем упрекать противника. Он ввел у них в доме дебаты на политические темы, в то время чрезвычайно модные в салонах, ибо страстная ненависть «Ста дней» уже улеглась и приняла различные оттенки. Но убеждения полковника оставались без изменений, и Ральф жестоко ошибался, думая, что тот способен внять доводам рассудка. С каждым днем господин Дельмар все больше злился на него и сближался с Реймоном, который, не идя на слишком большие уступки, умел быть любезным и не задевать самолюбия.
Заниматься политикой в домашнем кругу от нечего делать — большая неосторожность. Если теперь есть еще где-нибудь спокойные и счастливые семьи, я советую им не подписываться на газеты, не читать даже самой короткой статьи о бюджете, уединиться в своих поместьях, как в оазисе, и отгородиться неприступной стеной от остального общества, ибо если эти счастливцы дадут возможность отголоскам наших споров проникнуть к ним, то прости-прощай мир и покой в их доме! Нельзя представить себе, сколько горечи и яду вносит в семью различие убеждений, — в большинстве случаев оно служит поводом к тому, чтобы упрекать другого в скверном характере, ограниченности и бессердечии.
Никто не посмел бы ни с того ни с сего назвать кого-нибудь обманщиком, дураком, честолюбцем или трусом. Однако тот же смысл вкладывается в слова: «иезуит», «роялист», «бунтарь» и «умеренный». Слова, правда, другие, но оскорбления те же, и тем более обидные, что спорщики позволяют себе беспрерывно нападать друг на друга и безжалостно и беспощадно преследовать противника. Тут уж не прощают взаимных ошибок, не признают ни милосердия, ни деликатности, ни выдержки. Ничего друг другу не спускают и под маской политических убеждений изливают в словах свою мстительную ненависть. Счастливые сельские жители — если еще сохранились во Франции настоящие села, — бегите, бегите от политики и читайте «Ослиную шкуру»! Но, увы, политическая зараза сильна, и нет такого дальнего уголка, такого полного уединения, где мог бы укрыться и спастись человек с добрым сердцем, желающий оградить себя от общественных бурь и политических разногласий.
Напрасно обитатели замка Де-ла-Бри защищались в продолжение нескольких лет от этого пагубного вторжения. В конце концов они утратили свою беззаботность, деятельная домашняя жизнь их была нарушена, не стало больше долгих вечеров, проводимых в молчании и размышлениях. Громкие споры будили заснувшее эхо, слова, полные горечи и угроз, пугали поблекших амуров, в течение целого столетия улыбавшихся с высоты пыльных карнизов. Тревоги современной жизни проникли в старый дом, и все предметы устарелой роскоши — свидетели былой эпохи наслаждений и легкомыслия — с ужасом взирали на наш век сомнений и разногласий, представленный тремя мужчинами, которые сходились ежедневно, чтобы спорить с утра и до ночи.